Премиальный список

Московская осень Бейля

Статья Зои Кирнозе, лауреата премии журнала «Вопросы литературы» за 2012 год
Зоя Кирнозе - Доктор филологических наук, профессор. Сфера научных интересов — история французской литературы, древнерусское искусство, теория межкультурной коммуникации. Автор книг: «Страницы французской классики» (1992), «Словарь по межкультурной коммуникации. Понятия и персоналии» (2010; в соавторстве с В. Зинченко, В. Зусманом и Г. Рябовым), а также многочисленных статей о русской и французской литературе

Господин генеральный инспектор движимого и недвижимого имущества императорской короны, аудитор Государственного совета Анри де Бейль проснулся среди ночи от резкой боли. Ему приснилось, что он попал под обвал и, как это бывает после дурного сна, не сразу сумел вырваться из его плена. Поначалу все было хорошо. Они с дедом Ганьоном гуляли в горах и мирно беседовали об излюбленном предмете деда — гальванизме. Но что-то тревожное все больше появлялось в этой прогулке, что-то щемившее сердце. Знакомая с детства альпийская дорога слишком круто уходила вверх, горы росли на глазах, а они с дедом словно бы уменьшались в росте. Чувствовалось приближение грозы. Надобно было спускаться. Спускаться во сне Бейль не любил. Спуск означал измену фортуны, утраты, неудачи. От этого он беспокоился даже во сне.

Вдруг дед исчез. Рядом шел кто-то другой. Всмотревшись, Бейль узнал и печальный профиль хищной птицы, и прядь волос, наискось перечеркивающую лоб. То был Наполеон. Император улыбнулся Бейлю, но глаза оставались злыми. И тут небо почернело, разразилась гроза. Бежать было поздно — обвал преградил дорогу. Скатившийся камень ударил Бейля.

Постель была мягкой и теплой. Ночной сумрак окутывал низкую спальню. В полукруглое окно заглядывала большая, слегка обкусанная луна. Бейль уловил чужой запах старого дома. Пахло деревом, воском, пылью, еще чем-то сладковатым. Где-то неподалеку лаяла собака — натужно, будто кашляла. Все это тоже было не свое, ненастоящее из сна. Своей была боль. Она медленно шевельнулась и вгрызлась в правое подреберье. Бейль ее знал: то была боль в печени, худшая из его хворей. Он попытался осторожно погладить печень, как кусачего зверька, но она не смирилась. Бейлю показалось даже, что он пальцами чувствует ее увеличение.

Всему виной был вчерашний ужин. Подали кусок жаркого фунтов на сорок и хорошо отточенные ножи. Потом принесли кипящий чай, чтобы залить все это количество мяса. Дикость. А ведь он давал себе зарок избегать ужинов. Но тут ничего нельзя было поделать: в армии произошло огромное повышение в чинах. Стали майорами даже те гвардейские капитаны, которые под Бородином не сделали ни единого выстрела. Говорили, натурально, о наградах. Граф Корнер получил из собственных рук Его Величества сразу два креста. Генерал Дюма буквально осыпал своих подчиненных орденами. К вечеру господа офицеры выглядели иначе, чем утром, превратились в настоящих варваров, и Бейль с трудом сдерживался, чтобы не дерзить. С него достаточно глупостей. Под Бородином, выведенный из себя тупицей Гро, вместо сожаления о гибели гвардейских генералов, он высказывался в том роде, что мир немного потерял от их утраты. С тех пор за ним укоренилась худая слава мизантропа. И еще благо, что дерзость не стоила ему жизни. Плохой из него дуэлянт. Он носил шпагу с юных лет, но владел ею, как в Гренобле, когда начинал брать уроки у милорда Перье. Ему всегда мешали тучность и одышка. Впрочем, при необходимости можно было настаивать на пистолетах. Стрелял он вполне прилично — из двенадцати пуль девять попадали в куклу. Но фанфаронство это вообще было ни к чему. В военном походе всегда хватает возможностей погибнуть без дуэли. А все его язык! Кто сказал, что любовь и остроумие суть последние прибежища свободы?.. Сказывалась и усталость. Отдыха не было с самого Смоленска.

Москва удивила Бейля размахом, роскошью дворцов, безлюдием. И почти тотчас начались пожары. Прошедшие сутки стоили не одного кошмарного сна. Его подняли по тревоге в пять утра. Горел Китай-город, однако пожары занимались и в других местах. В Апраксином дворце обнаружили пожарный насос, но когда стали его испытывать, он, как водится, оказался сломанным. Началась суета. Приказания, которые отдавались, либо не выполнялись, либо были бессмысленными. В результате обоз из экипажей главного интенданта графа Дарю застрял на бульваре на целых шесть часов. Все это время занимались поисками новой резиденции для его превосходительства. Наконец, остановились на доме Салтыкова. Послали в Кремль за Дарю — граф нашел, что дворец неудобен. Осмотрели и другие дома по направлению к Тверской. Вошли заодно в дворянский клуб, обставленный в европейском духе, величественный и закопченный. Пройдя обширную конюшню и сад, обнаружили гигантский погреб, полный плохого вина. Слуги принесли из буфета камчатые скатерти, которые офицеры тут же разобрали на простыни. Потом продолжили поиски. Неожиданно для себя Бейль увлекся. Москва показалась ему Римом, захваченным варварами. Всякое нашествие — варварство. Нечего было вкладывать в эти поиски столько души. Приятно, конечно, выбрать квартиру в прочном и хорошо построенном доме, но дом-то строился кем-то для себя, для того, чтобы вкушать в нем все блага жизни. И вовсе не для завоевателей. Из скольких домов их уже выкурили!

