Андрей Дмитриев. «Свободнее реализма нет ничего». Беседу вела Елена Константинова
Андрей Викторович Дмитриев родился 7 мая 1956 года в Ленинграде. Детство провел в Пскове. Последние сорок лет живет в Москве. Автор книг прозы «Поворот реки» (1998), «Закрытая книга» (2000), «Дорога обратно» (2003), «Призрак театра» (2004), «Бухта Радости» (2007). Лауреат Большой премии им. Аполлона Григорьева (2002) за повесть «Дорога обратно». Переведен на европейские языки. Ведет мастер-классы на ежегодном Форуме молодых писателей России. Член Русского ПЕН-центра и Союза кинематографистов России.
— Андрей Викторович, выступая на семинаре «Как издательству в условиях диктата рынка отстоять право на собственный выбор прозы» в рамках 9-й Международной ярмарки интеллектуальной литературы «Non-fictiоn», вы предложили «прекратить деление литературы на серьезную и несерьезную, но разделять на подлинную и имитационную». Подчеркнув, что «проблема в массовости псевдолитературы».
— Я всегда считал труднейшим делом написание, скажем, романа, рассчитанного на массовый успех. Причем это должен быть действительно настоящий роман.
Как отличить подлинную литературу от имитационной? Читая хорошо сверсифицированные стихотворные строки, только опытный читатель видит, кто перед ним — графоман или поэт. В прозе — проще. Вся имитационная литература очень плохо написана. Это совершенно чудовищный и бедный язык, полное непонимание законов сюжетостроения, косоруко сделанная фабула. Словом, это абсолютная, можно сказать, халтура плюс неумение. Она же на что рассчитана? На то, чтобы ее купили, прочитали и выбросили.
Вот «Остров сокровищ» — это, если брать шедевры на все времена, настоящая массовая литература. Или мелодрамы великой писательницы Джейн Остин. Или, если брать современную литературу, — роман «Сегун» Джеймса Клавелла. Замечательная книга. Как и его же — «Тай-пэн». Синолог, ориенталист, он честно написал роман о столкновении двух культур. Роман массовый, приключенческий. При этом — умный, абсолютно понятный.
— А «Записки охотника» — это одновременно и массовая, и подлинная литература?
— То, что «Записки охотника» — безусловно подлинная литература, само собой разумеется. Но не думаю, что такая уж массовая.
Весь этот цикл многие годы писавшихся повестей и рассказов Тургенева считается массовым, может быть, потому, что рассказ «Xopь и Калиныч» в обязательном порядке изучают в школе. А что касается гениальной повести «Мой сосед Радилов», то не уверен, что многие читатели знают о ней. Вообще, если говорить об основном корпусе «Записок охотника», то, во-первых, это самые глубокие, самые сложные во многих отношениях, самые тонкие произведения Тургенева. И не так уж они и популярны, как, скажем, «Вешние воды» или даже «Накануне». «Записки охотника» — это глубинный и не вполне прочитанный Тургенев.
— О «Записках…» я вспомнила не случайно. Почему именно охотник, помещик и бывший студент Петр Петрович Каратаев вам «много ближе» других вымышленных повествователей русской литературы, которых за всю ее историю немало?
— Наверное, потому, что как раз в тот момент, когда я обдумывал речь «В предчувствии повествователя», которую вы, очевидно, имеете в виду, я перечитывал «Записки охотника».
А вообще-то, тургеневский Каратаев близок мне еще и потому, что он очень много ходит пешком. Я — пешеход. Я думаю на ходу, а не за письменным столом. Но, в отличие от Каратаева, я не охотник. Совершенно не охотник… И в основном, конечно, я гуляю по городу. Сейчас, правда, меньше.
— Вы не стали постоянным автором ни «Нового мира», который, собственно, открыл вас как прозаика, напечатав в 1983 году рассказ «Штиль», ни «Дружбы народов», где тоже публиковались, а выбрали «Знамя»…
— Ну, это чисто стечение обстоятельств…
Что касается «Нового мира»… Я тогда женился. Отец спросил: «Что же ты совсем не публикуешься? Все-таки солидным человеком становишься». И я отнес в «Новый мир» рассказ «Рейс на Стокгольм», к которому относился, честно говоря, не вполне серьезно — как к шутке. Предыстория этого рассказа такова. Я был в Прибалтике, писал прозу и навещал свою филфаковскую приятельницу, которая отдыхала с подругой, — они ходили на берег Балтийского моря и провожали взглядом самолет, который, как им казалось, летел на Стокгольм. И я решил немножко вышутить их существование.
