Премиальный список

Над страницами недавних книг о Марине Цветаевой

Статья Татьяны Геворкян, лауреата премии журнала «Вопросы литературы» за 2017

В 2015 году увидели свет сразу три серьезные, замечательно-содержательные книги о Марине Цветаевой. В многоводном и порой мутноватом потоке цветаеведческой продукции это большая и, несомненно, отрадная редкость. На обложку одной из них в качестве ключевой части названия вынесено слово «возвращение» [Салтанова]. И хотя по характеру, представленному в них материалу, по времени написания и по отраженному ими этапу изучения творческого наследия поэта это очень разные книги, каждая из них, тем не менее, на свой, разумеется, лад небезразлична к понятию «возвращение».

Книга С. Карлинского, впервые изданная на русском языке спустя пятьдесят лет после ее публикации [Karlinsky 1966], возвращает нас к самым истокам научного интереса к феномену Цветаевой. Карлинский взялся за докторскую диссертацию о ней в те времена, когда даже на Западе очень и очень немногим такая затея казалась осмысленной. Его начинание поддержал Г. Струве, а сам Карлинский в предисловии ко второй своей книге о Цветаевой [Karlinsky 1984], учитывающей новую, за два десятилетия накопленную информацию, писал, что, выявляя в начале 1960-х факты биографии, разыскивая материалы в частных архивах и университетских библиотеках, пополняя библиографию изданных текстов Цветаевой и критических откликов на ее книги, он ставил перед собой задачу утвердить за ней репутацию большого поэта, зафиксировать ее жизненные обстоятельства и создать почву для будущих исследователей.

Сегодня ни у кого не вызывает сомнений, насколько блестяще эта задача была решена. Лишний раз свидетельствует это Л. Мнухин, литературовед, библиофил, авторитетнейший знаток Цветаевой, среди очень многого прочего — составитель и комментатор (в соавторстве с А. Саакянц) первого в отечестве семитомного собрания ее сочинений («Эллис Лак», 1994-1995). В предпосланном русскому изданию книги Карлинского вступительном слове он пишет, что попала она к нему в середине 1970-х годов в виде фотокопии и что в тот момент ему «нужна была, в первую очередь, ее справочная часть, без которой <…> работа над библиографией произведений Цветаевой для издания Институтом славистики в Париже и указателем литературы о Цветаевой для Венского славянского альманаха была бы заметно затруднена. Результатом стал выпуск подробных справочных изданий». Тогда же, даже после «беглого знакомства с содержанием», стало ясно, что, переведенная на русский язык, книга дала бы «специалистам ценнейший материал» [Карлинский: 9].

И перевод был сделан — С. Василенко, человеком с техническим образованием, помогавшим Л. Мнухину «в поисках и собирании материалов по Марине Цветаевой» [Карлинский: 10]. Отпечатанный на машинке и переплетенный, перевод стал на долгие годы ежедневным подспорьем в работе, его читала и А. Саакянц — автор первой в отечестве монографии о Цветаевой. Приехав в 1989 году в Москву, ознакомился с ним и сам автор, выразивший сожаление, «что перевод его книги никогда не будет издан в Советском Союзе» [Карлинский: 10].

Теперь он издан в России. Не берусь сказать, что помешало издать этот классический, для цветаеведения во многом первооткрывательский труд в конце 1990-х — начале 2000-х годов, еще при жизни автора. Может статься, что тогда, с открытием архива Цветаевой, самым насущным представлялось — и, разумеется, не без оснований — обнародование неизданной части ее наследия. Но как одно могло помешать другому?

Так или иначе, книга Карлинского пришла к русскому читателю, к отечественным литературоведам при весьма невыгодных для нее обстоятельствах: мало того, что приход ее был сначала на тридцать лет задержан по причинам идеологического характера, он затем отложился еще на двадцать лет, за которые объем материала, отчасти осмысленного уже исследователями, увеличился несказанно. Всего один пример: в библиографии Карлинского указаны 74 письма Цветаевой, которые он использовал в своей работе, в собрании сочинений 1994-1995 годов письма (их более тысячи) составляют два тома, к сегодняшнему дню опубликовано еще несколько сотен. Арифметика, согласимся, впечатляющая. Но не в ней одной дело: Карлинскому в 1966-м была недоступна переписка Цветаевой с такими, например, адресатами, как Б. Пастернак, Р.-М. Рильке, А. Тескова, К. Родзевич, А. Берг, Н. Гайдукевич. Между тем для понимания жизненных обстоятельств, личности и творчества Цветаевой ее письма к ним просто непереоценимы. Равно как и дневники, выписки из рабочих тетрадей, ранние редакции стихов, к которым не первый уже год открыт самый широкий доступ.

Следует ли из сказанного, что нынешнее издание книги Карлинского — это давно назревшая дань уважения, благодарный оборот в историю цветаеведения — и только? Если бы и так, оно было бы с лихвой оправдано. Однако полувековой давности первая монография о Цветаевой нам, сегодняшним, может сослужить и вполне практическую службу. Напомнить, например, что в идеале научное исследование, учитывая все доступные высказывания предшественников, внимательно вслушиваясь в иные точки зрения, дает им оценку и выстраивает все же свою линию — линию связного и самостоятельного повествования. А ведь как нередко в наши дни за бесконечным цитированием, за многочисленными ссылками, призванными не столько развить тему, сколько показать осведомленность автора, и не разобрать, сказано ли в работе что-то свое, новое, приближающее к пониманию предмета! Бывает, впрочем, и обратное — когда пришедший на давно возделываемое культурное поле неофит, пользуясь накопленным до него материалом, не утруждается ни ссылками, ни даже упоминанием предшественников. Карлинский дает образец научной этики, и в этом смысле книга его куда как своевременна.

