№7, 1967/Трибуна литератора

Человек «для людей» и человек «для себя»

Публикуя диалог А. Янова и И. Мотяшова, редакция прежде всего преследует цель привлечь внимание критиков и литературоведов к обсуждаемой проблеме. Несмотря на то, что концепцию А. Янова признать верной в целом нельзя (что, на наш взгляд, убедительно показал И. Мотяшов), все же сама постановка вопроса представляется нам своевременной и должна заинтересовать исследователей современного литературного процесса.

1
Прихотливы литературные судьбы. Книги, которым авансировалось бессмертие, уходят порою, как камни, на дно глухой Леты. Книги, казалось бы, похороненные и забытые, поднимаются как живые и встают в строй живых. Уходят в прошлое казавшиеся важными споры, и младая жизнь играет у их гробового входа, но неизменно актуален спор о положительном герое. То тлея тихонько, как уголь под золой, то вспыхивая, подобно лесному пожару, продолжается он десятилетиями и, мне кажется, веками. Ведь кто же станет отрицать, что дань ему отдали и Белинский, и Добролюбов, и Щедрин? Что участвовали в нем по-своему и Шекспир, и Сервантес, и Бальзак, и Лермонтов, и Шарль де Костер, и Толстой, и Горький, и Н. Островский?
Стало быть, спор этот не прихоть очередной литературной моды, а коренится он в каких-то объективных глубинах литературы, затрагивает какой-то важный ее нерв. Но почему затихает он и почему вспыхивает, какими явлениями в самой литературе и в жизни обусловлена эта его неравномерность? Концентрируется ли он вокруг каких-то ярких фигур, введенных в литературный оборот, как это было, допустим, с Гамлетом или Францем фон Зикингеном, с Печориным или с Базаровым, а если говорить о нашем времени, с Бахиревым или Тулиным? А может, напротив, стимулируется он отсутствием таких фигур, безгеройностью, своего рода литературным безвременьем?
Но, как бы то ни было, коль скоро спор о положительном герое – спор без преувеличения исторический, по крайней мере по своей продолжительности, – то не пора ли уж критике прийти хоть к терминологическому единству? Разве мыслим спор без единой почвы, на которой стояли бы спорящие стороны, без уверенности, что они разумеют под предметом одно и то же? Ахиллесовой пятой спора представляется мне, как это ни парадоксально, его методология – ее неисторичность и терминологическая путаница.
Критики, участвующие в споре, слишком часто сбиваются на перечисление добродетелей положительных персонажей. На джентльменский, с их точки зрения, набор достоинств. В одном наборе могут преобладать доброта, гуманность, совестливость, любовь к ближнему, милосердие. В другом – активность, верность долгу, самоотверженность, преданность делу. Такие наборы можно давать полностью (и тогда персонаж получится идеальным) или с некоторыми изъянами (для достоверности и «реалистичности»); можно искусно, как химикалии в пробирке, смешивать достоинства из разных наборов (и тогда получится смесь диковинная, но эклектическая, вроде «жестокой доброты», «суровой любви», «яростной нежности»).
Но во всех случаях – это конструкции, химические соединения, к которым можно подмешать любые пряности для тона, для запаха, для вкуса, для пропорции, но не социальные типы. Не характеры, рожденные конкретными историческими обстоятельствами и ими обусловленные. В них не дышат почва и судьба, в них можно и прибавить и убавить. А между тем еще в начале 50-х годов Вера Панова писала, что «точки зрения на то, какие свойства в том или ином человеке положительные, а какие отрицательные, – эти точки зрения не всегда одинаковы даже у людей с одинаковым миропониманием».
И ведь верно! Отвлечение от социальной обусловленности характера героя тотчас наказывает нас утратой объективного критерия положительности. Ну вот попробуйте, например, определить, каков герой романа И. Коваленко «Откровения юного Слоева», положительный он или нет? С одной стороны, несмотря на «модерные» атрибуты – джинсы, джазы и жаргон, – парень он вроде ничего, порядочный. С другой – неуравновешенный какой-то, истеричный, в чем-то жалкий даже. Не знаю, право, возьмется ли кто решать эту задачу. Я бы не взялся. Потому что взвешивание на аптекарских весах, чего больше в герое: доброты, самоотверженности или неприкаянности, портит ли его репутацию скандал в ресторане или адюльтер, – попросту ничего не скажет нам о его «положительности». А вот выяснение социальной его функции может пролить свет именно на эту сторону дела.