А этот ужин! За табльдотом он разговаривал так, словно перед этим молчал год. Правда, остроумие живет недолго, портится, как персик. Вчерашняя острота не смешит. Выдавать приходится наличными. Но перед кем он сыпал остротами? Перед генералом Гро, солдафоном, одержимым готовностью рубить тех, кто не лижет руку его кормильцу? Перед генералом Сепагом, этим храбрым ослом? Перед сослуживцами, прикрывающими кислыми улыбками обиду, что их опять обошли? Остроумие должно быть на пять-шесть градусов выше умственного развития общества, от восьми уже болит голова. И зачем он сел играть в «Фараон»? Решил не ставить более тридцати франков, проиграл шестьдесят, да еще не имел их при себе. Как скривился Дюма, когда он хотел послать на квартиру слугу: «Полноте, Бейль, такая мелочь!» Он же слышал, как один гвардеец говорил о его бедности. А между тем он был крупным чиновником, прикомандированным к армии. Его полуштатская должность создавала множество недоразумений. Поначалу он надеялся участвовать в обновлении Европы и одновременно быть наблюдателем и летописцем. Но Империи нужнее были исполнители.

Сон не шел. Бейль зажег свечу. Заплясали тени. Осветился угол портрета в золоченой раме. На полотне была изображена женщина. Твердый овал лица обрамляли крутые локоны. Великолепно написанный шелк платья словно шуршал и топорщился на сгибах. Низко вырезанный корсаж открывал нежную обнаженную шею. Роза, символ наслаждения, алела у самого углубления, в том месте, откуда поднимались груди. Общий колорит был выровнен в нежной, в розовато-дымчатой гамме. Чем более Бейль всматривался, тем пленительнее казалось ему лицо незнакомки. Оно словно менялось, оживало. Дрогнули ресницы, углы губ приподнялись. Бейль узнал Мелани Гильбер — актрису, носившую театральное имя Луазон. Но откуда мог взяться портрет его бывшей подруги в спальне русского барина? Бейль встал с кровати и поднес свечу к полотну. Нет, он ошибся — это была не Луазон. Просто слишком долго, от самой Польши, он не видел женщин. Отсюда, из Москвы, бежали даже старухи и роженицы, словно к ним приближалось полчище зараженных чумой. И однако Луазон должна была быть в Москве. В первый же день, оставив службу, он пустился на ее поиски, не давшие, впрочем, никакого результата.

За окном по деревянной мостовой процокала лошадь. Часы в гостиной мелодично пробили два. Тонкий дрожащий звук провисел в тишине одно мгновение и медленно погас. Бейль сам завел эти часы, стоящие, видимо, со времени отъезда владельца. Золоченый ключик лежал на дне футляра. Часы немного покапризничали, но под осторожными пальцами Бейля ожили, задвигались, пошли. Бейль любил хорошие часы. Семнадцати лет он записал как девиз: «У нас считанные минуты». И вот ему двадцать девять, и все еще предстоит. Нет ни состояния, ни титулов, ни счастья. В юности все мечтают о маршальском жезле. В семнадцать лет он был уже сублейтенантом, ему прочили высокую карьеру, его храбрость при переходе через Сен-Бернар была замечена самим императором. Но армейские порядки ему быстро приелись. Он увидел Италию, ее города, картины, театры, влюбился в мощную пластику Микельанжело, в живопись Рафаэля, музыку Чимарозы. Его второй родиной стал Милан. Большинство людей ценят в искусстве то, чему их научили, либо то, что в моде. У Бейля открылся природный дар постижения прекрасного. Он решился оставить армию. Вчерашний сублейтенант успокаивал себя мыслями, что секрет счастья — в постоянном умственном труде, и любовь к книгам — более верный залог удачи, чем жизнь в мундире. Он круто повернул свою жизнь. Вышел в отставку. В ту пору Анри Бейль руководствовался советом философа Мабли, полагавшего, что счастье в нас самих: чем меньше потребностей, тем достижимее счастье. В иные дни они с Луазон кормились одними яблоками и надеждами…

В спальне неожиданно посветлело. На улице послышались крики, шум, топот. Бейль не стал даже звонить и будить слуг. Снова горело, на этот раз где-то недалеко от Каретного переулка, в котором он квартировал. Но Бейль чувствовал себя так худо, что предпочел бы изжариться заживо, чем и в эту ночь вскакивать, суетиться, бежать неведомо куда. Печень как будто угомонилась, зато сдавило сердце. С самого начала русского похода что-то разладилось внутри Бейля. Ныли зубы. Возобновились приступы подхваченной в Италии лихорадки, давали о себе знать боли в желудке. Между всем этим была какая-то связь. Может быть, все определяла одна причина. Не сердце ли? Он с детства страдал от одышки. Лекарь графа Дарю, к которому обратился Бейль, предположил язвенную болезнь. Но что верить военным врачам? Деда бы сюда! Вот у кого была обширная практика! И немудрено: Ганьон не только лечил бедняков бесплатно, он еще посылал им деньги и лекарства. Из Бейля тоже мог получиться изрядный врач. Дед полагал у него мышление клинициста. Бейль снова прислушался к себе. Механизм был посложнее часового, но и в нем должна быть своя система. Итак, сердце или желудок? А может, нервы? Нельзя безнаказанно долго принуждать себя к деятельности, которая тебе чужда. Только в юности веришь, что усилие воли способно превозмочь все, даже собственную природу. Неужели молодость отошла? Приближалось тридцатилетие. Надобно было спешить. Бейль обмакнул перо в чернила и записал в толстую тетрадь, лежавшую на ночном столике и служившую ему дневником, приказы самому себе: 1. Сочинять «Историю живописи в Италии». В день не менее двадцати страниц. 2. Продолжать упражнения на английском языке. 3. Не ужинать. 4. Разыскать Мелани Гильбер. Последнее ему хотелось более всего.

