«Давайте после драки помашем кулаками…»
Статьей В. Кардина редакция продолжает обсуждение проблем современной литературной критики, начатое Н. Анастасьевым (1986, N 6) и Ю. Суровцевым (1986, N 7).
Некогда. Времени нет
для мороки, –
В самый обрез для
работы оно.
Жесткие сроки –
отличные сроки,;
Если иных нам уже не
дано.
А. Твардовский.
МОЖНО ЛИ НАДЕЯТЬСЯ НА ИВАНУШКУ-ДУРАЧКА?
Однажды почтенный поэт в дружеском кругу воскликнул: «Ох, не от хорошей жизни мыслим мы образами!»
Ныне – легко заметить – образами мыслят и критики. Я не только о кочующих из статьи в статью «голых королях», не о вопросе, который с восторгом первооткрывателей задают рецензенты: «А был ли мальчик?», не о «вечнозеленом древе», одинаково хорошо шумящем листвой в обзорах грузинской прозы, украинской поэзии, эстонской драмы. Не о «главных калибрах», «прямых наводках», «отвоеванных рубежах», не о метафорическом штампе, столь же затасканном, как и штампы предшествующего поколения, на «баррикадах борьбы» с коими он и родился. Теперь, рассуждая о литературе, принято сравнивать ее с многообразным ландшафтом: вершины, плато, лагуны, озера, родники… «Как разбудить спящую красавицу?» – вопрошает Ф. Кузнецов, имея в виду уснувшую критику. И молодой его собрат воодушевленно подхватывает (недостатка в подхватывающих не испытываем): да, да, «спящая красавица». «Правдоподобие» раскладывает пасьянс, ложь таскает пироги из печи, а красавица спит и видит во сне Иванушку-дурачка.
Где же ты, Иванушка-дурачок, когда ты явишься?…» И далее в том же духе до Кащея Бессмертного и бабы Яги исключительно.
Признаюсь, я не очень хорошо представляю себе, как «правдоподобие» раскладывает пасьянс («могилу Наполеона», что ли?), как ложь таскает пироги… Критика в моем сознании не ассоциируется с красавицей. Ни спящей, ни бодрствующей. Может, из-за нехватки воображения. Или из-за боязни, как бы метафорическая жижа не поглотила, не растворила оправданную тревогу. Не слишком ли это балетно – «спящая красавица»? Образ не столько драматизирует положение в критике, сколько эстетизирует его. Посостязаемся в искусстве «мыслить образами», пошумим, ведя очередную полемику, – и все вернется «на круги своя». (Неизменность дежурного образа настораживает сама по себе.)
В. Астафьев, заключая дискуссию, решавшую среди прочих вопросов, как «разбудить красавицу», высказал опасение, что она, дискуссия, из-за недостатка конкретности, из-за отвычки говорить остро, по существу, принципиально, поможет не только критике, но и всей литературе «уснуть крепким сном».
Бывали уже и сеансы самобичевания, и культпоходы в Каноссу, и не раз возникала уверенность, «что от слов пора переходить к делу, разрабатывая и осуществляя комплекс мер по активизации литературно-критических сил, всестороннему освещению литературного процесса в его существенных аспектах и закономерностях, созданию атмосферы высокой творческой принципиальности и взыскательности» («ЛГ», 21 декабря 1983 года).
Не знаю, как там с фантастическими проектами комплексных мер, но ежели через два года на страницах той же газеты ищут способ пробудить «спящую красавицу» – по-видимому, «комплекс» не разработали. Так или иначе, создание атмосферы натолкнулось на какие-то препятствия. Интересно – какие?
Фундаментальный, на мой взгляд, вопрос: кто и как «околдовал» критику? – ставится в статье Ф. Кузнецова тогда, когда приходит час подбивать бабки.
«Лукавство и неэффективность подобных призывов к остроте в том, что адресуются они литературным критикам в обход литературной печати. А между тем она-то как раз в первую очередь и определяет ту или иную тональность литературной критики, тот разрыв между призывами и реальностью, между словом и делом, который вот уже долгие годы мешает жить и развиваться нашей литературе».