В 1982-1983 годах отделом прозы «Нового мира» заведовала совершенно замечательная Диана Вардгесовна Тевекелян. Почти мгновенно она сказала: «Мы ставим ваш рассказ в апрельский номер». Но его первоначальное название велели изменить. Он вышел под названием «Штиль».
Мне до сих пор непонятно, почему этот рассказ привлек к себе столько внимания. Может быть, отчасти потому, что ему посвятил передачу на радио «Свобода» Виктор Некрасов. Кстати, благодаря этой передаче я очень хорошо существовал, поскольку ряд киностудий страны немедленно предложили мне заключить договор на любой сценарий. Сценарии потом не утверждались, следовательно, и не проходили, но я жил на авансы. А аванс за сценарий был замечательный — полторы тысячи рублей, тогда как зарплата сто сорок рублей считалась хорошей. У меня было несколько таких авансов, и я очень благодарен Некрасову.
— Почему вы не предложили тому же «Новому миру» свой следующий рассказ — «Шаги»?
— Предложил. Но, как оказалось, публиковать его там уже не представлялось возможным. Диана Вардгесовна, по-моему, ушла из журнала. Тогдашний редактор отдела прозы, зная о том, что я окончил сценарный факультет ВГИКа, сказал мне фразу, которую я потом слышал постоянно, когда меня не хотели печатать: «Ну, это же сценарий!»
Вскоре после смерти В. Кожевникова «Шаги» благодаря Андрею Немзеру попали в «Знамя», где в отделе прозы работала Наталья Иванова — я с ней еще не был знаком. А обязанности главного редактора исполнял В. Катинов — фамилия знаменательная, — который ей сказал: «Этот рассказ будет опубликован только через мой труп». Так оно и вышло. Катинов помер. Пришли Г. Бакланов, ставший главным редактором «Знамени», и В. Лакшин. И «Шаги», провалявшись какое-то время в редакционном портфеле, вышли в мае 1987 года. Там же года через два был опубликован еще один мой рассказик.
— Вы о «Березовом поле»?
— Да. А дальше случилось вот что. Во-первых, в журнал «Дружба народов» ушла Иванова. Во-вторых, туда пришел работать — не помню, на какую должность, но влиятельную, — мой хороший друг Александр Архангельский. И он очень просил меня, чтобы я ему что-нибудь туда дал.
В течение одного 1991 года в этом журнале у меня было опубликовано сразу две вещи: «Повесть о потерянном» (№ 1) и «Пролетарий Елистратов» (№ 12). А в 1992 году там же вышли «Воскобоев и Елизавета» (№ 7).
Туда я отдал и свою следующую повесть «Поворот реки». Чего-то там долго канителили… Я забрал повесть и отнес ее в «Знамя». С этого момента я публикуюсь там.
Есть еще замечательный журнал «Октябрь», который находится в хорошей конкуренции со «Знаменем». Там тот же во многом набор авторов, и там работают мои друзья, и он находится на соседней с моей улице.
Скажу так: если меня вдруг прорвет и я стану писать много прозы, то, конечно же, я одним журналом не ограничусь. Но поскольку я пишу медленно и прозы у меня не так много, то резона прыгать из журнала в журнал у меня никакого нет. Приходится только все время извиняться перед моими друзьями в «Октябре» или «Дружбе народов» за то, что я как-то вроде бы ими пренебрегаю. Я не пренебрегаю. Просто выход продукции очень небольшой.
Однако это не значит, что я мало работаю. Я — сценарист. Как-то я прикинул: если сценарий считать маленьким романом или повестью, то сколько же я написал за последние два года! Очень много.
Хотелось бы бросить это занятие. Но я мало верю в то, что смогу когда-нибудь зарабатывать прозой.
— Вы помните, сколько вам было лет, когда научились читать?