Все осложнилось, потому что он серьезно захворал. Посыльный, явившийся поутру от Лессанса, управляющего провиантом города и провинции Москвы, был отослан с известием, что господин аудитор не может встать с постели. Трое суток он мучился от болей в печени и лихорадки, пожелтел, осунулся, изболелся. Бумаги ему приносили на дом. Лессанс писал воззвания к населению, уговаривал исполнять отеческие наставления Его Величества и по-братски жить с французскими воинами. В целях развития торговли управляющий провиантом учреждал базарные дни — среды и воскресения. Все сие было смехотворным: расстрелы жителей, заподозренных в поджогах, увеличивались день ото дня. И кому и чем торговать на рынках? В субботы и вторники предполагалось высылать дозорные отряды на дороги, ведущие в Москву. Лессанс словно не видел или не желал замечать саботажа того самого населения, которому рвался помогать. Да и где конец тех дорог, что вели в Рим, сиречь Москву? В каких лесах и болотах? Бейль вздохнул и задумался. Русский поход все больше начинал походить на бесславную испанскую кампанию, с ее гражданской войной — герильей. Ибо как по-иному назвать повальное бегство от «освободителей» крепостных рабов, и создание ополчений, и гордость пэйзан? Не менее плебеев удивляло дворянство.

Откуда в Москве, а то и вовсе в лесной глуши, эти дворцы, убранные роскошью, неведомой в Париже? Они свидетельствовали не только о богатстве и природном вкусе их владельцев. Здесь читали те же книги, что вся просвещенная Европа. На пожарищах ему попадались тома Гельвеция и Вольтера. Меты на полях выделяли те же мысли, над которыми бился Бейль. Что есть свобода? Равнозначна ли она понятию счастья? Семь лет назад предлагая Луазон вольную жизнь на юге, Бейль в этом не сомневался. Быть свободным значило быть счастливым. Вернувшись на государственную службу, в среду генералов и министров, Бейль увидел, что многие люди довольствуются совсем иным. Счастье означало для них богатство, покой и возможность удовлетворять эгоистические потребности. Одна мысль об участии в деятельности их пугает.

Опыт превращения якобинства в империю не прошел бесследно. Мыслителям в России нечего было делать на форуме, и они сами придумали для себя занятия, настроили палаццо, окружили себя роскошью и заказали портреты в том стиле, который любил прошлый век: «Я есть оный царь, окруженный величеством». Русская знать должна быть в известной степени благодарна сладострастию, которому потакали их монархи. Одна Екатерина Великая создала когорту вельмож. Да, но теперь, когда они привыкли к подобной жизни, возможно ли будет снова вызвать их на площадь? Вопрос касался не одной России, а обсудить его было не с кем. Бейль тосковал по дружескому общению и потому искренне обрадовался, когда на шестой вечер затворничества его навестил давний приятель полковник Дюшен.

После первых вопросов о здоровье он заговорил о наболевшем:

— Дисциплина, выдержка, готовность повиноваться слабеют день ото дня. Да и чего хотеть от армии, которую интенданты не в состоянии прокормить, мародерство разрешено почти официально.

Бейль почувствовал скрытый упрек в словах полковника. Но что мог поделать он? И сам главный интендант Дарю тоже не всесилен. Он возразил, почти оправдываясь:

— Нас ждет трудная зима. Похоже, что в Москве предстоит провести несколько месяцев, питаясь скудными припасами из местных погребов…

— А лошади?

— Придется засолить.

Дюшен горько засмеялся:

— Чтобы остаться тут навеки. Я надеюсь, Вам не надо объяснять разницу между гусарской лошадью и крестьянскими клячами. И еще никто не гарантирует, что весной удастся найти даже таких.

— В нынешней ситуации, полковник, о гарантиях не приходится говорить. Боюсь, совершена непоправимая ошибка. В Москву вообще не надо было входить.

— И что же?

— Победив под Бородином, отвести войска на зимние квартиры в Смоленске, заняться Польшей и подписать мир.

— Цель кампании не помощь Польше.

— Кто говорит о помощи? Но с того времени, как Людовик XV по своему безволию допустил ее раздел, он открыл России путь к владычеству в Европе. Если ее ничто не остановит, через каких-нибудь сотню лет она займет первое место на континенте и противустоять ей сможет одна Америка.

— Вы забываете о Великобритании. Ее колонии…

— Не забываю, но, быть может, еще мы с вами окажемся свидетелями появления русских в Индии. Россия — великая страна, и силы ее быстро возрастают. Естественные условия благоприятствуют русским. Посудите сами, после Тильзита за пять лет русская армия, и без того чрезвычайно храбрая, получила организацию, немногим уступающую французской. Вдобавок она обладает тем огромным преимуществом, что четыре русских солдата обходятся правительству не дороже, чем один француз.

— Да, но разве неразумно было начать эту войну теперь, когда во главе Франции стоит великий полководец? В военном гении Наполеона вы не сомневаетесь?

— В этом опасно сомневаться, полковник. К тому же я охотно доверяюсь вашему мнению военного. Сам-то я почти штатский. Однако не плохо иногда заменить гениальность толикой здравого смысла. Нынешняя политика свидетельствует об отсутствии оного. Полководец, величайший после самого Цезаря, тоже человек. Привычка к верховной власти усилила в нем природную гордость. Наполеон начал с того, что использовал энтузиазм, порожденный революцией, и затем подменил его энтузиазмом по отношению к собственной персоне и личным интересам. Зачем было устранять Люсьена и Карно, обладавших именно теми качествами, которых ему самому недоставало? А увольнение Талейрана и Фуше и замена их тупицами Савари и герцогом Бассанским? А приближение к себе этого подлеца графа д’Анжели? А падение роли государственного совета до простой фикции? Каждый день знаменует утрату какого-нибудь благодеяния революции.

— Вы говорите как якобинец.

— Я только стараюсь быть справедливым. Но разве, вы, полковник, не согласны, что величайшая эпоха в летописях Франции началась после 1792 года? Взять хотя бы армию. Разве самыми выдающимися из наших генералов не были простые солдаты, принявшиеся с легкостью командовать стотысячными армиями?

— Военные таланты Гоша и Моро неоспоримы, но сегодня все решают другие люди. Вся армия не та. За три года через мой полк прошло тридцать шесть тысяч человек.

Полковник встал с точеного кресла «жакоб» и достал кисет.