Эта мысль, будучи сформулирована более прямо, звучала бы, полагаю, так: не столько литературный критик делает погоду в литературной критике, сколько редактор журнала, газеты, засылая статью в набор или со словами сочувствия, солидарности, с беспомощно разведенными руками (войдите в его, редактора, положение) возвращая ее автору.
Демонстрируя дурные журнальные нравы, ф. Кузнецов приводит письмо украинского критика, чью статью с претензиями к И. Драчу и В. Коротичу отвергли «Прапор» и «Киш». Зачем было ходить так далеко? Разве издающиеся в Москве, известные всей стране журналы не возвращают статьи по единственной причине – слишком остро, задевают писателей – членов касты неприкасаемых?
При подобной ситуации вряд ли стоит возлагать надежды на Иванушку-дурачка, которому надлежит явиться, «чтобы посрамить умных старших братьев». Не будем отбивать хлеб у воспитательниц детского сада.
И не надо утешать себя, вспоминая, что Пушкин напечатал статью «О ничтожестве литературы русской», Белинский и вовсе сетовал на ее, литературы, отсутствие. Убаюкивать себя историческими прецедентами, сказочными видениями так же недостойно, как, ловя момент, предаваться крикливо-разоблачительной демагогии, неизбежной, когда критика оттесняется на второй план, а гласности предпочитают разговоры о ее пользе.
«Критика – это критики!» – провозгласил С. Чупринин, так и назвав свою статью в «Вопросах литературы». Не часто с подобной мерой благородного пристрастия и профессиональной доказательности литератор рассматривает творчество четырех коллег. Однако каким бы благородным и доказательным ни было пристрастие, споры неизбежны. Я говорю не о выборе героев и роли каждого из них. Все же критика – это не только критики. Но и уровень разговора с читателем, постоянно ведущегося со страниц газет (прежде всего литературных) и толстых журналов, это и место критика в литературе, возможности, предоставленные ему, это определенностьгпоследовательность линии критического отдела. Такая определенность дается нелегко. Чтобы не ходить далеко, возьму N 7 «Нашего современника» за 1985 год, где напечатана повесть В. Распутина «Пожар», а после смелого и страстного обсуждения проблем преподавания литературы, после гневных упреков авторам учебников в убожестве понимания предмета, в неизбывной тяге к стереотипам, наконец, в дурном языке следует раздел «У книжной полки»: несколько восторженных рецензентов состязаются в том, кто лучше владеет трафаретами, кто скучнее пишет, а несуразности типа «обобщающий образ Совести, активно влияющий на нравственный облик читателей», «явные и потаенные ниши» лжи, «детективность личностей и их творчества» только усугубляют бедственную картину…
Все эти оговорки, уточнения и примеры не должны заслонить главную мысль статьи С. Чупринина – мысль об индивидуальности критика.
Четыре критика, попавшие в поле зрения С. Чупринина, настолько разнятся между собой, что нелегко представить себе: пишут они в одни и те же дни, печатаются в одних и тех же журналах. Есть у них и общая черта – не опускаются до литературно-рецензионного обслуживания персон, от коих многое зависит в участи критика.
В этой связи, быть может, нелишне отметить и еще одну их особенность: все они, включая обильно печатающегося Л. Аннинского, состоят на службе в институтах и редакциях, с большей или меньшей непременностью ходят в присутствия. Ибо, публикуя критические статьи, но не числясь в ведомости на зарплату, трудно свести концы с концами. Не состоящий на службе критик такая же редкость, как и состоящий на службе поэт или драматург. Ряд талантливых, полных сил авторов вынужден был покинуть критику, податься в институты, занимающиеся разными науками – от социологии до сексологии.
Одно это должно было встревожить руководство писательской организации. Не встревожило…
Не будем погрязать в «низких материях», но и не будем забывать о них; они тоже сказываются на положении критика, который более всего нуждается в независимости, в том числе и материальной. (Не говорю уже о необходимости иметь свободное время, постоянно много читать, работать не только урывками, выкраивая вечерами часок-другой…)
Однако, приняв тезис «критика – это критики», постараемся не судить обо всех скопом. Если критик – индивидуальность, то и ответственность его персональна.