Этики и непредвзятости. Вот в главе «Елабуга и после (1939-1941 и до 1965)» приходит черед сказать о первых в Советском Союзе посмертных публикациях и книгах Цветаевой. У Карлинского ни одна из них не обойдена вниманием, более того — названы имена тех, кто способствовал возвращению поэта к отечественному читателю, в том числе и имя А. Твардовсого, «неожиданное» в этом перечне. По срокам можно было не успеть отреагировать на цветаевский том в «Библиотеке поэта» (осень 1965), ибо он попал к автору «уже после того, как настоящая книга была отдана в печать» [Карлинский: 153]. Ему удается, однако, вмонтировать очень большое подстрочное примечание, чтобы сказать о составе сборника, вступительной статье В. Орлова, о том, что цензурной скованности стало несколько меньше, и это позволило назвать имена М. Волошина и Н. Гумилева, коснуться «литературных связей Цветаевой с Пастернаком и Мандельштамом». Конечно же, Карлинским замечены пропуски в текстах, в частности в «Крысолове» и «Поэме Лестницы», невключение ряда стихов по идеологическим соображениям. А напоследок в примечании говорится: «Стремление составителей сборника (Ариадны и Анны Саакянц) сделать Цветаеву более «респектабельной» с советской точки зрения привели к некоторым искажениям и преднамеренным извращениям взглядов и убеждений Цветаевой, которые вкрались в поистине бесценный в остальных отношениях комментарий к сборнику» [Карлинский: 154]. В условиях тогдашнего противостояния Запада и СССР можно ведь было, отдав должное, от восторга воздержаться. Но ученому, по крупицам собиравшему сведения о русском поэте, при знакомстве с россыпью выписок из рабочих тетрадей Цветаевой, фрагментов неопубликованных писем, ранних вариантов строк и строф, которой щедро одаривал научный аппарат сборника, это и в голову не пришло.

Средоточием его внимания был образ самой Цветаевой, встающий из ее поэзии и прозы, из прижизненных писаний о ней и самых разных публикаций более позднего времени. И, вглядываясь в этот образ, он сделал ряд настолько верных наблюдений, что они и по сей день дают пищу размышлениям, а то и прочерчивают вектор продуктивного движения. В их числе — почувствованная в лирике предрасположенность к возникновению надтекстовых единств, когда стихотворения, не объединенные в циклы, «составляют единое целое»; необходимость анализировать стихи вместе с пьесами, поэмами и письмами, написанными в одно и то же время; замеченная в «Поэте о критике» формула («Хронология — ключ к пониманию»), в подходе к Цветаевой, можно сказать, универсальная; безошибочная оценка книги «После России» как вершинной; столь же безошибочное восприятие Цветаевой как человека жизнерадостного. Ряд этот можно было бы продолжить. Но ограничусь лишь еще одной идеей-находкой Карлинского.

Говоря о «личных и семейных воспоминаниях», он называет их «циклом прекраснейших произведений Цветаевой-прозаика» и относит сюда же очерк «Мой Пушкин»:

Эти ее работы не следуют определенной хронологии <…> Однако можно расположить эти мемуары в приблизительной хронологической последовательности — начиная с повести «Дом у Старого Пимена» <…> и кончая рассказом «Открытие музея» <…> и опубликовать их в виде отдельной книги. Такая книга была бы волнующим <…> и ярким дневником замечательного детства и юности <…> Достоинства этой книги, несомненно, позволили бы поместить ее в один ряд с такими классическими русскими дневниками детства и юности, как «Детские годы Багрова-внука» Сергея Аксакова и ранняя автобиографическая проза Льва Толстого [Карлинский: 339].

Не знаю, существует ли такая книга, составил ли кто-нибудь ее по подсказке Карлинского. Но если ее пока нет, то стоило бы собрать ее и, снабдив подобающим предисловием, издать.

Среди тех немногих писем, которыми располагал Карлинский, были, по счастью, письма к Ю. Иваску. Они и сейчас, как в те далекие дни, остаются для нас «важным и чрезвычайно богатым источником для изучения жизни Цветаевой, ее произведений и ее мировоззрения» [Карлинский: 114]. Используя их в своей работе, Карлинский счел нужным объяснить, чем обусловлена информативная насыщенность больших по объему посланий к Иваску: «В 1933 г. Юрий Иваск задумал написать книгу о Марине Цветаевой. Он сообщил ей об этом, и в последующие четыре года Цветаева, отвечая на его вопросы, писала ему о своем прошлом, своих литературных вкусах и текущей литературной деятельности» [Карлинский: 114]. Добавим от себя: в апреле 1930 года, отвечая на присылку его статьи о ней, Цветаева сделала ряд замечаний и разъяснений, для критика — бесценных, а в мае 1934-го, догадываясь уже о вынужденном своем возвращении в Россию, предложила ему стать хранителем ее рукописей. Книга Иваска не состоялась, рукописей на хранение он не взял. Но не это сейчас важно, важен контекст переписки — и, преследуя цель утвердить поэтическое и личностное реноме Цветаевой на тогдашнем относительно небольшом материале, Карлинский контекст этот восстанавливает, бережно и уважительно относясь и к своей героине, и к своему читателю.

В наши дни материал огромен, а слава Цветаевой такова, что любая книга о ней если не на безусловный успех, то на широкий интерес практически обречена. И, как ни парадоксально, уважительного отношения и бережности заметно поубавилось. Чтоб далеко не ходить за примером, скажу о свежей публикации в «Дружбе народов» отрывка из книги И. Фаликова. Как сообщает автор, его книга предназначена для серии ЖЗЛ и должна вскорости увидеть свет1. А пока на журнальных страницах можно прочесть такой пассаж:

Ее «Мой Пушкин» больше «мой», чем «Пушкин». Потому что не исследование, не филология, а часть собственной жизни. На этом очерке завершится ее длительное и полномасштабное путешествие в свое московское детство. Да и отрочество с юностью прихвачены. А стихи — уже готовы. Она вообще готова к этому празднику.

По пути — достается… Юрию Иваску. МЦ знакомится с его трудом о ней. 25 января — чуть не в канун столетия пушкинской дуэли — она нелицеприятно выговаривает автору статьи [Фаликов: 174].

И дальше идет до неузнаваемости исковерканное выборочной цитацией письмо Цветаевой. Начинает ее Фаликов так:

Общее впечатление, что вы думали, что в писании выяснится, и не выяснилось ничего <…> Нужно уметь читать. Прежде чем писать, нужно уметь читать. В Переулочках Вы просто ничего не поняли <…>

Эту вещь из всех моих (Молодца тогда еще не было) больше всего любили в России, ее понимали, т. е. от нее обмирали — все, каждый полуграмотный курсант.

Но этого Вам — не дано [Фаликов: 174].

При такой подаче письмо можно было бы назвать не нелицеприятным даже, а просто грубым. А цель Цветаевой совершенно превратно понять как желание побольнее задеть Иваска.

Но обратим внимание на два пропуска в цитате. Что опускает Фаликов? В первом случае ему показалось несущественным разъяснение Цветаевой по поводу неверно приведенных Иваском строк из поэмы «Переулочки»:

О моей русской стихии — смеюсь. Но, помимо смеха, цитировать нужно правильно, иначе — недобросовестно.

Речка — зыбь,

Речка — рябь,

Руки рыбоньки

Не лапь.