— Мыслящие офицеры, Бейль, понимают, что опасно далее задерживать армию в Москве. Наши солдаты и капралы теряют энтузиазм. Военная храбрость не уменьшилась, но с потерей привычки к повиновению теряется и доблесть. Третьего дня отряд драгун, направленных конвоировать обоз Лессанса, был рассеян тремя десятками казаков, старшему из которых едва исполнилось двадцать лет.

— О подобном случае нельзя было помыслить в республиканской армии времен Маренго.

— Времена меняются, Бейль.

— Вы предлагаете… — Бейль пристально поглядел на полковника. Дюшен отложил трубку и выпрямился:

— На месте главнокомандующего я отдал бы приказ идти на Петербург.

— Сейчас, в преддверии русской зимы, о которой рассказывают…

— Немедленно. Полагаю, что слухи о морозах преувеличены. Уже теперь некоторые мерзнут только оттого, что они в Москве. Между тем осень стоит вполне европейская. Более морозов нам следует остерегаться разложения армии, неизбежного при бездействии и мародерстве. Победоносный поход нам необходим. К тому же сомневаюсь, чтобы Петербург стал сам себя жечь, как Москва.

Бейль прищурился, подумал, засмеялся зло. Дюшен к нему присоединился.

— Откуда столько энергии и страсти у сего северного народа?

Вошел слуга с кофием. Оба замолчали, пережидая.

— А хотите анекдот, полковник? Один генерал, мой приятель, рассказывал, что решил устроить званый ужин на двадцать персон. Отправился в Пале-Рояль к ресторану Вери. Вери выслушал его и, поскольку генерал был старым клиентом, предупредил: «Вам, конечно, известно, генерал, что в мои обязанности входит сообщить о вашем ужине полиции, чтобы в ресторан прислали агента?» Генералу это как раз было неизвестно. Он удивился, а более того возмутился. Вечером, встретив на совещании у императора тогдашнего министра полиции Фуше, он начал ему вслух выговаривать: «Неужели, чорт возьми, я не могу пригласить двадцать человек без участия вашего соглядатая?»

Бейль поставил пустую чашку на столик и, как опытный актер, выждал паузу перед эффектным финалом.

— Что же Фуше? Смутился?

— Отнюдь. Он попросил у генерала список приглашенных и, не прочтя трети, вернул бумагу: «Вы правы, генерал, нет надобности в посторонних». А ведь все двадцать были высокие сановники.

— Говорят, даже у жен маршалов имеются свои шпионы?

— Вполне возможно. Надо же оправдать существование пяти полиций. Когда сын революции становится деспотом, наблюдение за наблюдателями входит в государственную норму.

Опять явился слуга сменить свечи. Полковник поднялся прощаться. Провожая Дюшена, Бейль спросил заговорщически: «Значит, на Петербург?» Полковник не принял шутки:

— Ничего не выйдет, Бейль. Одного разговору об этом будет достаточно, чтобы привести в содрогание советчиков императора. Думать о серьезных вещах ныне полагается ему одному. Люди, болеющие душой за отечество, стали подозрительными.

Оставшись один, Бейль загрустил. Его встревожил разговор. Ночью он особенно испытывал потребность в общении — искал пищу для ума. К счастью, всегда оставались книги. Чужие. Свои, будущие. Он обмакнул перо и начал писать, торопясь, разбрызгивая чернила. Вновь он был в Италии. Плескалось море, южное, теплое. Неаполитанская бухта лежала как на ладони. В осенней ясности виделись даже те корабли, которые ушли за линию горизонта. Звучала музыка. Он писал о Чимарозе. Из колоды карт он достал ту, на которой были помечены даты. Карты были его походным изобретением — удобны и не вызывают любопытства. Можно думать, что он составляет свою систему игры. Он любил порядок. Поперек бубнового короля Бейль написал: «Французская стройность». Что бы там ни говорили, но если и в других странах возможны остроумные мысли, то написать книгу умеют только французы.

Оплывали свечи… Их запас кончался. Самому приходилось делать чернила. Но не писать он не мог. Окончится война. Его книга об истории итальянского искусства появится в Париже. Бейль ясно увидел ее переплет, изящную виньетку титульного листа и имя автора. Как он назовет себя? Аббат Доминик? Капитан Фабр? Фридерик Стендаль? Прежде имени надо было найти форму книги — нечто новое, не только путевые заметки, но свод мыслей о морали, искусстве, политике. Без фимиама Наполеону, по-видимому, было не обойтись. Писателей подкупают, раздавая им чины и пенсии, потому что их боятся. На карточке Бейль записал: «Деспотизм враждебен развитию искусства», и на всякий случай добавил: «Перевод с немецкого». Писать далее расхотелось. Если бы можно было перенести свою жизнь, как шашку на доске, куда заблагорассудится, он отправился бы в Париж, к Дюгазону, у которого брал уроки декламации, повидал бы Мелани…

Он был влюблен в нее, и невероятно огорчался, что его редингот неважно выглядел. Они познакомились в канун 1805 года, и месяц спустя он уже не помнил, что на свете существуют другие женщины. Они встречались у Дюгазона и жили почти рядом — он на улице Менар, она — на Новой, в Полях. Он воображал Мелани то великой актрисой, шекспировской героиней, поднимающей в едином порыве партер и ложи, то женщиной революции, вроде мятежной мадам Роллан, только более очаровательной. Он был неопытен и чересчур чувствителен. Тысяча шероховатостей разрывали ему сердце. Сгорая от любви, он был холоден и высокомерен. Когда Дюгазон ставил их декламировать парные роли, Бейль вкладывал в эти сцены всю силу чувства. «У вас в жилах не кровь, а ртуть», — сказал Дюгазон однажды, и Бейль покраснел не столько от похвалы, сколько оттого, что приоткрылась его тайна. Все актрисы поглядели в его сторону.