В эпоху, когда стереотипом была героическая патетика рыцарства, положительным героем оказался мягкий, восторженный и нелепый Дон Кихот, самим своим существованием разоблачающий социальную бессодержательность этой патетики. Жесткий, презрительный и несчастный Печорин мог быть положительным героем последекабрьской России, когда, по выражению Герцена, «после декабристов до петрашевцев все линяли», когда «все печально сидело по щелям, читало книги, писало и, по большей части украдкой, показывало потом статьи»; сама никчемность его жизни была протестом против социального убожества николаевской реакции. Нерационально устроенное общество не только не могло найти употребления лучшим силам нации, но и отталкивало их от себя.
В литературе общество пытается представить себе, наметить, осознать свой собственный, как говорится, социальный заказ на характер, на личность, в которой испытывает оно живую потребность. И выразить свое отношение к установленному порядку вещей. «Заказ» этот – еще не результат сознательного анализа, логически сформулированный. Общество уподобляется здесь скорее дитяти, которое еще не может выговорить, где ему больно, знает только, что болит…
Уже наши великие критики-шестидесятники считали, что положительный герой это не сумма абстрактных добродетелей, а человек, имеющий своим предметом конкретное историческое творчество. Орган, посредством которого это конкретное общество на этом конкретном своем этапе себя преобразует. Увы, оставалось лишь горевать, что в обществе, где механизм исторического движения отчужден от творческой личности и сконцентрирован в руках реакционеров, практическая позитивная работа становится абстракцией. «До сих пор нет для развитого и честного человека благодарной деятельности на Руси; вот отчего и вянем, и киснем, и пропадаем все мы», – писал Добролюбов.
А ведь, казалось бы, учить детей, или лечить, или вообще сеять разумное, доброе, вечное и тогда можно было честно, в добрых людях Русь недостатка не испытывала от века. А вот «благодарной деятельности», по свидетельству проницательнейшего современника, не было. Значит, не всякая деятельность «благодарна». Значит, важнее всего именно деятельность, преобразующая общество, именно причастность к историческому творчеству. Лишь она вырабатывает в человеке гражданина, личность. Без приобретения, как говорил Чернышевский, «привычки к самобытному участию в гражданских делах» человек не то что героем, даже просто мужчиною не становится.
И вот оказывается, что проблема положительного героя выходит за рамки собственно литературы, что речь идет о кардинальных тенденциях общественного развития, представляющих (или не представляющих) возможность для «благодарной деятельности». О ведущих социальных типах, в которых сформировалась привычка к «самобытному участию в гражданских делах». О том, как, у кого, при каких обстоятельствах привычка эта формируется. Ибо, как мне уже приходилось говорить («Вопросы литературы», 1966, N 8), положительный герой, по-моему, есть не просто хороший человек, а носитель позитивной социальной функции.
Это утверждение легче всего объяснить рецидивом вульгарной социологии. Тенденции… Социальные функции… При чем здесь, помилуйте, литература? И потом, ведь этакой дефиницией мы отказываем в положительности добрым девяти десятым литературных героев!
Разберемся сначала в этом втором возражении. В каждом обществе есть масса просто хороших людей, просто честных, просто бескорыстных, не испытывающих еще тяготения к историческому творчеству, но терпеливо делающих свое маленькое дело на своем маленьком месте. Не скроем, случались в критике попытки трактовать их как «обывателей». Но чаще они выступают как положительные персонажи. В «Битве в пути» есть земледельщица Ольга Семеновна, женщина малограмотная, тихая, честная, работящая. Докапываясь до узкого места в литейном производстве, Вахирев «открывает» ее и дарит ей частицу человеческого участия и уважения.