Что это? ВЗДОР. И автор его — Вы.

Речка — зыбь,

Речка — рябь.

Рукой рыбоньки

Не лапь.

(Ты — своей рукой — меня, рыбоньки. А не то:)

Не то на кривь

Не то набок

Раю-радужный

Кораблик —

т. е. тронешь — все кончится.

Ясно? [Цветаева: 406-407]

Разъяснение, после которого идут слова («Нужно уметь читать…» и т. д.), процитированные Фаликовым в отрыве от контекста. А контекст между тем очень и очень важен.

Второй пропуск — того же характера. Сказав, что Иваск ничего не понял в «Переулочках», Цветаева подробно и терпеливо говорит затем об истоках своей поэмы («былина о Маринке»), о том, как преобразилась, какими смыслами обросла былина в авторском прочтении.

Вообще главный пафос письма в том, чтобы приблизить критика, который в предыдущей их переписке искал и получил уже от нее немало советов и ответов, к пониманию ее творчества. Подсказать, какая часть ею написанного была бы ему посильна, какой ему лучше не касаться вовсе. Этот пафос не исключает, впрочем, досады на неудавшуюся статью. Досаду, сквозящую в письме, автор новой книги о Цветаевой приписал несложившимся ее отношениям с А. Штейгером и, пропустив много существенного (письмо занимает три книжные страницы), целиком процитировал абзац, к нему относящийся:

Со Штейгером я не общаюсь, все, что в нем есть человеческого, уходит в его короткие стихи, на остальное не хватает: сразу — донышко блестит. Хватит, м. б., на чисто-литературную переписку — о москвичах и петербуржцах. Но на это я своего рабочего времени не отдаю. Все, если нужна — вся, ничего, если нужны буквы: мне мои буквы — самой нужны: я ведь так трудно живу [Фаликов: 174].

Не упомянул, правда, при этом письмо месячной давности, где Цветаева писала Иваску о Штейгере и где тогда еще сказала, что пути их разошлись.

Нынешнее же письмо закончила так:

Ну, не сердитесь. Выбора не было, и Вы правды — заслуживаете. А если мне суждено этим письмом Вас потерять — то предпочитаю потерять Вас так, чем сохранить — иначе. Ну, еще один — не вынес!

Всего доброго — от всей души.

МЦ. [Цветаева: 408]

Фаликов, подхватывая одно из последних слов письма, им, кстати, не приведенное, дает свой комментарий и вывод: «Можно ли снести все это? Вряд ли. Иваск — снес. Но похоже, Иваску, в сущности, перепало за… Штейгера. Возможно, Иваск это понял» [Фаликов: 174].

Возможно, правда, и совсем другое: Иваск вспомнил, что уже семь лет Цветаева пишет ему о себе и своих стихах, отвечает на его вопросы, вводит его в свой мир и имеет, вероятно, право на откровенность в оценке статьи. Возможно также, что он испытал неловкость за ошибочную цитацию «Переулочков» и благодарность за детальное объяснение замысла и источника поэмы. Хотелось бы так думать о человеке, которому мы благодарны за сохранность цветаевских писем и их раннюю публикацию. Это «мы» родом из далекого прошлого, ибо уже Карлинский писал о том, какой «ценный комментарий к некоторым довольно трудным для восприятия произведениям Цветаевой, в частности, к поэме «Переулочки»» [Карлинский: 114], содержат письма к Иваску.

Будем надеяться, что новая книга Фаликова оставит более благоприятное впечатление, чем опубликованный отрывок. О нем, опережая события, быть может, и не стоило здесь писать, если б не граничащая с небрежностью манера изложения и множественность промахов в обращении с материалом, таких, например, как авторское сопровождение писем Цветаевой к А. Берг и Б. Пастернаку.

Возвращаясь к книге Карлинского, не без сожаления приходится отметить, что ее оформление оставляет желать лучшего: очень заметны шероховатости перевода, текст плохо вычитан, проследить логику возникновения примечаний (они двоякого рода — от переводчика и от редактора) вовсе не удается. Они то поправляют неизбежные в такой давней работе неточности, то оставляют их без внимания. Вот в тексте сказано, что А. Эфрон родилась в конце 1912 или в начале 1913 года, и переводчик уточняет дату [Карлинский: 49]. А несколькими страницами раньше ошибочное предположение, что Цветаева с будущим мужем до Коктебеля встречалась в Москве, никаким примечанием не сопровождено [Карлинский: 45]. Вот на одной и той же странице редактор говорит о неточностях в воспоминаниях З. Шаховской и не реагирует на утверждение, что «Сергей Эфрон ко времени возвращения Цветаевой был расстрелян» [Карлинский: 132]. Примеров, увы, много. Все это «широкого читателя», которому адресована книга, может ввести в заблуждение. А у специалиста не может не вызвать недоумения.

Вторая из трех новинок (см.: [Салтанова]) изданием своим тоже обязана московскому Дому-музею Цветаевой. И, скажем сразу, исполнена очень качественно. Эта книга написана совсем недавно, но обращена к тому же примерно этапу посмертья Цветаевой, что и исследование Карлиского.

Из архивных материалов С. Салтанова извлекла сведения о самом начале возвращения поэта к отечественному читателю. По сути, не возвращения даже, а почти с нуля начинавшегося открытия. Извлекла, чтобы, присоединив их к уже опубликованным, но в ее книге впервые, пожалуй, сведенным вместе и сложенным в единую картину, рассказать о том, как оно происходило, с какими препятствиями сталкивалось, чьими руками осуществлялось, каким терпением, какими усилиями, чуть ли не ухищрениями сопровождалось. И еще — поставить вопрос: что считать его истоком? И ответить на него по-своему, причем ответить убедительно и увлекательно.

Как известно, первая посмертная книга Цветаевой увидела свет в 1961 году. С него привычно и ведется отсчет. Что как будто логично и понятно, ибо все основные журнальные публикации, а также книжные издания — со временем все более многочисленные и многотиражные — последовали вслед за ней. Но Салтанова обычай этот нарушает и книгу свою 1961 годом не открывает, а завершает. Слегка, впрочем, нарушив демаркационную его линию и заглянув в январь 1962-го, когда Постановлением Секретариата Союза писателей СССР была создана комиссия по литературному наследию Марины Цветаевой. То есть доходит в своем повествовании до издания «Избранного» и создания Комиссии, призванной заботиться о дальнейшем возвращении.