— Очень хорошо помню. Два года. Я болел. У меня был сильный жар. Приехал мой дядя из Литвы — я же по маме литовец — и подарил мне большую книгу с картинками — знаменитый роман «Фараон» Болеслава Пруса. Показал буквы — шрифт был довольно крупный — и сказал: «Давай, читай». И, может быть, в силу вот этой горячечности больного сознания, а также того, что родители много читали мне вслух, я очень быстро научился читать. И уже буквально в детском саду начал писать свои первые рассказы. Идиотские. Как и положено.
— Как звали ваших родителей?
— Ниёле Мартиновна и Виктор Андреевич.
— Простите за прямолинейность: что подвигло вас стать писателем?
— Думаю, естественная склонность к этому занятию. Не говоря уже о том, что я из филологической семьи, где был культ книги, где был культ писателя. Я даже могу точно сказать, когда меня по-настоящему потрясло то, что вообще такое писатель.
У нас в доме, когда приезжали во Псков, всегда останавливались писатели из Москвы. Довольно часто — Окуджава, но его я плохо помню. Из Питера — Виктор Викторович Конецкий. С друзьями, скажем с прозаиком Глебом Горышиным, когда-то популярным, а потом не очень, с подругами, без друзей, без подруг. Проездом или просто так. Я относился ко всем этим приезжающим-уезжающим писателям, которые вели разговоры с родителями, сидели за столом, пили водку, довольно спокойно. Настоящие писатели в моем представлении как бы уже почили в бозе. Писатели — это те, кто в могиле. На могиле Пушкина я бывал довольно часто. Писатели — это что-то величественное. Помню, как мама во время одной из наших поездок в Питер показала мне Фонтанный дом и сказала, что здесь живет Ахматова. Увидев этот дом, я решил, что у великой поэтессы действительно должен быть такой дворец. При том что я знал, что она гонима, в опале. Да, в опале, но — во дворце. Для меня не было в этом никакого противоречия.
И вот однажды — мне было, наверное, лет пять — гостивший у нас Конецкий решил почитать вслух свою новую прозу, еще неопубликованную. Начал читать, как я уже потом смог в том убедиться, первую главу романа, с которого, по сути, он начался как большой писатель, — «Кто смотрит на облака». Эта глава посвящена девочке из блокадного Ленинграда, в будущем — актрисе. Она стоит в очереди за хлебом. Раннее январское утро 1942 года, оцепеневший беззвучный город, сугробы, заиндевелые деревья, разрушенные здания, мосты, набережные, булочная с дверью, заколоченной досками вместо выбитого стекла, обессилевший полуживой людской поток… Мельчайшие детали, переживания, состояние мороза, голода, страха… Весь этот мир вдруг был воссоздан так зримо… Я был потрясен. Настолько потрясен, что кружка с чаем, которую я держал, сидя на диване, выпала из руки — в это никто не верит, считая, что я вру, — и я поймал ее за ручку уже возле пола, не пролив ни капли. Наступила пауза. Потом Конецкий продолжил чтение. В тот день я, наверное, впервые осознал, что писателем можно быть.
Кроме того, родители давали мне читать такие книги, которые очень сильно эмоционально воздействовали на меня. И, видимо, мне хотелось что-то такое же написать самому. Что я читал уже в десятилетнем возрасте, если говорить о современной литературе? «Мертвым не больно» Василя Быкова, Сoлженицына в самиздате и т. д. Суровые книги. Отец не был диссидентом. Но он все правильно понимал.
Ну и, конечно, сам Псков, где, как я уже говорил, мы жили. В этом городе и вокруг него масса культурных, исторических слоев. Воображение работает там очень хорошо.
— Вы окончили школу в Пскове?
— Нет, в Москве. Мы уехали из Пскова, когда мне было лет двенадцать, и поселились в общежитии аспирантов Академии общественных наук при ЦК КПСС на Садовой-Кудринской улице, рядом с планетарием и зоопарком. Родители отдали меня в школу, что была к нам поближе, — № 206. Она стоит на прежнем месте — прямо напротив дверей Драматического театра на Малой Бронной, правда, теперь уже с другой «начинкой» и под другим номером.