Забегая вперед, замечу что и отсутствие индивидуальности не избавляет автора от ответственности.
С «красавицы», ежели она, ожидая Иванушку-дурачка, проспала царствие небесное, спрос невелик. С критики, как рода литературной деятельности, объединяющей живых людей, приходится спрашивать. Пока одни, преодолевая редакционно-издательскую рутину, стремились сказать слово правды, другие пробавлялись литературно-критическим пустозвонством, привычно нанизывая в своих обзорах цитаты и имена, ловя чуткими ноздрями воздух. Выработался тип обозревателя на все времена – услада сердец редакторов, издательских деятелей, составителей телевизионных программ. Но и он – не самое дурное. Не он имеется в виду, когда сегодня говорят о писателях и критиках, занимавшихся «очковтирательством», «приписками». Однако за очковтирательство, приписки в прямом смысле и взыскивают тоже в прямом смысле. Метафорическое иносказание избавляет от необходимости упоминать имена.
Не в именах дело, но и в именах тоже. Они помогли бы от причин общего порядка перейти к тем, что более подвластны воздействию литературной общественности. Никому не нужны показательные порки. Однако, не самоопределившись, не разобравшись до конца в том, «кто есть кто», не освободившись от обременительного груза всевозможных оплошностей, искусственных табу, критика вряд ли исполнит свой на глазах растущий долг.
«Так далее нельзя!» – выразил общее умонастроение, душесостояние Вл. Гусев.
Не вдаваясь в споры о месте и назначении критики, многообразии ее направлений, замечу лишь: если литература давала и дает сбой* что-то существенное упустила, хуже того, вводила в заблуждение, критике ничего не остается, кроме как назвать вещи своими именами, объяснив, почему все сложилось не лучшим образом.
В. Астафьев вспомнил, что «окопная правда» служила клеймом, препятствовавшим писателям-фронтовикам войти в литературу. Это сейчас с гордостью произносят: «лейтенантская проза», забывая или делая вид, будто забывают, что родоначальникам ее – Юрию Бондареву, Григорию Бакланову, Василю Быкову, – прошедшим через войну, предстояло пройти сквозь строй. В руках убежденных противников «окопной правды» были не шпицрутены, но литкритические перья; Пользовались они ими вполне сноровисто.
Оказывается, фронтовые писатели «скоро поняли, что и им, и их героям надобно раздвинуть рамки повествования, вынести своих героев на оперативный простор, соединить изображение минувшей войны с наболевшими проблемами сегодняшнего дня»..
В наши дни В. Астафьев гордится «окопной правдой», не подозревая, что автор приведенных выше строк И. Кузьмичев в 1985 году объявил об исчерпанности, «кризисе концепции «окопной правды» и в этой связи частично амнистировал ее, как он считает, бывших представителей. И даже одобрил… В. Астафьева за своевременный отход от нее. «Романтизация – эффективный способ преодоления ограниченности «окопной правды». К ней один из первых, если не первый, прибегнул В. Астафьев в своей пасторали «Пастух и пастушка».
В книге, изданной 1973 году, профессор И. Кузьмичев сражался с дегероизацией и с «окопной правдой», Которая, как выяснилось, «пересиливает человеческую правду». Дегероизацией грешил К. Симонов, за ним следовала большая группа молодых тогда военных романистов, горячих сторонников «окопной правды»: К. Воробьев, Д. Гранин, Г. Бакланов, Ю. Гончаров и другие. Быков вел себя чуть получше, давал основание надеяться, что «диссонирующие» звуки в его повестях случайны…». Но надежды не сбылись. «К сожалению, начиная с повести «Мертвым не больно», Василь Быков отходит в сторону дегероизации».