Все, что было потом и длится более полувека, в нарушение хронологии помещает в самое начало книги — в своеобразное предисловие, где в перечислительном порядке выстраиваются легендарные издания Цветаевой, «случившиеся» на волне оттепели: помимо сборника 1961 года — том стихов, поэм и драматических произведений, вышедший в большой серии «Библиотеки поэта» в 1965-м, «Мой Пушкин» (1967), книга переводов «Просто сердце» (1967). Здесь же будут упомянуты журнальные публикации 1960-х годов, каждая из которых в те времена была — без преувеличения — на вес золота. Ибо, не считаясь с глухим сопротивлением надзирающего главлитовского ока, возвращала страницы цветаевской прозы, ничуть не уступающей ее поэзии. Среди периодических изданий, включившихся в этот процесс, кроме центральных были и периферийные, в частности — «Литературная Армения», которая дважды (1966, 1968) открывала свои двери Цветаевой, знакомя с ее воспоминаниями об О. Мандельштаме и М. Волошине.

Там же, в Предисловии-преамбуле, сказано о последовавшем в 1970-е периоде молчания, которое в 1980-е годы сменится новой волной «возвращения» (вышло около 70 книг общим тиражом 8,3 миллиона), чтобы в 1990-2000-е принять уже всеохватный характер: издаются письма Цветаевой, первое в России собрание сочинений, потом приходит черед обнародования архивных материалов, среди которых «Сводные тетради», «Записные книжки» (2 тома), переписка с Б. Пастернаком, К. Родзевичем, Н. Гронским и многое другое. Появляются фундаментальные жизнеописания поэта (впервые в России — А. Саакянц, В. Швейцер, И. Кудрова), воспоминания о Цветаевой. Хотя, впрочем, мемуарная линия возвращения начала пусть и пунктирно вычерчиваться гораздо раньше — еще в 1960-е годы: фрагменты мемуаров А. Цветаевой увидели свет в 1966-м («Новый мир», № 1, 2), мемуарный очерк А. Эфрон «Самофракийская победа» — в 1967-м («Литературная Армения», № 8).

Ариадна Эфрон — дочь Цветаевой, единственный член семьи, переживший войну и последнее десятилетие сталинизма, — главная героиня книги Салтановой. Ибо в первую очередь ее усилиями началось возвращение. Но прежде чем приступить к документальному повествованию о нем, Салтанова все в том же небольшом по объему (неполных 20 страниц), но очень емком Предисловии скажет, из какого забвения предстояло извлекать Цветаеву: три дореволюционные ее книги, мизерным тиражом изданные, даже если и попали в свое время в библиотеки, еще в 1920-х, когда «библиотеки страны массово очищались от книг со старой орфографией» [Салтанова: 8], могли быть оттуда выкинуты; послереволюционные «Версты» были по приказу Главлита изъяты из продажи в 1931-м, их дальнейшая участь — либо уничтожение, либо заточение в закрытых фондах-спецхранах; книги Цветаевой, напечатанные в Берлине, Праге и Париже, равно как и западные периодические издания с ее публикациями, в Россию, конечно же, попадали, но «складировались в спецхранах по определению», ибо «распространять «белоэмигрантов» возбранялось» [Салтанова: 8].

И последнее, что предпосылает Салтанова основному корпусу книги, — это формулировка поставленной цели: дать «связку личных судеб с судьбой страны, определившую начальный и самый драматичный период возвращения творческого наследия Марины Цветаевой в Россию — от забвения после 1941 года до выхода сборника «Избранное» в 1961-м» [Салтанова: 24].

Из чего этот период складывался? Какими были первые шаги к возвращению?

Собственно, первый шаг был направлен к сохранению рукописей Цветаевой. Его А. Эфрон предпримет сразу после того, как ей спустя год после самоубийства матери сообщат о ее смерти. Предпримет, находясь в исправительно-трудовом лагере, куда и пришло летом 1942-го письмо Е. Эфрон со скорбной вестью. Его текст и факсимиле приводится в книге [Салтанова: 45-47] со ссылкой на РГАЛИ. В первом же ответном письме, как и в последующих, А. Эфрон будет настойчиво спрашивать о судьбе бумаг, книг, фотографий — всего литературного наследия Цветаевой. В августе подаст прошение о пересмотре своего дела, получит отказ и начнет из «мест не столь отдаленных» организовывать сохранение материнского архива. Одна его часть находилась у Е. Эфрон (сестры мужа Цветаевой) и беспокойства не вызывала, другую Цветаева незадолго до своей эвакуации отдала на хранение поэту Б. Садовскому. Подвальная комната в одном из строений Новодевичьего монастыря, где жил разбитый параличом Садовской, в первые, самые страшные для Москвы годы войны была своеобразным сейфом, надежным укрытием от бомбежек. В этом отношении цветаевскому архиву ничего не угрожало. Но оставлять рукописи в чужих руках все же не хотелось. После настойчивой переписки, приведенной в книге в основном по материалам РГАЛИ, эту часть архива 11 марта 1943 года С. Гуревич (А. Эфрон считала его своим мужем) перевез к Е. Эфрон — в коммунальную ее квартиру. Теперь все на тот момент доступное было собрано в одном месте, а заботиться о пополнении архива было, по обстоятельствам времени, невозможно.

Следующий шаг будет сделан спустя семь лет. За этот период закончился лагерный срок А. Эфрон, два года она провела на свободе, но без права проживания в столицах, а потом, в феврале 1949-го, на волне повторных арестов ее пожизненно сослали в Красноярский край. И вот в ссылке у нее возникает идея подготовить и издать хотя бы маленький «сборничек» стихов матери, приуроченный к десятилетию смерти. Она просит Пастернака разыскать и прислать ей циклы стихов к Пушкину, к Маяковскому и к Чехии. И обращается с письмом к Сталину, считая, что «только он может решить этот вопрос», и зная, «насколько он внимателен в таких вопросах» [Салтанова: 59]. Письмо это либо не сохранилось, либо томится в засекреченном и по сей день фонде. Так или иначе, но поиски Салтановой в Гос. архиве социально-политической истории не дали результатов. Но о том, что письмо было отправлено, свидетельствуют слова А. Эфрон, адресованные Е. Эфрон: «Ответа от И. В. еще не имею, как только и если получу, непременно сообщу» [Салтанова: 69].

Ответа не последовало. И последовать, разумеется, не могло. Салтанова, впрочем, это «разумеется» в согласии со своей установкой «дать связку личных судеб с судьбой страны» расшифровывает: посвящает несколько страниц исторической справке о репрессиях конца 1940-х — начала 1950-х: о возвращении смертной казни, о новых процессах и гонениях, в том числе на литераторов и их уже изданные книги.