Это была чудовищная школа. Из псковской школы, где директриса сидела у входа и встречала каждого, обращаясь на «вы», где были и свой театр, и свое литературное объединение «Молодо-зелено» (кстати, рецензия на «Штиль» Ирины Роднянской, первая на этот рассказ, называлась в журнале «Юность» «Молодо-зрело», что меня очень позабавило), и все такое, я вдруг попал в страшную бурсу. Старые обшарпанные парты… Шестой класс, где учащиеся пьют на уроках водку из «чекушек», просунув соломинку в щель откидной крышки парты, где чудовищные драки, грубые казарменные нравы… Словом, что-то совершенно жуткое!.. Пару месяцев я походил в эту школу. А потом перестал. С ноября по май я появился в ней лишь несколько раз. Учителя спохватились, между прочим, только в конце учебного года. Вызвали маму. После переезда в Москву она, до того как снова стала учительницей в вечерней школе, работала обычным клерком в Министерстве просвещения, в учебно-методическом совете.
Родители считали, что в глазах ученика учитель должен быть всегда прав. В общем, мама шла в школу с решимостью меня наказать. Как же так? Целый год не ходил в школу и не сказал об этом родителям! Но, поднявшись с первого этажа на пятый, где был кабинет директора, и увидев все вокруг себя опытным глазом, она вошла туда только с одним вопросом: «Где документы моего сына?»
— Где же вы пропадали в учебное время?
— Ходил по Москве. Ездил на троллейбусе. Допустим, на «букашке» или «двадцатом» объезжал все Садовое кольцо. Ну, сколько можно сидеть в троллейбусе? Потом опять ходил… Помню только состояние погоды. Особенно зимой.
— В общем, полная воля…
— При этом воля очень дискомфортная, одинокая. Новый, абсолютно чужой город, где у меня нет друзей. В течение почти целого года я был предоставлен сам себе… Думаю, это не прошло даром. Склонность к созерцанию, постоянные разговоры с самим собой… Наверное, я привык выстраивать так какие-то сюжеты…
Эти мои московские прогулки наложились на мои псковские гулянья по всему городу. Думаю, это было сильным стимулом к литературной работе.
А на следующий год мне опять сильно повезло — я попал в школу № I65, которую тогда перенумеровали в 69-ю. Это была хорошая спецшкола с английским языком.
В этой школе, еще до моего прихода, подполковником артиллерии в отставке Юрием Робертовичем Барановским и учительницей истории Валерией Семеновной Воробьевой был создан в то время единственный в Москве и, может быть, вообще в Союзе экспедиционный отряд. Это были походы. Но отнюдь не туристские. Получив добро от Музея вооруженных сил и Исторического музея, мы, тридцать школьников из разных классов, от седьмого до десятого, на все каникулы отправлялись в довольно глухие части страны. Как правило, туда, где было сочетание какой-то хорошей старины и, скажем, мест боев. Допустим, в Северную или Южную Карелию или в Ленинградскую область (ближние экспедиции во время коротких каникул). Базировались где-то в одном месте. А потом получали задание: «В течение трех дней вам надо пройти туда, туда, туда, собрать, что найдете, — оружие (теперь это страшновато звучит!), иконы, складни и т. п. для музейных экспозиций. Порасспрашивайте местных жителей, позаписывайте истории. К такому-то дню вы должны возвратиться в отряд. Ночевку найдете сами. Вот вам троим несколько банок тушенки, три рубля». Представляете? Уму непостижимо, как наши учителя рисковали! Мы шли по дорогам, усыпанным боеприпасами со времен войны. Выплавлять тол из расколотых снарядов на костре или бросать в костер патроны, коих просто море, было нашим любимейшим развлечением! В Москву мы привозили горы ржавых пулеметов и т. п.!
Тогда еще не было никаких так называемых поисковых отрядов, которые занимались захоронением останков павших солдат. Страна, которую мы увидели, была раскрытой братской могилой. На любом месте боя лежали кости. Причем по их расположению было видно, как шел бой. Особенно сильно это потрясло меня во время экспедиции по Мурманской области. Мы были на самой границе с Норвегией. Это вообще запретная зона! Печенга, бывшая Петсамо… Видели вышки с натовскими солдатами. Потом были в Лиинахамари, где находится база подводных лодок. А потом нас перевезли на грузовиках, «Уралах», на полуостров Рыбачий, где вообще нет людей, где сопки покрыты разноцветным лишайником — лето ведь! — и где море выбрасывало на берег пластмассовые, непонятно, из-под чего, канистры с кораблей.