На заводском партактиве, где решается судьба Бахирева, а по сути, судьба прогресса в тракторостроении, именно ее немудрящее слово определяет решающий перелом в ходе собрания. Так что же, честная Ольга Семеновна становится от этого положительным героем? Вряд ли кто-нибудь решится это утверждать. Значит, не всякий хороший человек – положительный герой? А ведь можно привести тьму подобных примеров. «Не делают подлостей, не трусят, имеют обыкновенные честные убеждения, стараются действовать по ним, и только – экое какое геройство, в самом деле!»»Обыкновенные порядочные люди нового поколения».
А между тем масштаб исторической деятельности общества, энергия его и динамичность, сами его перспективы измеряются тем – сумело ли оно сформировать своих героев, своих деятелей. Тем, какую массу хороших людей сумело оно пробудить, мобилизовать для активного жизнетворчества, каковы каналы этой мобилизации, не запружены ли они, не затруднены ли. Путь от положительного персонажа к положительному герою – путь сложнейший, но в нем корень дела. И уже поэтому он, путь этот, должен бы стать одною из генеральных тем литературы. Можно лишь дезориентировать ее, стирая различие между двумя этими ипостасями хорошего человека. «Велика масса честных и добрых людей, а таких людей мало…»
Здесь таится, впрочем, логический капкан. Эдак, скажут, какой-нибудь Иван Калита преспокойно зачисляется по ведомству положительных героев, будучи натуральным тираном. Поскольку выполнял вполне позитивную социальную функцию. Говорят, предмет литературы не столько функция, сколько индивидуальность. Но ведь в реальной жизни эти понятия по отдельности не существуют!
Как бы ни был в частной жизни порядочен, обаятелен, бесстрашно честен Яннинг из «Нюрнбергского процесса» Крамера, каковы бы ни были его намерения, для нас он – фашист. Ибо социальная функция обусловливает характер, и какую роль играет человек в мире, таков и мир в человеке – одно неотъемлемо от другого. Но первична-то, определяет-то все-таки функция, роль, – никуда от этого не денешься.
Да, Иван Калита – преобразователь, собиратель земли русской. Да, Иван Калита – тиран. И эти противоположности неотделимы в данном случае друг от друга. Ибо, как писал Энгельс, «с тех пор как возникла противоположность классов, рычагами исторического развития сделались дурные страсти людей: жадность и властолюбие». Ибо, согласно Марксовой метафоре, сам прогресс в классовом обществе подобен «языческому идолу, который не желал пить нектар иначе, как из черепов убитых».
Может ли тиран быть положительным героем литературы? Но ведь это тот же самый вопрос – может ли считаться порядочным человеком Яннинг? И в том и в другом случае перед нами конфликт, трагедия. И реалистическая литература здесь не может ограничиться указанием на ту или иную сторону дела, ведь предмет ее – человек, и поэтому она обязана показать конфликт во всем богатстве его содержания, во всей его противоречивости.
Возможно ли в жизни несовпадение общественного и этического идеала, социальной и нравственной функции? Да, возможно. Именно поэтому анализ художественного произведения требует социологической грамотности, отвергает абстрактную «сумму добродетелей», взывает к конкретности. Само собою разумеется, что определение, которое я предлагаю, относится к случаям совпадения обеих функций.
2
Теперь о «вульгарной социологии». Станет ли кто-нибудь отрицать, что художественное творчество вообще и в частности литература – специфический тип познания действительности? Я не посягаю на сущность и предназначение искусства, на всю колоссальную и решающе важную сферу эстетического, меня в данном случае интересует лишь одна сторона, одна грань искусства – исследовательская. Общество располагает другими типами самопознания – наукой и практикой, искусство отличается от них тем, что главное его орудие – художническая интуиция, но ведь орудие это тоже из познавательного арсенала общества. Несет ли искусство в обществе свою исследовательскую службу? Если да, то не резонно ли поставить вопрос о закономерностях этой службы?
О ее формах и средствах? О ее достоверности? Об эффективности ее, наконец?
Художникам древней Помпеи вряд ли приходили в голову подобные несообразные с рабовладельческим строем мысли. Но фрески, ожившие в раскопанном городе, через девятнадцать веков говорят нам о его жизни, о плоти ее и дыхании, о том, что не могло быть зафиксировано ни в каких других памятниках… Но достоверно ли говорят? В какой степени достоверно? Увы, тайна сия велика есть.