Летом 1950 года А. Эфрон получила между тем другое письмо — последнее от Гуревича. Он, извиняясь за «проповеднический тон», объяснял его ощущениями человека, «кому ежечасно грозит опасность и вовсе очутиться за бортом созидательной жизни» [Салтанова: 72 — со ссылкой на РГАЛИ]. Предчувствия не обманули: через две недели после письма в ходе кадровых чисток, не обошедших стороной и ТАСС, сотрудником которого он был, последовал арест, а спустя полтора года и расстрел. Так 1951-й, год десятилетия ухода матери, ознаменовался для А. Эфрон не изданием книги, а еще одной невосполнимой потерей. Доподлинно узнает она об этом много позже, но замолчавшая переписка сама по себе была сигналом более чем красноречивым…

Структурно книга Салтановой делится на разделы, а внутри них на главы. Третий раздел («1953-1954. Лед тронулся»), единственный — без разбивки, целиком посвящен судьбам страны. Причины понятны: смерть Сталина, первые амнистии, начало реабилитационной, все более ширящейся волны. Словом, социальные метаморфозы, определившие судьбы миллионов людей, в числе которых была и дочь Цветаевой. Салтанова в кратком, но целенаправленно емком очерке событий тех поворотных лет дает представление о том, какие сдвиги происходили в культурной сфере (книгоиздание, кинопроизводство, музыкальный театр, Союз писателей), как разнонаправленно действовали номенклатурно-охранительная логика и, в противовес ей, рванувшаяся к высвобождению творческая стихия. Но при всех издержках — процесс пошел.

В не столь отдаленной перспективе он сделал возможным следующий шаг к возвращению Цветаевой: в июне 1955 года А. Эфрон, дождавшись реабилитации и «чистого» паспорта, приехала в Москву. И уже в июле-августе начала хлопотать об издании книги стихов. На этом первом этапе ей помогают Э. Казакевич, И. Эренбург, литературный критик и библиофил А. Тарасенков. К концу года их общими усилиями книга составлена, сдана в Гослитиздат и включена в план издательства на 1957 год. Дальше — ожидание и неизвестность. Неизвестность, ибо ни зыбкости общей ситуации, ни цензурного контроля никто не отменял.

В эту паузу ожидания Салтанова, как некую вставную новеллу, вписывает пятый раздел — «Моральный долг зарубежья». В 1950-е годы на Западе, где Цветаева прожила 17 лет, в периодике и антологиях стали регулярно появляться публикации ее писем и стихов. В 1953 году вышла книга прозы, а в 1957-м — ранее не издававшийся «Лебединый стан». Он стал первой посмертной книгой стихов, «зарубежье вернулось к Цветаевой первым, имея главное преимущество — свободу говорить о личности, исходя из личности» [Салтанова: 131]. «Говорили» о Цветаевой, собирали материалы, готовили публикации и издания, писали статьи и предисловия люди, как правило, знавшие ее, по прошествии лет по-иному, быть может, увидевшие и понявшие ее «почву и судьбу».

Первая ласточка — книга «Лебединый стан» — не порадовала, а встревожила А. Эфрон. То были стихи о Добровольчестве, и она не без оснований полагала, что их издание на Западе станет угрозой для московского сборника. Попыталась даже опубликовать в советской прессе протест против не согласованного с наследниками выпуска книги. На страницы печати протест этот не попал, а ход событий показал, что «беда» пришла с другой стороны. В сентябре 1956-го поступил в продажу сборник «День поэзии» со статьей о Цветаевой Тарасенкова и 11 стихотворениями. Вослед ему, в декабре, увидел свет альманах «Литературная Москва», где Цветаева представлена семью стихотворениями и статьей Эренбурга. Казалось бы, нужно радоваться: десятилетиями длившееся молчание прорвано, а на подступах еще и книга. Она и радовалась, хоть и не без осторожности и оговорок: сохранились ее дневниковые записи (РГАЛИ), которые процитированы Салтановой. Однако в начале 1957 года началась самая настоящая травля: журнал «Крокодил» поместил статью И. Рябова «Про смертяшкиных», «поносящую», как писал Эренбург, «память Цветаевой и упрекающую меня за предисловие» [Салтанова: 187]. На альманах обрушились, помимо «Крокодила», «Литературная газета», «Вопросы литературы», «Вечерняя Москва», «Московская правда», «Правда».

В результате всего этого книга из плана Гослитиздата на 1957-й была исключена, не попала она и в план следующего года. И это несмотря на то, что сборник был уже сверстан и, отправленный на дополнительное внутреннее рецензирование, получил три в целом положительных отзыва (Вл. Огнев, Н. Степанов, В. Перцов).

Шло время, но и к началу 1960-го никаких подвижек не наметилось. В марте А. Эфрон писала Эренбургу: «На днях буду в Москве, пойду узнавать, в план какого столетия включена — если включена — книга» [Салтанова: 221]. Однако когда надежда почти иссякла, книга Цветаевой попала в план 1961 года. В урезанном объеме и тираже — но все же попала. Эта подвижка была связана с двумя влиятельными именами: А. Твардовского и В. Орлова. Спустя год Орлов — известный литературовед, главный редактор серии «Библиотека поэта» — писал о своем участии А. Эфрон. Он и стал, в конце концов, составителем «Избранного» и автором предисловия. А еще на том же этапе в качестве соредактора к подготовке книги подключилась А. Саакянц — молодой сотрудник издательства, на последующее десятилетие ставшая верным соратником А. Эфрон. Ей вскоре после знакомства А. Эфрон писала: «У Вас абсолютный на нее (Цветаеву. — Т. Г.) слух, т. е. та одаренность именно к ней, без которой невозможна абсолютная к ней любовь» [Салтанова: 249].

Главными источниками, по которым восстанавливает Салтанова этот последний в ее повествовании этап возвращения, названы: переписка Орлова и А. Эфрон (РГАЛИ), письма Орлова к Саакянц (РГАЛИ), книга воспоминаний Саакянц «Спасибо Вам!» (1998), второй том трехтомника «Ариадна Эфрон. История жизни, история души» (2008, сост. Р. Вальбе), наконец — воспоминания соредактора «Избранного» А. Козловского, записанные самой Салтановой.

Как видно из перечисления источников, многое вводится в оборот впервые. Вводится и дает возможность вживе увидеть, из чего складывались последние месяцы подготовки книги: как выверялся ее состав, по чьей инициативе из нее исключили поэму «Молодец» и пьесу «Феникс», но оставили вершинные поэмы «Горы» и «Конца», в какой помощи нуждался Орлов при составлении сборника и написании предисловия, в какие сжатые сроки шел многострадальный сборник к финишной прямой встречи с читателем, как по ходу его создания замаячил пока еще только призрак второй цветаевской книги в отечестве — тома в большой серии «Библиотеки поэта».