Он задавал себе вопросы, нравится ли он ей, захочет ли она полюбить его, нет ли у нее любовника? Он искал соперника в актере Вагнере, в кавалере Леблане, в молодом поэте, который был известен лишь в своем кругу. Его утешало лишь то, что Вагнер глуп, Леблан бездарен, а из поэтов он признавал одного Шекспира. Мелани должна была принадлежать ему. Бейль провожал ее до дверей и убегал, всякий раз упрекая себя в нерешительности. День, когда Мелани впервые пригласила его в гости, показался ему таким счастливым, что, возвращаясь домой, он едва не попал под колеса фиакра. Когда же она отказывалась принять его, он уходил в библиотеку, читал и вечером совершал прогулку в Тюильри, где отчаянно завидовал тем, у кого были подруги. Бейль старался проявить весь блеск, присущий ему в беседе, чтобы как-то затушевать недостатки внешности и скудость одежды. Но однажды Мелани обмолвилась, что если не получит ангажемента, ей придется покинуть Париж. Эта фраза его смертельно испугала. Бейль решился на признание. Он любил ее страстно, он был искренен, но все его слова, обращенные к Луазон, отдавали притворством. Он мог бы даже указать, из какой пьесы взят каждый жест. По-настоящему красивые и нежные слова он находил только тогда, когда Луазон не было возле него. И однако она все больше привыкала к его обществу. Они совершали совместные прогулки по паркам и музеям, наступила пора доверительных разговоров. Бейль начал усваивать привычку говорить комплименты, преодолевая застенчивость и чувствовал себя все более уверенно. Ему необходима была возлюбленная. Как много в карьере мужчины зависит от женщины, особенно смолоду! Они уже условились называть друг друга по именам, у Дюгазона их считали любовниками, но их отношения еще не выходили за границы нежной дружбы. С простодушным бесстыдством Луазон призналась, что не хочет связи, так как боится забеременеть до ангажемента. У нее была маленькая дочь, и рассчитывать приходилось на себя.

В тот раз он застал Мелани за домашними хлопотами: она раскладывала белье, которое гладила горничная, была полуодета, в папильотках, но встретила его такой счастливой улыбкой, что ему захотелось петь. Он принес Мелани фрагмент пьесы, который написал накануне, и мечтал продекламировать вслух. Но стоило ей развернуть рукопись, как у него неосмотрительно вырвалось: «Нет, нет, вы прочтете это, когда я уйду!» Еще не окончив фразы, он начал мысленно умолять Луазон запротестовать. Но она согласилась. Тогда-то Бейль и предложил Луазон поселиться с ней в любом уголке Франции, где она только пожелает, бросить для нее все на свете и стать воспитателем ее дочери. Когда Мелани до конца поняла его мысль, она отвернулась к окну, чтобы Бейль не видел, как она плачет. Она плакала долго, потом попросила платок. Он отправился в гостиную, вынул еще теплый платок из стопки поглаженного белья и вернулся к Мелани, чтобы вытереть ее слезы. Оба были растроганы. Бейлю казалось, что его душа растворяется, нежность сжимала горло. Все же он не удержался от легкой похвальбы: «Обо мне жалели во всех местах, какие я покинул». Мелани также находила его бесконечно добрым: «Да, у вас прекрасная душа».

Им хотелось бы поселиться на берегу Женевского озера, но Мелани пригласили в марсельский театр. Для Бейля это было почти удачей: его друг Мант обещал ему помощь и покровительство в торговом доме Шарля Менье. Нужно было совсем немногое, чтобы стать банкиром. Впервые в жизни ему захотелось иметь состояние. Каким простым и доступным представлялось ему будущее!

Решили ехать в одной карете до Лиона. Затем он намеревался заехать к родным и уже из Гренобля проследовать в Марсель. Долго подбирали имя кузену Мелани, под видом которого Бейль пускался в дорогу. Все это было игрой, но игрой прекрасной. Ему казалось, что сам великий Моцарт сопровождал их той весной. Экипаж мягко катился на английских рессорах. От восхитительной тесноты и запаха кожи у Бейля кружилась голова. Он целовал руки Луазон и рассказывал о своих проектах. В Гренобле он был первым учеником по математике. Анри Ганьон гордился, что внука приняли в парижскую политехническую школу. Теперь наступила пора применить этот дар. Ему надо только шесть тысяч надежной ренты, и он посвятит все время театру, оставит коммерцию.

— Но вы еще не начали ею заниматься, Анри, не слишком ли вы спешите?

— Слишком спешить, ангел мой, невозможно. Наша жизнь — считанные минуты. К счастью, мы истинное сокровище друг для друга. Я сделаю из вас королеву сцены, если даже для этого мне придется стать вторым Шекспиром. Будущий великий драматург и будущая великая актриса — великолепный союз!

Он говорил сбивчиво и страстно, как всегда, когда давал волю чувствам. Мелани слушала в задумчивости. На фоне окна, в котором проплывали голубые весенние пейзажи, она казалась живой моделью флорентийских художников — изящная, хрупкая, с глазами цвета барвинка и точеным овалом лица. Ее редкие замечания свидетельствовали о природном уме.

Расставаясь в Лионе, условились обмениваться письмами. В Гренобле все ему показались чужими — отец, сестра, даже дед. Он сопутствовал Ганьону на прогулках, пререкался с теткой, наносил визиты, ел и спал, но существование его раздвоилось. Все, что он делал, составляло жизнь внешнюю. Глубинные силы души в ней не участвовали. Его внутренняя жизнь обратилась в ожидание. Когда Бейль не получал писем, он бывал раздражен. Когда же письмо приходило, все кругом замечали перемену в его настроении. Но и радость была неполной. Он всегда хотел большего, чем находил на листах, исписанных крупным аккуратным почерком. Бейль перечитывал их по двадцать раз и, наконец, замечал, что в письмах нет тех чувств, которые сам он в них вкладывал. В ответ он забрасывал Луазон признаниями, что обожает ее, что у него нет никого на свете ближе и что его судьба в ее руках. Его одолевали страхи, тревоги, подозрения. Он постоянно придумывал новые беды. Ему хотелось знать, чем занята Луазон всякую минуту, как выглядит ее жилище, в какие часы она репетирует и когда играет в театре. Он требовал от нее описания мелких подробностей жизни, интуитивно догадываясь, что, если они ускользнут, внутренняя связь с Луазон прервется. Он еще не знал, что для этого нужно вместе жить, что даже самых длинных писем тут недостаточно.