Мне даже кажется в глубине души, что и сами споры о «правдах», занимавшие в последнее время нашу критику, были, так сказать, «превращенной формой» потребности уловить и зафиксировать закономерности исследовательской службы литературы. Но именно этой своей гранью, в этой точке литература ближе всего подходит к социологии. Ведь социология видит свой предмет в изучении, между прочим, того, как формируются интересы и потребности социальных слоев, общественных групп и отдельных людей. Как рождаются у них идеи, оценки, личные планы и стереотипы мышления, каков механизм их действия, как определяют они человеческое поведение. Ее занимает связь между интересами и поведением, между идеями и действиями, между обстоятельствами и характерами. Одним словом, то же самое, что является предметом исследовательской службы литературы.
Социология оперирует количественными методами, она, насколько позволяют ей пока еще несовершенные возможности, стремится к объективному измерению социальных явлений, к их научной оценке. И речь идет, само собой разумеется, не об отождествлении социологии с исследовательской службой литературы, но о сопоставлении их результатов, что таит в себе самые неожиданные возможности для суждения о том, с какой степенью достоверности можно судить об обществе по его литературе.
Земледельщица Ольга Семеновна сыграла у Г. Николаевой сугубо служебную роль «гласа народа». А несколько лет спустя другой писатель сделал другую Ольгу Семеновну основным предметом художественного исследования. И показал нам, говоря словами Белинского, как много прекрасного, благородного и святого лежит в самой ограниченной человеческой натуре. Пушкин написал сначала Онегина, а потом станционного смотрителя. Тургенев же, напротив, – сначала Калиныча, а потом Базарова. Интерес литературы как бы пульсирует, сосредоточивая преимущественное свое внимание то на «герое», то на «маленьком человеке». И здесь тоже, возможно, содержится какая-то своя важная закономерность. Но узловая для исследовательской службы проблема, ядро всего дела – это, по-моему, все-таки проблема положительного героя.
Какие требования предъявляет меняющаяся действительность к самому содержанию понятия положительного героя, к его личности, к его роли в обществе? Как формирует общество характеры ведущих своих типов, каков конфликтный механизм этого формирования, как меняется содержание связи между характерами и обстоятельствами? Ведь проблема связи между характерами и обстоятельствами есть лишь «инобытие» вечной проблемы – личность и общество. Масса новых вопросов! Нечего и пытаться ответить на них в рамках статьи.
3
Очень распространенною была точка зрения, что после социалистической революции, после уничтожения эксплуатации человека человеком все эти проблемы решаются сами собою. Массы автоматически становятся непосредственными вершителями судеб общества, и каждый на своем рабочем месте превращается в творца истории. Изучение диалектики взаимоотношений личности и общества представляется с этой точки зрения пустым, никчемным делом. Ведь все фигурирующие в литературе личности – советские люди и, следовательно, находятся на одном социальном уровне и в одинаковых отношениях с обществом. Какая же тут проблема? Что касается персонажей отрицательных, то они порождаются пережитками в сознании и капиталистическим окружением. И если они даже не являются пока прямыми агентами этого окружения, то очень легко могут ими стать, ибо социальная почва у них буржуазная.
Для спора о положительном герое стереотип этот имел роковое последствие: позиции, уже завоеванные критикой прошлого века, были оставлены и положительный герой снова стал трактоваться как просто хороший человек с арифметической суммой добродетелей. Герой же отрицательный, наоборот, – нехороший человек, как любил говорить еще гражданин Гигиенишвили.