О нем — в первом же письме Орлова к А. Эфрон: «Когда я окончательно выработаю состав книги, я сообщу его Вам — посоветуемся еще раз. Вообще буду просить у Вас помощи, особенно когда речь пойдет о большом томе, в котором Вы должны будете принять непосредственное участие (для «Биб-ки поэта» нужны будут все сохранившиеся рукописные материалы, варианты и проч.)» [Салтанова: 240 — со ссылкой на РГАЛИ]. Но до этого, пополняя архив, сверяясь в спецхране с западными публикациями (чем на протяжении лет занималась Саакянц), надо было еще дожить.

А пока — в год двадцатилетия смерти Цветаевой — главной задачей было выпустить первую книгу. Излишне говорить, как хотелось А. Эфрон увидеть ее в августе, в последний день которого ушла из жизни ее мать. Но эта мечта не сбылась. Из-за перегруженности типографии, готовящей материалы к XXII съезду КПСС, «Избранное» появилось в конце сентября. Снова, и не в последний раз, переплелись личные судьбы с судьбой страны. В той же связке оказался и курьезный, на наш сегодняшний взгляд, факт: сборник Цветаевой продавался в книжном киоске, работавшем в дни съезда в Кремле.

Но вернемся к личным судьбам. Имя А. Эфрон чудом попало на одну из малозаметных страниц выстраданной ею книги. Но все же попало. А 10 октября она писала Орлову: «Вокруг книги в Москве творится невообразимое. Получаю много писем от доставших, а еще больше от не доставших книжечку. На «черном рынке» цена уже десятикратная <…> О Вашей статье со всех сторон доходят очень хорошие отзывы» [Салтанова: 278 — со ссылкой на РГАЛИ].

Так, наконец, случилось Возвращение. И благодаря книге Салтановой мы можем сегодня проследить двадцатилетний его путь, о котором рассказано с исследовательской тщательностью, счастливо сопровожденной живой повествовательностью, раскованностью языка и мышления.

В третьей рецензируемой книге — двухтомном издании (см.: [Все о Цветаевой…]) — отражен другой этап и другая форма возвращения Цветаевой. Форма уникальная. Временем, вновь отвернувшимся от Цветаевой, рожденная. После 1968 года ее снова надолго перестают печатать в СССР. Исследования ее творчества настолько невостребованны, что А. Эфрон советует А. Саакянц, накопившей за годы их сотрудничества богатый материал, писать в стол — с надеждой опубликовать книгу лет этак через двадцать. Между тем расставаться с Цветаевой после приобщения к ее творчеству, случившемуся на предыдущем этапе, не хотелось и не моглось. Потребность узнавать что-то новое о поэте, делиться воспоминаниями, содержимым личных архивов была столь велика, что усилиями группы энтузиастов с 1978 года начинают проводиться тематические встречи-семинары под названием «Все о Цветаевой». Первая из них, приуроченная ко дню рождения Цветаевой, «состоялась, за неимением другого места, на квартире у ее инициатора Л. А. Мнухина и была поддержана Анастасией Цветаевой, сестрой поэта. Большинство же всех последующих регулярных встреч удавалось проводить в обычной районной библиотеке Таганского района г. Москвы» [Все о Цветаевой... I, 9]. Последняя, 41-я, состоялась 8 октября 1991 года, в день 99-летия Цветаевой. Дальше настал черед открытия музеев и проведения научных конференций — по нескольку каждый год. Материалы конференций с той или иной регулярностью издаются. А вот с выступлениями участников тематических встреч мы — по прошествии десятилетий — можем познакомиться только теперь.

Правда, не со всеми. В двухтомнике представлены 19 семинаров, его временные рамки — 1978-1984 годы. К счастью, из послесловия редактора явствует, что ныне «обнаружены разрозненные тексты выступлений по другим семинарам» [Все о Цветаевой... II, 467] и есть надежда со временем опубликовать и их.

О том, как все это богатство сохранилось, дает преставление краткий ввод от составителя: выступавшие нередко оставляли свои тексты организаторам, но помимо этого велась магнитофонная запись (А. Швайцер), с нее делалась машинопись (Л. Штейн), создавалась фотолетопись (А. Ханаков). А потом долгие годы материалы «в виде сброшюрованных в отдельные выпуски машинописных текстов» [Все о Цветаевой... I, 12] хранились в частном архиве Л. Мнухина. В его архиве постепенно копились раритетные и новые издания Цветаевой, пресса о ней, он, делясь накопленным, оформлял газетами, журналами и книгами помещение семинара, составлял библиографические указатели. Указатель за 1978 год приведен в первом томе. Вот несколько выписок из него:

Кулиев К. Слово прощания.

В сб.: Воспоминания об А. Твардовском.

М., «Советский писатель», 1978, с. 444.

«Мы знаем, что Пушкин был, как верно сказала Марина Цветаева, умнейшим мужем России. Одним из умнейших людей, каких мне приходилось видеть, был и Твардовский» (136).

Мишина К. И. Местоимение. Наречие.

В кн.: Русский язык.

Под редакцией проф. Л. Ю. Максимова.

М., «Просвещение», 1978, с. 141, 145, 182.

Грамматические примеры из текстов Ц. (137).

Урбан А. Приступая к чтению.

В его кн.: Стихи-собеседники.

Л., «Детская литература», 1978, с. 6, 7.

Упоминания в перечне. Портрет Ц. работы А. Векслер (141).

Кубатьян Г. Параллели родства.

(Рец. на: Литературные связи. Том 2. Исследования и материалы.

Под редакцией К. В. Айвазяна, Н. А. Гончар, Э. М. Джрбашяна.

Изд-во Ереванского университета. 1977.)

Коммунист. Ереван, 1978, 27 января.

Об издании воспоминаний А. Эфрон с предисловием А. Саакянц (144).

Кантор В. Русское искусство и «профессорская культура».

(Литературно-эстетические взгляды К. Д. Кавелина)

Вопросы литературы. 1978, № 3, с. 184.

О поэтах, выходцах из профессорских семей.

Ц. и «профессорская культура» (145).

Купченко Вл. Они жили в Судаке.

Победа. Феодосия, 1978, № 142, 21 июля, с. 3.

О сестрах А. и Е. Герцык. Упоминание (148).