Исследователь как в воду глядел. Ну, а дар предвидения – неотъемлемое свойство ученого. Хромает по части последовательности? Может, забывчив, рассеян, как то свойственно профессорам, судя по анекдотам? Оказывается, также – это выяснилось к 85-му году, – среди тех, кто оказал благое влияние на В. Быкова, – Г. Бакланов, грешивший, как мы помним, дегероизацией, Ю. Гончаров, К. Воробьев. Что до Василя Быкова – теперь точно установлено: за «Альпийской балладой»»с завидным постоянством следуют повести одна значительнее другой». Вплоть до «Знака беды». Вот ведь до чего довела злосчастная дегероизация…
Условимся с самого начала: критики (литературоведы) могут ошибаться (желательно не злоупотреблять этой возможностью). Они неизбежно пристрастны, и ничто человеческое им не чуждо. Но беспринципность не относится к числу извинительных человеческих и профессиональных слабостей…
Отнюдь не все критики выступали против «окопной правды». Иные посильно защищали ее. Их ждала доля более горькая, нежели прозаиков, чья победа была слишком очевидна, и хулители, сменив гнев на милость, обратились в хвалителей (иной раз неумеренных, что, вероятно, не удивительно при головокружительной смене вех). Как удалось с запозданием установить, концепцию «окопной правды» придумали критики. Те, кто поддерживал прозаиков-фронтовиков еще до того, как писатели сподобились стать лауреатами, секретарями СП, завоевали всеобщее признание. О том, напустив теоретического туману, поведал Г. Муриков в обзоре «Русская советская проза о Великой Отечественной войне в современном литературоведении» («Русская литература», 1985, N 4). Относительно «окопной» правды и «штабной» сказано с академической невозмутимостью и наукообразным косноязычием: «в 60-е годы служили одним из средств критического инструментария». Так-то.
Ф. Кузнецов напоминает, что ни один роман Ф. Абрамова не обходился без враждебных и недобросовестных наскоков. Все-таки романист Ф. Абрамов имел и защитников. А когда он, еще критик, по просьбе А. Твардовского написал для «Нового мира» 50-х годов статью о лакировке в тогдашней сельской прозе, чего только ему не клепали. С неугодными критиками вообще расправляются в два счета, заранее зная: безопасно. Однако всем угодный критик – величайшая нелепость, сапоги всмятку…
Никто не выгораживает критиков, которые, в грош не ставя себя, свое назначение, угодничают и лебезят. То обстоятельство, что практика литературного дела благоприятствовала именно такому развитию, их нисколько не оправдывает. Однако нет оснований считать, будто подобный тип всего характернее для критики, будто он ее олицетворяет.
Не стоит преувеличивать воздействие критики, но и преуменьшать не надо. Не под воздействием ли тех, кто воинственно отвергал всякое слово правды, складывался тип читателя-проработчика? Не понравился ему роман либо рассказ, шлет во все инстанции грозные письма: примерно наказать очернителя, призвать к ответу редакторов, покарать издателей. Письма такого рода особенно опасны, когда их начинают выдавать за голос народа. На памяти у нас немало подобных забав1.
Не ради сведения давних счетов желательно вспомнить черные страницы и тех, кто их заполнял.
Порой общие причины очевиднее, заметнее, чем конкретные – имярек – виновники тех или иных печальных по своим последствиям действий. Когда слишком уж охотно, часто твердят об общих причинах, повторяя какую-нибудь универсальную формулу, закрадывается сомнение: не хотят ли прикрыть вполне определенные шаги вполне определенных лиц, чью-то нерадивость, беспомощность, беспринципность?
В короткой памяти, неумении или нежелании извлекать уроки из пережитого таится опасность рецидивов. Угроза заменить деловую критику занятием, которое обозначается с неотразимой на этот раз метафорической определенностью: толочь воду в ступе.
«БРЮКВА НЕ РАСТЕТ НА ДЕРЕВЕ!»