Наконец, эта жизнь наступила. Отец дал денег для вступления в дело, и Бейль уселся в конторе бакалейщика Менье. Вечера посвящались театру. Он узнал счастье, которого так жаждал в Париже, в своем одиноком углу на улице Менар. Но Бейль не подозревал, что первейший залог счастья или даже простого благополучия состоит в том, чтобы довольствоваться сегодняшним днем. Он был неопытен, как желторотый птенец, вступал в спор с судьбой и тогда, когда она была добра к нему, торопил время. В отношениях с Мелани он сразу вложил столько пыла, что оказался банкротом через несколько месяцев. На пороге тридцатилетия можно было себе признаться и в более серьезной вине: его любовь питалась тщеславием. Сидя в театре и глядя на игру Луазон, Бейль всей кожей чувствовал безразличие зрительного зала. Вначале он пытался убедить себя, что публика заблуждается, и его собственный суд вернее суда двух тысяч зрителей. Но аналитик оказался сильнее любовника. Все чаще он ловил себя на согласии с публикой. Королевы сцены из Луазон не получалось.

Она поняла это едва ли не прежде него. Она все поняла… Не пыталась прикрепиться к нему, как устрица к корабельному днищу, ничем не обременяла. Его позвал Дарю. Шла большая игра. Карьеры делались и гасли с головокружительной быстротой. Тюрьмы были переполнены, и Наполеон щедро награждал своих союзников. Все тогда были увлечены личным преуспеванием. Жизнь крутилась, как маскарад, на котором принца не оскорбляет то, что его отталкивает парикмахер в домино. Бейль сделал свою ставку. Они с Луазон расстались… Да, первого марта восемьсот шестого. Не было ни сцен, ни слез. Прощались как будто ненадолго. А потом появился этот русский со своей канатной фабрикой, этот негоциант Барков из Одессы. Одесса — русский Марсель… Воображаю… Впрочем, как знать? Кто мог подумать, что Москва так хороша?! Даже сейчас, в запустении, в пепелищах. Ему говорили, что Барков переехал из Одессы в Москву. Вот он выполнил обещание: последовал за Луазон на край света. Только где здесь найти госпожу Баркову?

Бейль решил попытать счастья среди актеров. Его и самого тянуло в театр. На Арбате он долго стоял у пепелища, где еще недавно взвивался занавес, звучала музыка, игрались спектакли. Луазон тоже не могла в душе не остаться актрисой. Если она в Москве, то прибытие любимого тенора императора, знаменитого Тарквинини, собиравшегося петь в Кремле, и набор нового оркестра вряд ли прошли мимо ее внимания.

Беда была в том, что собственного времени у Бейля почти не было. Поутру ему предстояло ехать на дежурство. За время болезни накопилось столько работы, что трудно было решить, за что приниматься в первую очередь. Сослуживцы завидовали Бейлю: его карьера была стремительной, и поддержка главного интенданта графа Дарю, приходившегося Бейлю дальним родственником, играла здесь не последнюю роль. В последние шесть лет Бейль, не задерживаясь, поднимался по ступеням административной лестницы. Он был исполняющим обязанности помощника военного комиссара, затем его штатным помощником, военным комиссаром, наконец, аудитором Государственного совета. Высокопоставленные французы звали его «господин интендант», приезжие генералы являлись к нему с визитом, у него появились собственные секретари. Но высокое положение обязывало.

Дарю по службе спуску никому не давал. Когда совсем юным, семнадцати лет, провинциал из Гренобля впервые предстал перед Дарю, граф тут же посадил его переписывать циркуляр. От волнения и усердия Бейль сделал грамматическую ошибку в слове «это». Но Дарю удивился не ошибке, а почерку: «Вы, сударь, выводите не буквы, мушиные лапки». Почерк, увы, так и не исправился. Остался и внутренний трепет перед графом, имевшим обыкновение молча возвращать подчиненным половину представленных на подпись бумаг. Для Бейля этот метод оказался неплохим: он быстро усвоил, чего от него хотят, и стал дельным работником. В Эрфурте они с Дарю вдвоем выполнили за три дня работу по интендантской части целой армии. Дарю поразил Бейля великолепной памятью — он помнил наизусть сотни цифр и имен — и способность находить быстрые и смелые решения. Зато и Дарю оценил Бейля: «Вы, сударь, стали опытным человеком, но, если вы не одумаетесь, настоящей карьеры вам не сделать. Молодые люди ищут оказать услугу начальству, а вы рады бежать от него за сто лье». Это было правдой, как и то, что бежать теперь было некуда.

Читая документы о состоянии заготовок и итогов реквизиции, Бейль поразился величине реального дефицита. Не утешали и прогнозы. Цифры с неопровержимой реальностью предрекали надвигавшийся голод Великой армии. Вспомнился ночной разговор с Дюшеном. Неделю назад ведомости выглядели иначе… Предстояло еще сделать общую сводку для его превосходительства. Дарю требовал ее каждые пять дней. Возникала сложность и с закупочными ценами на муку. Наверху настаивали на смехотворной плате по семь франков за центнер. Осторожное напоминание Бейля о том, что даже во Франции, в отдаленных провинциях приходилось вступать в сделки из расчета пятнадцати франков, не было принято. Спорить далее не хотелось, но и соглашаться было немыслимо. Требовался дипломатический маневр. Бейль решил послать запросы распорядителям кредитов и интендантам Минска и Могилева. Пусть десяток чиновников назовут цены в двадцать франков, ему останется лишь на них сослаться. Досаждали мелочи. Из жалованья начальника вещевой части седьмого полка следовало удержать деньги за саржу, которую он получил по ошибке. Операция была пустяковая, но донельзя запутанная в переписке. Дарю гневался. И не мудрено: из восьми сотен его служащих половина были бездельниками, отряхивающими служебные заботы, как дождевую воду.