Мориц Юнна. Точный перевод? Верный перевод? (Открытое письмо.)

Литературная Грузия, Тбилиси, 1978, № 12, с. 105-106.

Ц. — в перечне русских классиков-переводчиков (152).

Всего в этом указателе 139 единиц. В тот год были, разумеется, и более солидные публикации, но, делая выборку, хотелось показать, как тщательно, бережно и повсеместно собирались даже мельчайшие крупицы, складывающиеся в мозаичный портрет — портрет времени, во многом запретительного, но обозначившего, тем не менее, новый этап присутствия Цветаевой в культурной жизни большой, уже узнавшей и полюбившей ее страны. К тому же библиографические списки внутри двухтомника (их два, второй охватывает 1979 год) играют еще и роль фонового включения: они выгодно оттеняют темы и содержание выступлений, они как бы говорят, что еще могло и чему не суждено было попасть в печать и стать уже в те далекие годы достоянием широкой аудитории.

Взять хотя бы первую встречу. Ее открывает большой доклад-исследование А. Саакянц «Марина Цветаева об Александре Блоке». На смену ей приходит В. Волосов, человек, которому двадцать лет назад Е. Ланн оставил адресованные ему письма Цветаевой 1920-1921 годов. Семь писем и автографы четырех стихотворений, по меньшей мере два из которых никогда не публиковались. Он рассказывает об адресате Цветаевой, знакомит с выдержками из писем и выражает надежду на их — когда-нибудь! — публикацию.

Это «когда-нибудь» наступит через три года. Осенью 1981-го Волосов снова выступает на семинаре, чтобы сообщить, что по инициативе и при самом деятельном участии И. Кудровой письма к Е. Ланну небольшим, правда, тиражом в 300 экземпляров наконец обнародованы… в № 3 Альманаха института славистики Венского университета, посвященном Цветаевой. На сей раз тексты писем и три стихотворения той же адресации зачитываются в аудитории, и это занимает практически все время заседания (в книге — 37 страниц). Что было правильно и символично. Ибо приуроченная ко дню рождения Цветаевой встреча заполнилась ее ожившим, вернувшимся из небытия словом. И хотя нам, сегодняшним, эти письма давно знакомы, в таком контексте и в такой подаче они снова прочитываются с интересом и волнением.

Но вернемся к первой встрече. За выступлением Волосова последовало сообщение выдающегося переводчика Р. Райт-Ковалевой о ее знакомстве и переписке с А. Эфрон. Всего она хранит 36 писем дочери поэта: в них воспоминания о Цветаевой, о пражских пригородах, о парижских предместьях, где в разные годы жила семья. С подборкой из четырех писем познакомила Р. Райт-Ковалева слушателей седьмой тематической встречи, целиком посвященной А. Эфрон [Все о Цветаевой... I, 285-337].

Это было в 1980-м, в год пятилетия со дня ее смерти. Э. Миндлин и Д. Журавлев выступили тогда с воспоминаниями об Але и с подборками ее писем, Н. Журавлева читала ее детские стихи, В. Сосинский — письма к нему и его жене А. Черновой, А. Саакянц — письма к Пастернаку из Туруханской ссылки. Это сейчас мы знаем, какое большое, какое бесценное эпистолярное наследие оставила дочь Цветаевой. А тогда приобщение к избранным страничкам этого наследия, подаренное по большей части самими адресатами, было открытием и откровением. И лучшей, пожалуй, данью памяти последнему члену цветаевской семьи, которому суждено было восстановить порвавшуюся связь времен.

Всего 4 из 36 писем к Райт-Ковалевой. А между тем у нее была надежда, так и не осуществившаяся, опубликовать все письма, «и тогда будет дан отраженный портрет Цветаевой, которую я никогда не видела» [Все о Цветаевой… I, 57]. Когда говорились эти слова, Р. Райт-Ковалевой было восемьдесят. Она прожила еще десять лет и на склоне дней собралась написать воспоминания об А. Эфрон. Но память была уже не та, события минувшего расплывались и смещались, ей — стоявшей у истоков сотрудничества «Литературной Армении» с дочерью Цветаевой — приходилось обращаться за уточнениями. К сожалению, не знаю, осуществила ли она свое намерение, но знаю наверняка, что любому мемуару нужно, с одной стороны, отстояться, обрести контур и вес, а с другой — не погрузиться в полузабвение, стирающее яркие краски и живые детали. Все это вопрос времени — его достаточного, но не избыточного пробега.

Большая, но, по счастью, не разрушительная временная дистанция отделяет воспоминания В. Сосинского от знакомства и общения с Цветаевой. Сам он говорит о 37 годах и благодарно посвящает свои воспоминания Л. Мнухину, который «заставил их написать». Написать специально для второй встречи «при собрании материалов». Она состоит из трех частей: рассказа Мнухина о супругах Сосинских, воспоминаний А. Черновой, помеченных 1965-м (ее не стало в 1974 году) и включивших ряд писем Цветаевой 1924-1925 годов, воспоминаний В. Сосинского.

О Цветаевой написано немало мемуаров. Но то, что и как рассказал В. Сосинский, — среди самого проницательного, правдивого и умного. Он не скрывает трудностей ее характера, ее резкостей по отношению к людям и местам, многое для нее значившим, ее поступков, граничащих порой с неблагодарностью, ее ни перед чем не останавливающегося самостояния. Но говорит обо всем с такой нескрываемой, напротив — декларируемой любовью, с таким пониманием и приятием, что сразу становится понятно: он не критикует и ничем в ней не смущается, он внимательно всматривается и старается не погрешить против сложности уникального образа. Не деля его на образ человека и образ поэта. Надо думать, в пору их знакомства, в пору, когда он с готовностью откликался на ее многочисленные просьбы, все было так же, как в тот час, когда настал черед воспоминаний. Иначе не написала бы она ему в 1926 году извинительно-объяснительные слова, которые рассчитаны на чуткого и близкого по духу адресата. Ими он и завершил свое выступление: «Милый Володя, Вы очень хорошо ко мне подошли; просто — у меня никогда не было времени и у Вас не было. Чувство требует времени, не мысль. Мысль — вывод. Чувство всегда начинает сначала, оно прежде всего — работа (и забота!). Есть лучший мир, где все наши умыслы зачтутся, а поступки отпадут. Тогда Вы <…> увидите, что я лучше, чем вы все видели, чем мне здесь дано было быть. Там у меня будет время быть собой: чувствовать и излучать. Тетрадь прожорлива, особенно когда ее не кормишь. Там не будет тетрадей» [Все о Цветаевой… I, 101].