«Страшна эрозия почв. Но опасна и эрозия памяти, когда порой целые пласты минувшей жизни, куда уходят корни многих мыслей и дел потомков, оказывались как бы не существующими», – заметил критик А. Турков, сам делая все ему доступное – в книгах своих, статьях, «известинской» колонке книжных новинок, – чтобы не допустить этой эрозии. Настойчиво, методично ведет тему, охватывающую десятки тем. Редко кто с таким спокойным достоинством на протяжении многих лет демонстрирует возможности критики. Ветры времени не всегда ласкали его, после тяжелого ранения вернувшегося с фронта, недобрые поветрия не ласкали и подавно. Помню, как в середине 50-х годов А. Туркова, возглавлявшего отдел критики «Молодой гвардии», обвиняли бог весть в чем, добились ухода из журнала. Он не паниковал, не трусил, не каялся. Держался с гневной невозмутимостью человека, уверенного в собственной правоте, но сознающего: сейчас ее не доказать…
Весь его опыт – фронтовой, жизненный и писательский – присутствует в газетной колонке на третьей странице «Известий», «колонке Туркова», как ее называют читатели. Оправданна его тревога: не размыло бы память. Закономерна приверженность к Твардовскому – поэту и редактору (о Твардовском А. Турков писал не раз), очевидно предпочтение овечкинскому очерку, документалистике вообще – воспоминаниям военным, литературным, театральным, журналистским, исследованиям о Пушкине и Карамзине, произведениям, возвращающим имена, опрометчиво забытые или оклеветанные.
А. Турков показал, что под силу одному серьезному критику, имеющему возможность постоянно публиковаться. Никогда не повторяясь и не оригинальничая. К небольшой газетной заметке относясь, как к ответственному разговору с многомиллионным читателем, который ждет слова критика, верит: оно заставит думать о предметах, не всегда входящих в обиход повседневной жизни, в круг насущных забот, с избытком хватающих каждому. Но – поди ж ты – предметы необходимые.
Почему-то такие понятия – призвание, труд, культура – выпадают из поля нашего зрения, когда заходит речь о путях и бедах литературной критики Их отсутствие вряд ли проясняет общую картину.
Призывы к остроте не останутся «лукавыми и неэффективными», когда, помня о решающей зависимости критика от литературной печати, будем держать в памяти: эта печать существует не на необитаемом острове редактируется не Робинзоном Крузо которого Пятница не посмел бы «вызвать на ковер», Вероятно, нам, не сидевшим в редакторском кресле, и не представить себе всех препятствий, встающих перед человеком, когда он подписывает литературный журнал или газету. И он на себе испытывает тяжесть «чар», околдовавших критику. (Многие из них названы Ф. Кузнецовым: неправильное отношение к критике, реликты групповщины и приятельства, недостаток принципиальности, профессионализма, вкуса.) Испытывает он и «чары», неведомые нам, простым смертным. Так что, выказывая оправданное недовольство литературной печатью, не станем строить из себя небожителей, изображать инопланетян, зачислять всех редакторов в перестраховщики – не чета нам, смельчакам, правдолюбцам…
Впечатление о «спящей красавице» не в последнюю очередь создавалось из-за того, что литературную критику подменяли монотонней либо кампанейской трескотней, чуть ли не «месячниками борьбы за положительного героя», никчемными дискуссиями..
Не надо ловить на слове. Я ничуть не против положительного героя. Но понятно, почему, скажем, Ю. Бондарев и В. Распутин не слишком жалуют такое определение. Мне случалось участвовать в дискуссиях на страницах «Литературной газеты», и я не думаю, будто все они были напрасны. Вопрос о соотношении дельного, профессионально закономерного с пустопорожним – вопрос о правде и попытке подменить ее (а она, правда, неподменяема), о служении литературе и службе в редакции.
Когда правомерная в принципе дискуссия перерастает в кампанейские словопрения, польза от нее невелика. Даже если высказываются какие-то дельные соображения. Невелика, ибо кампании отличаются скоротечностью и перехлестами, они преходящи.
Косяком пошли статьи, ратующие за положительного героя (никто, между прочим, против него и не возражал), но вымолвить словечко о правомерности героя отрицательного, о том, что добро отстаивает себя в борьбе и не всегда ему гарантирована быстрая победа, просто-напросто сделалось невозможным. Такого рода попытки, сужу по собственному опыту, пресекались на корню. Подозрительно щурился редакторский глаз: «А что это вы норовите протащить в нашу литературу отрицательных персонажей?!»