Бои в этих местах шли до 1944 года. Ощущение, что время остановилось. Как будто кто-то специально разложил кости, черепа… Я находил в немецком разбитом блиндаже (блиндаж — это просто щель в скалах!) какие-то досочки с вырезанными профилями — девичьим, ребенка, с вырезанными молитвами на немецком языке и многое другое.
В общем, это был довольно любопытный экспедиционный отряд. Я, кстати, привел туда своего соседа по лестничной площадке Мишу Кожухова, который учился в одном классе с моим будущим другом Петей Алешковским, но в другой школе. И он настолько этим увлекся, что до сих пор весь в путешествиях! Вы, может быть, видели его телепередачи? Он довольно известный тележурналист.
Кому что давали эти экспедиции. Кто-то всю жизнь ходит на байдарках. Кто-то любит попеть под гитару. И вообще, интересно. Свобода. А я, в силу своей созерцательной натуры, просто очень много посмотрел. О жизни у меня были совершенно не книжные представления. Из этого, включая впечатления псковского детства, все как-то складывалось.
Тогда, еще не собираясь стать писателем (мне было тринадцать или четырнадцать лет), я написал, как сообразил только потом, свои первые рассказы. Мой отец эти рассказы аккуратно перепечатал на машинке. Недавно я их обнаружил. Прочитал. Думаю, вполне можно было бы публиковать. То есть тогда из-за цензуры было нельзя, а сейчас было бы не стыдно.
— О чем эти рассказы?
— Один из них — на самом деле это, скорее, очерк — «Лоухи», о том, как в Лоухах, райцентре в Карелии, в клубе, где остановился наш отряд, я невольно оказался свидетелем вынесения приговора мужчине, который убил то ли собственную жену, то ли тещу и получил на моих глазах двенадцать лет. Я заснул на каких-то матах за бархатной портьерой. А когда проснулся, с той стороны уже началась выездная сессия суда. Помню, меня тогда сильно потрясло то, что слушание дела и вынесение приговора вместе заняли каких-то полчаса.
Потом этого мужчину увели…
Название другого рассказа — он из экспедиции в Смоленскую область — «Маленький Коля». А история такая. После какой-то тотальной пьянки вокруг — не нашей, разумеется, хотя мы там, как вы понимаете, многое себе позволяли, — мы зашли в избу, хозяина которой открыто презирала вся деревня, включая его родню. Он на печке, а они его шпыняют так, что о-го-го! Пришибленный такой человечек. Нас решили накормить. И во время ужина он рассказал, называя нас почему-то архитекторами, свою историю. О том, как попал в плен, как бежал, как после побега сидел в тюрьме, в Моабите, как потом снова бежал, вернулся на фронт, как потом у нас за плен его отправили в зону, как потом вернулся в родную деревню. И вот, за то, что он был в плену, его все презирают. Еще никакого «Архипелага ГУЛАГ» мы не читали.
В девятом классе я тоже писал. Что-то длинное. Все это — полная бредятина.
Потом, конечно, был период «книжности»…
По сути, я писал постоянно. И когда уже учился на филфаке МГУ, в параллель своим филологическим занятиям, и когда ушел в академический отпуск.
— Филфак вы все-таки окончили?
— Нет, я проучился там четыре года. Точнее, с учетом «академки» три неполных курса. И поступил на первый курс ВГИКа.
— Чем был вызван этот поворот судьбы?
— На филфаке к тому времени я чувствовал себя некомфортно. Во-первых, набралась куча хвостов — ленивый был, разгильдяй. Во-вторых, хотелось писать. В академическом отпуске я уже вполне твердо сказал себе: «Да, я буду писать».
Выбор был такой: либо Литинститут, либо ВГИК. Но уйти с филфака в Литинститут — все равно что менять, так сказать, хорошее мыло на плохое шило. А ВГИК — там кино показывают. Кроме того, можно получить профессию, которая будет тебя кормить, и при этом писать прозу в стол, потому что я не думал, что буду ее публиковать. Я хотел писать, чтобы быть свободным.
Во ВГИКе произошло вот что. После первого курса сценаристов посылали на так называемую общественную практику — за сюжетами.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2009