На одном из заседаний (1980 год) выступал поэт А. Эйснер. Он, как и В. Сосинский, видел Цветаеву, знал ее при жизни. Но видел совсем по-другому. Четко разграничивая в ней поэта и человека. Он много внимания уделил в своих воспоминаниях ее внешности, неумению одеваться, манере говорить, поначалу раздражавшей его. Единомышленник мужа Цветаевой (о С. Эфроне: «Он с 1933 года начал работать в НКВД. Его ставка в органах была 1500 франков» [Все о Цветаевой... I, 349]); «Это был чистейший и благороднейший человек, настоящий рыцарь в самом чистом смысле этого слова» [Все о Цветаевой... I, 350]), Эйснер часто бывал в семье С. Эфрона. И, признавая огромный поэтический дар Цветаевой, считал ее, мягко говоря, недалекой во всем, помимо творчества: «Возникла очень удобная позиция: да, она великий поэт, но она ничего не понимает. Мы все понимаем, мы знаем. Она, увы, она поэт, она ничего не понимает» [Все о Цветаевой... I, 353]. Должны были пройти десятилетия, пережиты лагеря и ссылка, прочитаны письма Цветаевой к А. Тесковой, чтоб понять: «Какими же мы были идиотами: она все понимала. Она написала о Сереже: «Сережа весь там, но видит он там только то, что хочет». А она видела не только то, что хотела» [Все о Цветаевой... I, 353]. Можно только посочувствовать позднему прозрению мемуариста и многих других, разделивших его судьбу. И в то же время нельзя не понять, какой же пустыней было для Цветаевой идейное окружение мужа, как была она в нем «глубоко, до дна — одна».

Сказать хочется обо всех заседаниях и выступлениях. Но приходится себя ограничивать. Потому — о самом заметном.

И. Зильберштейн говорил о своем намерении подготовить и издать том «Литературного наследства», посвященный Цветаевой. Собирал для него материалы. Незадолго до выступления на встрече (1979 год) побывал во Франции, где А. Бахрах передал ему копии писем Цветаевой к нему. На Западе они публиковались с существенными купюрами. Теперь в распоряжении ученого были полные тексты. Большие и очень значимые отрывки из них он прочел собравшимся.

В том же 1979 году, в день рождения Цветаевой, гостем встречи был Е. Пастернак. Тогда в Германии готовилась к изданию переписка Рильке, Цветаевой и Пастернака 1926 года. Часть писем к тому времени была напечатана в «Вопросах литературы», но целиком в нашей стране она сможет увидеть свет только в 1990-м. Е. Пастернак рассказывал об обстоятельствах возникновения этой тройственной переписки, о том, как и в какой части она сохранилась, о многолетних — вплоть до первого лета войны — отношениях Цветаевой и Пастернака. Этой последней теме, в более расширенном варианте ([Все о Цветаевой... II, 346-389), посвящено еще одно выступление Е. Пастернака — осенью 1983-го.

А весной того же года одно заседание было целиком посвящено С. Андрониковой-Гальперн, долгие годы всячески поддерживавшей Цветаеву в эмиграции. Ее не стало в 1982 году, и организаторы встреч более чем заслуженно почтили ее память. С прекрасным портретно-биографическим очерком, основанным на рассказах самой Андрониковой-Гальперн, выступила Л. Васильева, которой посчастливилось познакомиться в Лондоне и сблизиться с легендарной мандельштамовской «Соломинкой», даже в старости (прожила она 94 года) сохранившей красоту, и стиль, и «выправку хребта». А еще звучали отрывки из писем Цветаевой к ней — то деловых, то задушевных, но всегда распахнуто-доверительных.

Два заседания проходят по необычному сценарию. Одно посвящено теме «Цветаева и театр» (конец 1981 года), и выступающие в основном люди театра. Другое (осень 1982 года) затрагивает еще одну большую и сложную тему — «Музыка в жизни Марины Цветаевой. Марина Цветаева в жизни музыки». Оба выдержаны не столько в историко-литературном, сколько в исследовательском ключе. И каждое по-своему интересно, в каждом видно стремление высечь искру нового понимания на стыке искусств, их разных возможностей, их разного инструментария.

О последнем в двухтомнике выпуске скажу словами Л. Мнухина: «Наше 22-е тематическое заседание <…> отличается от предыдущих, литературных, тем, что это главным образом не рассказ — а показ. Все, что удалось нам собрать, что любезно согласились предоставить художники, составляет основу сегодняшнего вечера. У нас в гостях сегодня несколько художников, которые в той или иной мере обратились в своих работах к творчеству и личности <…> Цветаевой» [Все о Цветаевой... II, 442]. Что же было представлено? Серия работ «Москва в детстве Цветаевой» Г. Рождественской. Скульптурный портрет Цветаевой и Рильке работы Н. Матвеевой. Портреты Цветаевой, исполненные К. Родзевичем, в том числе один скульптурный. О них и о нем рассказывала А. Саакянц, состоявшая в переписке с героем поэм «Горы» и «Конца», а еще она прочла краткую автобиографию Родзевича, которую он ей прислал.

Это заседание сопровождено в книге прекрасным видеорядом. Но не оно одно. Замечательно изданный двухтомник дарит нам еще и подборку уникальных фотографий. Вот Ю. Нагибин снят вместе с В. Сосинским и Л. Мнухиным. А вот публика в зале, а вот люди рассматривают экспонаты «собрания материалов». Вот три фотопортрета И. Зильберштейна, а вот Е. Пастернак, А. Эйснер, и снова общий план зала, где в первом ряду — Р. Райт-Ковалева и супруги Тагеры. А вот молодая Т. Доронина, с нею рядом Ф. Медведев и Л. Мнухин. А вот в кадре рядом с Е. Тагером очень удачно схваченная А. Саакянц.

Новый этап возвращения Цветаевой дан таким образом не только в текстах, но и в лицах, в самой атмосфере публичных чтений. И настолько она заразительна, что мне, проведшей охваченные двухтомником «Все о Цветаевой» годы в аспирантуре Литературного института, остается лишь горько сожалеть о своей неприобщенности к тем вечерам, к тому цветаевскому времени, ко многим из тех невозвратно ушедших людей.

Три книги, три ракурса, три эпохи. И все это пришло к читателю в один год. Похоже, цветаеведение становится самостоятельной областью интереса. И — что особенно отрадно — без деления на западное и отечественное.

  1. Книга И. Фаликова «Марина Цветаева» (М.: Молодая гвардия, 2016) была издана во время подготовки статьи к публикации. []