Зато ныне мы наталкиваемся в той же газете на гневные слова о критиках и редакторах, не жаловавших отрицательных героев. Таких героев, оказывается, «старались тщательно уравновешивать, их придерживали за руку, им устанавливали строгие нормы поступков и высказываний. Их социальную опасность нередко занижали. Осторожные редакторы, притупляя критику, грозили клеймом «очернительства», свои «нельзя!» они оправдывали формулой «сейчас – не момент!»… Литература не исследовала зло в его изменчивых ликах перерожденцев, настоящих карьеристов, корысть в ее уродливейших, казалось бы, бессмысленных проявлениях… На руку эта литературная робость была прежде всего силам зла».
Понятна обида, с какой Д. Гранин написал в «Литгазете» об отрицательном герое. Он сам, вероятно, хлебнул от редакторов, боявшихся отрицательного героя как черт ладана. Неужто кто-то страшился узреть собственное изображение?
Из-за отсутствия у Д. Гранина имен я вынужден строить предположения и не исключаю, что издательские редакторы попали под влияние кампании в защиту положительного героя.
(Любопытно: И. Кузьмичев напрямую связывает дегероизацию с пристальным вниманием писателей-фронтовиков к непривлекательным типам – шкурникам, невеждам, тупицам с офицерскими званиями и без оных. Предпочитает эдакое лирически-романтическое на батальном фоне. Если уж не про любовь, тогда подайте «могучие характеры… исполинскую силу советских богатырей». Противодействие «окопной правде» неотъемлемо от противодействия суровой правде как таковой. Правде, которая отвергает голубую мечту о розовом герое, победно марширующем под духовую музыку и всеобщее «ура».)
Статьей Д. Гранина «ЛГ» провозгласила начало новой кампании. Выяснилось: позарез требуется герой сугубо отрицательный. В порядке, видимо, иллюстрации к статье Д. Гранина в том же номере газеты помещен рассказ Н. Сизова «Зачем?» – о проворовавшемся мошеннике. Рассказ, верю, и впрямь «невыдуманный», но столь неудачный, что это заметили бы и литкружковцы. Однако герой – беспросветно отрицателен, рассказу – «зеленая улица». Такая сегодня погода, так в иных редакционных кабинетах понимают новые времена.
Мне думается, наступившие времена не приемлют кампаний и кампанейского шараханья, сенсационной шумихи и прежде всего настаивают на вдумчивости, высокой ответственности в любых начинаниях. Литературные не составляют исключения.
Пространное «обозрение»»Литгазеты» с широковещательным аншлагом «Понимать ситуацию!» открывается смелым наблюдением, заслуживающим, по мнению автора, специального внимания: в литературу все чаще приходят инженеры, врачи, строители, рабочие.
Эка невидаль. А откуда им приходить? Из специального питомника?
Прочие наблюдения над «полудокументальной прозой» того же примерно порядка. Пишет «обозреватель» так: «начинена конфликтностью и повесть «Обследование деятельности», «на этот раз автор допустил промашку непредумышленно». Всего более «обозревателя» восхитила мысль одной из героинь «полудокументальной прозы»: «Все хотят жить в достатке, красиво. В этом нет ничего зазорного. Вопрос весь в том, что надо понимать ситуацию места и времени, в котором живем. И считаться с этим…»
Вопрос, между прочим, в том, что нельзя по-русски писать: «ситуация места и времени», «начинена конфликтностью». Более чем ординарную идейку с обывательским привкусом не надо выдавать за конечный вывод мудрости земной:
«Очень верные слова. Понимать ситуацию времени! Считаться с этим! Думается, слова эти назрели и для нашей современной литературы».
Специалистов, «понимающих ситуацию» и быстренько к ней приспосабливающихся, у нас пруд пруди. Не назрели эти слова, а, наоборот, опровергаются жизнью (понимать желательно именно жизнь, а не ситуацию), надо не приспосабливаться к ситуации, мешающей людям жить в достатке, красиво, но осмысленно преодолевать ее…
Глупость не наказуема. Однако злоупотребление ею, тиражирование ее опасны. Как один из видов злоупотребления служебным положением. Неспроста сказано:
Свежим воздухом дыши
без особенных претензий.
Если глуп, так не пиши,
а особенно рецензий.