В канцелярии было жарко натоплено. Громко болтали два офицера, прибывшие из Парижа с курьерской почтой. От духоты и напряжения у Бейля разболелась голова. Видимо, окончательно он не поправился. Бейль вышел из кабинета, прошел через купольный зал бывшего сената и очутился на широкой пустынной площади. Не верилось, что совсем недавно Бонапарт принимал здесь парад войск.

Лицо у императора было нездоровым, на лоб свисали темные редкие волосы. После парада Наполеон спросил Бейля о размерах необходимого на зиму продовольствия и фуража. Второй раз ему доводилось разговаривать с Бонапартом. Впервые он явился к нему с докладом в Милане, в опере Ла Скала, оба были на двенадцать лет моложе. Бейля поразило, как постарел Наполеон, как он становился похож на итальянца. Волосы на затылке росли гуще. Мускулы лица при разговоре не двигались, словно перед ним находилась маска. Жил один рот, твердо и тонко очерченный. Вопросы были на удивление четкими. Подлетел граф Видман, попросил о протекции: похлопотать перед Наполеоном о назначении его сенатором Итальянского королевства. Ни больше, ни меньше. Бейля начинали принимать за важную птицу.

По мощеной булыжником мостовой Бейль прошел к Успенскому собору. Светилось золото куполов. Белели высокие стены. Повеяло Италией, гармоничным античным строем. В чем секрет подобного сходства? Дело не в деталях. Пристрастие к деталям ведет к мелочному стилю, к подражанию. Важнее общее содержание творения. И со всем тем идеал прекрасного не неизменен. Он зависит от климата, темперамента и политического устройства народа. Мысли появились важные, хотелось их поскорее записать. Вспомнился и давний замысел — пьеса о Петре и сыне его, царевиче Алексее. И чтобы действие перемещалось, наподобие того, как у Шекспира, не было бы привязано к одному месту и дню. Хватит следовать моде века Людовика XIV.

Уже привычно горел Китай-город. Встретился генерал Кирженер. Посетовал на пожары. Сказал, что пусть ему дадут четыре тысячи солдат, и он за шесть часов возьмется остановить стихию, отделив горящие улицы. Все было сомнительно: пожары вспыхивали со всех сторон. Бейль вернулся в канцелярию.

На столе лежала сводка по реквизиции муки и овса из подвалов оставленных домов. Эта идея Бейля проводилась им в жизнь с последовательностью и упрямством, он полагал в ней более резону, чем во всей деятельности Лессанса. Однако и здесь результаты получались мизерные. В солдат словно вселился дух самоистребления. Они не хотели понимать ни уговоров, ни приказов и вместо заготовок занимались открытым грабежом. Сундуки русских купцов и бояр казались им сокровищами Голконды. Собственные слуги Бейля, посланные в соседнюю усадьбу за овсом, только делали вид, что разбирали мешки, и больше просыпали, чем принесли. Ко всему этому давно пора было привыкнуть. Сотню раз Бейль говорил себе, что плюет на хаос, в котором ничего не может изменить, что мир живет не по Декарту, и опять воспламенялся до сердечной боли. Теперь с него хватит. У Дарю возникла мысль отправить Бейля в служебную командировку, чтобы создать в Могилеве, Смоленске и Витебске резервы продовольствия. Словно там не было своих интендантов! Только они его и ждали! Зато все неудачи спишут на него. А русские дороги! Если бы он верил в ад, он вообразил бы его русской дорогой. Бейль решил увильнуть любыми путями. В Москве у него был и свой интерес.

Господин случай помогает обычно тем, кто упорно ищет. Бейль встретил, наконец, знакомого по Марселю — арфиста Фесселя. Арфист играл до войны в театре, а сейчас сильно бедствовал. Все надежды он возлагал на зимний театральный сезон.

Разочаровывать его Бейлю не хотелось, он начал тотчас расспрашивать о Мелани. По словам музыканта, она не нашла в России ни богатства, ни счастья. Переехав из Одессы в Москву, Барков разорился и стал пьянствовать.

— А что Мелани?

— О, господин Бейль, несчастье не красит. Вы не узнали бы нашу Луазон. В последний раз, когда я ее видел, она была так бедно одета, худая, измученная, и с глазами у нее что-то произошло. Теперь она постоянно носит зеленый козырек. А какая была милашка!

Бейль почувствовал укол в сердце. Его пронзила жалость — самый коварный вид любви. «Где она теперь», — спросил он, проглотив комок в горле. Фессель назвал адрес: «Зубовский бульвар, дом Волконских». В последний раз он видел Мелани в начале сентября, месяц назад. Надо думать, она и сейчас там. Бейль решил освободиться пораньше и отправиться на Зубовский в этот же вечер. Но он себе не принадлежал. Его вызвал Дарю; домой он приехал в час ночи.

Мысли о Мелани ему не давали покоя. Зачем он расстался с Луазон? Скольких ошибок и разочарований он мог бы избежать, если бы не согласился так легко на ее отъезд?! Нищий итальянец в лохмотьях счастливее его. У нищего есть, по крайней мере, время для любви. А он продал все свое время этому графу Дарю, вечному его покровителю и злому гению. Бейль не мог спать. Незнакомка на портрете опять улыбнулась. Светлые кудри, перехваченные на лбу ниткой жемчуга, спускались на плечи и обнаженную грудь. Запахло розой. Бейлю стало жарко. Все исчезло — горестные мысли, чужой холодный город, пожары, нелепый господин Барков. После стольких лет и событий помнилась только улыбка женщины, которую он любил. Он будет счастлив. Глупец или человек, лишенный чувствительности, полагает счастье в победе над женщиной. На самом деле чистейшее наслаждение может возникнуть только позднее. В первый раз это всего лишь победа; в три последующих достигается интимность. Затем наступает полное счастье, если мужчина имеет дело с женщиной умной, благородного характера и любит ее… Нужно было заставить себя уснуть, чтобы ночь поскорей прошла. Он отдал себе приказ и на этот раз действительно забылся.