Давно уже устаревший стереотип этот, однако, коварен и таит в себе удивительные логические ловушки. Вот публицисты, занимающиеся деревенской литературой, видят корень зла в том, что колхозник не всюду чувствует себя хозяином в своем колхозе. И отсюда заключают, что колхозник должен стать таким хозяином. Но, задавшись вопросом, что есть сегодня колхозник, И. Виноградов («Новый мир», 1965, N 7) и Ю. Буртин («Вопросы литературы», 1965, N 2) приводят одну и ту же цитату из «Деревенского дневника» Е. Дороша о Соньке из Ужбола, рядовой колхознице, которая была «прикрепленцем» и у которой от тяжелой этой работы будет опущение желудка. Ю. Буртин даже обрывает цитату на этом. И не зря. Это и впрямь самая яркая примечательность Соньки. До какой же, однако, степени должен быть безлик человек и похож на всякого другого «прикрепленца», если примечательна в нем физиологическая подробность, говорящая более о тяжести его труда, нежели о нем как о личности! Да мыслимо ли, чтобы такая безликая Сонька стала хозяином в колхозе, оставаясь «прикрепленцем», то есть на посылках у бригадира, сегодня вывозя навоз, завтра сгружая кирпич, а послезавтра подвозя корма? Ведь единство производственного цикла, его идеальная завершенность, его план, его мысль чужды ей. Для нее они как бы персонифицировались в руководителе общественного производства, в том же Иване Федосеевиче, подлинно положительном герое дорошевского дневника. О, критики много рассказали нам о нем, о суровых коллизиях, с которыми он сталкивается, о непростых его проблемах, – словом, о драматическом содержании его жизни и личности. Что ж он «фигура необычная, «не рядовой человек». Он ярко талантлив, самобытен…». Другими словами, он, именно он – субъект колхоза, его деятель. Он мыслитель, он – голова. А Сонька, что ж, Сонька, она – рабочие руки и все тот же «желудок».
Но как же не заметили критики, что и Сонькина безликость, и самобытность председателя вовсе не личностные качества их, а объективно обусловленные местом, занимаемым ими в структуре общественных отношений колхоза? Каково же тогда реальное содержание хлопот критиков о том, чтобы колхозник стал хозяином в колхозе, о каком колхознике хлопочут они? Да об Иване же Федосеевиче, а вовсе не о Соньке.
А что мешает им видеть очевидное? То, что для них и Сонька, и председатель, и солженицынская Матрена – крестьяне, однородная, недифференцированная масса земледельцев, стоящая на одном социальном уровне. По их мнению, это и означает смотреть на вещи «глазами простого крестьянина». А на самом деле это все тот же стереотип. Ибо для реального-то крестьянина председатель вовсе не земледелец, а государственный деятель, и механизатор далеко не то же самое, что «прикрепленец». Это лишь для Борзова все они – одно и то же, крестьяне, поставщики хлеба. Но ведь он, Борзов-то, смотрит на них на всех глазами потребителя, а критики, напротив, подчеркивают свой демократизм? Вот ведь к какому огорчительному конфузу приводит устаревший стереотип…
Нет, приобщение масс к историческому творчеству не единовременное какое-то, автоматическое следствие революции. Революция лишь впервые открывает для этого объективную возможность. И реализуется эта возможность в сложном и противоречивом процессе общественного развития, роста культуры, эволюции общественного производства, форм его организации.
Для несчастного, замордованного одиночеством и непонятностью чужой и странной барачной жизни Ивана Журкина, кустаря из «захолустья», приобщение к рабочему коллективу, к авторитетной, постоянной и квалифицированной работе, как день от ночи отличающейся от беспросветного подсобничества, равносильно посвящению в рыцарский сан. Не забудьте, что оно для него было и приобщением к господствующему классу. Скачок в его жизни имел истинное социальное содержание. Прикрепленец, занятый на конно-ручных работах, – тот же подсобник. Возможен ли для него скачок на иной социальный уровень, подобный скачку Журкина? Конечно. Но лишь при изменении самой формы труда, иными словами, обстоятельств насущного бытия, таком изменении, которое потребовало бы от него самостоятельности и творчества. Разбудить активность Матрены, Соньки или Ольги Семеновны может лишь форма труда, адресованная к их сердцу и уму, к их инициативе и деятельности. Корень дела в том, чтоб создать обстоятельства, в которых превращение положительного персонажа в героя стало бы для него внутренней потребностью, чтобы он осознал свою социальную функцию как надобность человеческую, чтоб он был счастлив, осуществляя ее.
Но специфика сегодняшнего механизма формирования положительного героя уже не сводится к одному лишь социальному скачку.

Цитировать

Янов, А. Человек «для людей» и человек «для себя» / А. Янов // Вопросы литературы. - 1967 - №7. - C. 41-64
Копировать