Между тем уверенность, будто сочинить обзор, тем паче рецензию – занятие пустяковое, по плечу каждому, – овладев сознанием, становится вполне реальной силой. Удостоверившись, что не боги горшки обжигают, «обозреватель» продолжает знакомить публику со своими открытиями в области изящной словесности.
«Понимать ситуацию!» – произведение не хуже и не лучше многих других, заполняющих газету. Но как-никак- «обозрение», и потому в читательских глазах выглядит не просто текущей критикой, но обобщением.
Такой взгляд вполне правомерен, и было бы хорошо, если бы его разделяли сами редакционные работники. Но уровень, заданный статьями типа «Понимать ситуацию!», как видно, иной раз тянет вниз даже дельных критиков. И вот С. Чупринин рассуждает про «оживляж», А. Латынина расцвечивает задушевные беседы с читателем элегическими воспоминаниями из собственной юности… Не им бы сочинять такое.
Что до лирических отступлений, до пейзажных зарисовок, украшающих некоторые литературно-критические статьи, то это, на мой взгляд, дань дурной моде, а никакое не самовыражение.
Возможно, пейзажи и содействуют впечатлению о критике как о «красавице», но пробуждению ее содействуют вряд ли.
Не было и нет объективной нужды публиковать пробы литературно-критического пера под обязывающей рубрикой «Обозрение». Никто не понуждал и не понуждает к этому редакторов, и если мы все станем сваливать на обстоятельства, условия, пренебрегая личной ответственностью пишущего и публикующего, то недалеко уйдем.
Социологи, люди ученые, прямо указывают: производительность труда «не только важнейшая тема для научных исследований, но и возможный сюжет для социально острого литературного произведения», или с кафедральной солидностью возмущаются: «никому из героев романов не приходит в голову, далеко ли мы уйдем, если двух родителей будет сменять один ребенок», нацеливают художественную литературу на незамедлительную борьбу с разводами, Доктор философии – не чета литературному критику – сразу сообразил, что романами И. Штемлера и Л. Карелина «литература отважно вторглась в сложнейшую социальную проблему неорганизованного перераспределения благ, связанную с извлечением нетрудовых доходов».
Среди критиков тоже попадаются оригиналы. Один, например, возжаждав «настоящего человека, которому не чуждо ничто человеческое». Другой объявляет городу и миру о своей «наивной жажде объемного изображения бытия, напряжения духа, мысли».
Сколько подобных заклинаний раздавалось со страниц литературной печати, сколько призывов типа «Понимать ситуацию!»! Что здесь преобладает – девственное непонимание существа писательского творчества или пренебрежение к литературе?
Мы все более настороженно прислушиваемся к советам социологов. Но, советуя, хорошо бы примерно отдавать себе отчет в природе художественного слова. Прозаик не набивает головы своих героев демографическими рекомендациями; борьбой с неорганизованным перераспределением благ (воровством) занимается ОБХСС; «Анна Каренина» создавалась не в целях ликвидации разводов…
Мысля упрощенно, в категориях журнализма, трудно осознать непредсказуемость художественного слова, своеобразную, ни с чем не сравнимую его силу. С какой такой стати Ю. Тынянов предупреждал о «своенравии» литературы: ей «закажут Индию, а она откроет Америку»?
Когда заказывают Индию, теперь поступают проще: оформляют соответствующие документы, получают билет, валюту и, вернувшись, печатают статью о йоге…
Утомительная дискуссия, призванная, между прочим, установить, как «разбудить спящую красавицу», завершается ходом коня. В. Астафьев в статье «А жизнь идет…» подводит итоги словопрениям. Однако писатель испортил обедню – начал с того, что усомнился в проблеме «Правда и правдоподобие». Он считает: есть правда и неправда, остальное – от эстетства, и спорить-то не о чем.
Если не о чем, тогда из-за чего же сыр-бор?
Страсть и прямота, свойственные В. Астафьеву, не всегда, однако, сообщают справедливость его умозаключениям. Будь статья полемической, ему бы многие возразили, помогая отделить безусловное от более чем спорного. Но когда в пылу борьбы с серятиной писатель перечисляет, о чем следует и о чем не следует писать, остается только развести руками.