Поутру шел теплый дождь. Его капли не булькали по лужам, не стучали по кровле — легкая дождевая пыль растворялась и висела в воздухе, и от этого сильнее проявлялся горький запах дыма и осенней палой листвы. Такой запах стоял в гренобльских садах, когда весной в них жгли сучья. Повеяло детством, щемящей радостью свободы, беготни, движения. Слуга подводил к крыльцу оседланного коня. Предстояло заехать в Кремль, а там… В кармане лежал план, начерченный Фесселем.

В канцелярии день начался с неприятностей: выяснилось, что одну из срочных бумаг, которую он как раз собирался подать, уже требовали. Не была забыта командировка. Генерал Дюма просил, чтобы Бейлю поручили заодно сопровождать до Смоленска обоз с ранеными. Сейчас ему это было совсем безразлично. Он спешил на Зубовский. Его путь лежал через Боровиковские ворота. Деревянный настил моста отозвался на бег коня веселым гулом. Слева остался стройный корпус манежа. Выплыл навстречу дворец Пашкова. У белой лестницы, огибающей балюстраду, творилось какое-то безобразие. Подъехав ближе, Бейль увидел, что конный артиллерист бил саблей плашмя гвардейского офицера. Бейль узнал кирасира Савуа. И экзекутор, и его жертва были пьяны, задерживаться не стоило.

На Остоженке горело. Бейль повернул к Москве-реке. Дождь перестал. Восточный ветер рябил воду. Прямо у берега баба с подоткнутым подолом полоскала тряпки. Белели неестественно толстые голые ноги. Справа гигантским поддувалом дышал горящий город. С каждым порывом ветра вверх взлетал сноп искр. Опасность пьянила Бейля. Он знал за собой это свойство — отсутствие инстинкта страха, какое-то холодное любопытство не только к происходящему, а и к самому себе. Сейчас следовало спешить. Дом Волконских мог гореть именно в эти минуты. Бейль страдал избытком воображения. Мелани звала на помощь. Почему-то особенно трогательным казался зеленый козырек над ее больными глазами. Бейль вынесет Мелани из горящего дома. Она откроет глаза, узнает Бейля. А что дальше? Он отправит ее в Париж. Теперь он не тот, что в восемьсот пятом, когда имел одну пару дырявых сапог и не мог ей купить даже дров. Теперь у него есть средства. Он даст распоряжение своему нотариусу, обеспечит Луазон всем необходимым. Она поселится в его новой квартире на Люксембургской улице. Ему будет к кому возвратиться из похода. Он взбежит по лестнице, и Луазон отворит ему дверь, как это бывало в Марселе…

В кривом переулке горело. Какой-то солдат-грабитель ринулся туда, невзирая на огонь. За ним взметнулся огненный столб. Бейль объехал пожар и очутился на улице, шириной с хороший фермерский участок. Это и был Зубовский бульвар. Два ряда домов издали глядели друг на друга. Бейль тотчас узнал среди них усадьбу Волконских, и не столько по описанию Фесселя, сколько по внутреннему чувству. Тут же защемило сердце, Бейль прикрыл глаза и остановился, потом подъехал медленно и печально, убеждаясь с каждым шагом в том, что он понял с первого момента: дом пуст. Широко распахнутые ворота вели в сад с облетевшими яблонями. На обширном огороде чернела картофельная ботва. Бейль прошел через грядки, цепляя шпорами усики гороха. В глубине двора, в маленьком сарайчике обнаружился странный субъект, одетый в рубище, с нашитым сбоку бархатным карманом. По-видимому, это был нищий, питавшийся плодами огорода. По-французски он не понимал.

Глухая тоска охватила Бейля. Усилием воли он заставил себя обойти соседние дома и с грехом пополам выяснил, что господа Волконские уехали в Нижний Новгород, а молодая француженка направилась в Петербург хлопотать о возвращении на родину. О Баркове он не спросил. Он вдруг смертельно устал. Рушились его надежды. Рушилась и империя. Ее части вскоре должны были повалиться друг на друга, как карточный домик. А он получил-таки новое назначение, он начальник заготовки резервного провианта. Граф Дарю намекнул, что этому делу придают наверху большое значение. Речь шла об отступлении, и Бейлю поручалось снабжение всей армии. Уклониться он не мог. Дюма придаст ему полторы тысячи раненых и выделит сотни две конвоя. Бейль ясно предвидел все, что его ждет, — раскисшие дороги, неразбериху, множество повозок, падеж лошадей, ругань, стычки с коварным и неуловимым противником. На всякий случай следовало, не откладывая, написать нотариусу в Париж, чтобы избавить Мелани хотя бы от нужды, если она туда все-таки доберется.

Он не знал и не мог знать, что его письмо вместе со всей почтой вместо парижского нотариуса будет прочитано цензором из полицейского управления графа Аракчеева, что, захваченное казаками под Красным, оно никогда не попадет в Париж. Не знал он и о том, что рукопись его первой книги потеряется во время отступления. Но цену опыту русской осени он прозревал. Не надо ему ни баронства, ни маршальского жезла. Люди рождаются не для того, чтобы быть богатыми, а для того, чтобы быть счастливыми. Дали бы ему спокойно писать, да гарантию, что не станут преследовать за написанное. В сущности, он мечтал о том же, что и в двадцать лет. Человек, вообще, только проекция того, чем он был в двадцать лет. Важно оставить книгу, которую станут читать и в двухтысячном году. А там… Бейль представил себе собственную могилу. Никакого памятника. Небольшая мраморная дощечка в форме игральной карты и на ней надпись:

Анри Бейль

Миланец.

Жил, писал, любил.

Его душа

Обожала

Чимарозу, Моцарта и Шекспира.

Умер в возрасте…

Он возвращался той же дорогой, что ехал на Зубовский. Слева лежал чужой город, в котором дворцы стояли посреди огородов. Текла река. Уже виднелся Кремль. Впереди были гибельный лед Березины, отречение Наполеона, безвременье, творчество, ранняя смерть и бессмертие под именем Стендаля.

г. Нижний Новгород