В. Астафьеву не нравится, что молодые норовят писать «про какой-то неясный свет, про девушку у окна, про дядю Васю в одинокой квартире, где играет музыка… А между тем сдаются неоконченные объекты, недостроенные дома, в которых нельзя жить, заводы, которые никак не могут начать работать».
Да про эти заводы и неоконченные дома написаны штабеля книг! Одна скучнее другой.
Можно писать и нескучно. Нужно писать. Есть публицисты, которым это по плечу. Но противопоставление незавершенного объекта одинокому дяде Васе отнесем к полемическим издержкам. Русская литература искони жила тревогой о дяде Васе. Ныне человеческое одиночество, одиночество в многолюдной толпе и в многоэтажном доме, – тема ничуть не менее насущная и не менее острая, чем недостроенные здания.
Пусть процветает публицистика; она будет процветать – дали бы журнальную и книжную площадь. Но побивать публицистикой всю остальную литературу – значит невольно потакать тем, кто не хочет ни истинной публицистики, ни истинной прозы, ни поэзии, ни драматургии. Кого равно устраивает «серая» словесность и дежурные призывы к борьбе с ней.
У нас практикуется критика методом заклинаний. Стократно повторенный тезис должен обрести сокрушительную убедительность и таким образом помочь одолеть зло, ускорить торжество добра.
Анатолий Ананьев изумлен: «…мы теперь говорим почти со всех возможных трибун» о потоке серости, «который (магия, фантастика – и только!) продолжает разрастаться и наводнять прилавки книжных магазинов».
Если удивление не наигранное, то оно трогательно.
Никакой ровным счетом фантастики, никакой магии, телепатии и т. д.
Снаряжаясь в поход, то бишь поднимаясь на трибуны, мы не дали себе труда выявить, разобраться, что это за явление – «серая» литература. Откуда взялась, куда ведет. Относится ли, скажем, к «серым» произведениям повесть-сплетня, которой кое-какие толстые журналы приваживают читателей? (Повесть смело «вторгается» в личную жизнь знаменитостей, вызывая треволнения, близкие к тем, что вспыхивают при отгадывании кроссворда, – надо установить фамилию героя.) Может, подобная литература – яркая, ее следует всячески поддерживать, противопоставляя «серой»?
В статье «Середина пути» («ЛГ», 16 апреля 1986 года) А. Ананьев называет первопричиной «серой» литературы редсоветы и внутренних рецензентов. «Не слишком ли обросли (за долголетия своей службы) приятельскими узами наши редакционные советы и особенно так называемые активы рецензентов (кормящихся на этом хлебе!)».
Я лично не верю, будто корень зла – редсоветы и рецензенты. Но доля вины лежит, наверно, и на них, сказываются приятельские отношения – не только, кстати, между членами редсоветов. Власть рецензента более ощутима, когда рукопись отвергается. (Бывает, бездарные рецензенты отвергают талантливые повести; готов познакомить А. Ананьева с такими случаями.) При опубликовании последнее слово за главной редакцией, руководством издательства. Ананьеву ли не знать этого?
Но хорошо, примем предложенную им версию. Тогда первый же вопрос к А. Ананьеву, одному из секретарей Союза писателей: не вы ли соучаствуете в формировании редсоветов? не от вас ли зависит состав рецензионного актива? Второй вопрос относится к А. Ананьеву – главному редактору одного из толстых журналов: разве «серятина» не пошла бы на убыль, если б журналы ей не потакали, не печатали, не превозносили ее в критических обзорах и рецензиях?
И все-таки не кто иной, как А.
- В статье И. Золотусского «Иначе он не мог» («ЛО», 1986, N 3) рассказывается, как «организовывался»»голос народа» – «Открытое письмо односельчан писателю Ф. Абрамову». Как заставляли колхозников подписывать это предназначенное для печати эпистолярное сочинение. Чего здесь больше – неуважения к крестьянам, «протестовавшим» против очерка, который они не читали? Или неуважения к писателю, к правде, какую он намеревался выложить своим землякам? Растлевающего значения таких «писем» я не касаюсь.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.