Жанр «случая», фрагмента диктует необходимость хотя бы короткого вводного слова, имеющего целью дать некоторое представление об общем замысле.
Тема «Шевченко и Гоголь», помимо объективных трудностей, заложенных в самой природе творчества двух гениев, таит в себе еще и некие методологические соблазны. Один из них назову «соблазном контакта»; имеется в виду поиск в биографиях писателей фактов, подтверждающих их личное знакомство. Между тем данными такого рода мы не располагаем. Более того, сам Шевченко не раз высказывал сожаление по поводу того, что не был знаком с Гоголем. «…Сообщите мне адрес Гоголя, – просит он В. Н. Репнину в письме от 1 января 1850 года из Оренбурга, – и я напишу ему по праву малороссийского виршеплета, а лично его не знаю». И тому же адресату 7 марта того же года: «Я никогда не перестану жалеть, что мне не удалось познакомиться лично с Гоголем». Правда, энтузиасты «контактного метода» не сдаются даже перед лицом таких авторитетных свидетельств1. Однако здесь превалирует пока сослагательное наклонение, высказывается много предположений, гипотез, допущений, но фактов – фактов, повторяю, нет.
Соблазн другой – ограничение исследовательской задачи скрупулезным подбором тех примеров, где Шевченко в письмах и дневнике («журнале») упоминает имя и произведения Гоголя, сопровождая эти упоминания в абсолютном большинстве случаев высочайшими оценками и восторженными эпитетами; к тому же ряду2 относятся явные либо без особого труда угадываемые гоголевские реминисценции, чаще всего в написанных по-русски повестях («Наймичка», «Близнецы», «Капитанша», «Художник», «Прогулка с удовольствием и не без морали»). Известна иллюстрация Шевченко к «Тарасу Бульбе» – «Встреча Тараса Бульбы с сыновьями». Не говорю уже о шевченковском стихотворном послании «Гоголю», закономерно оказывающемся часто объектом специального разбора3.
Эти и другие подобного рода случаи тщательно систематизированы и прокомментированы в работах, так или иначе касающихся темы «Шевченко и Гоголь». Сам по себе такой подход, разумеется, не вызывает возражений, по-своему он весьма полезен, поскольку может служить основой для суждений общего порядка.
Полезен, однако недостаточен, как и первый подход, «контактный», который, впрочем, в данном случае вообще вряд ли перспективен. Уязвимость обоих в том, что они ведут исследовательскую мысль по самому легкому пути, позволяют снимать ЛИШЬ поверхностный слой проблемы. Потому я и называю эти методы «соблазнами».
Значительно большие возможности открывает, как мне представляется, метод сравнительного анализа, в частности семантико-типологический подход, требующий, правда, в отличие от эмпирики, применения не очень для нас привычного инструментария, нетрадиционных ракурсов, более того, нередко и пересмотра устоявшихся историко-литературных стереотипов и канонических оценок.
Между прочим, первым попытку сопоставления собственного творчества с творчеством Гоголя предпринял (разумеется, в поэтическом, а не научном ключе) сам Шевченко в только что упомянутом стихотворении «Гоголю». Лежащая в основе структуры послания оппозиция «ты смеешься, а я плачу» объективно есть не что иное, как формула осознания генетической и семантико-типологической близости, но одновременно и известного несходства, специфичности и самобытности творческого облика каждого. Что касается литературоведения, то подступы к сравнительно-типологическому анализу обнаруживаем в статьях Лук. Мельникова («Украинская жизнь», 1914, N 2) и Г. Дорошкевича («Життя й революцiя», 1926, N 4), элементы того же подхода содержат труды А. Белецкого, Е. Кирилюка, Д. Чалого, Н. Крутиковой и др. Однако, во-первых, речь идет именно о подступах и элементах, не более того; во-вторых, все эти работы – что естественно – в большей или меньшей степени отмечены печатью своего времени.
Основой задуманного исследования «Шевченко и Гоголь», частью которого должен, как предполагается, стать настоящий фрагмент «Случай Хмельницкого», служит рассмотрение в сравнительном плане, с точки зрения как близости, так и различий, двух систем историософских представлений, конфессиональных взглядов, социальных и моральных концепций, путей национальной самоидентификации обоих писателей и формирования их национального сознания (с учетом разнонаправленности векторов этого процесса), фольклорных и этнографических элементов, общих и сходных сюжетных мотивов и т. п. При этом логически выстраивается ряд тематических, эстетических, поэтических параллелей, бинарных структур, оппозиционных пар, из которых, оставляя подробности для отдельного рассмотрения, обозначу здесь несколько:
– национальная история, историософия, историческое мифотворчество («Гайдамаки», «Тарасова ночь», «Заслонило черной тучей…», «То пасхальное воскресенье…» – «Тарас Бульба»);
– национальная идея и идея имперская («И мертвым, и живым…», «К Основьяненко», «Вечной памяти Котляревского» – «Выбранные места из переписки с друзьями»);
– надконфессиональный христианизм и византийско-московская ортодоксия («Еретик», «Неофиты», «Мария», «Псалмы Давида», «подражания» пророкам, дневник и письма – «Выбранные места…», «Размышления о божественной литургии», письма);
-судьба творческой личности («Художник»-«Портрет»);
– народная демонология и «готическая» традиция («Утопленная» – «Майская ночь», «Страшная месть»);
– отношение к монархии («Сон. У всякого своя доля…» – «Выбранные места…», «Ночь перед Рождеством»);
– фантасмагорические мотивы; образ Петербурга («Сон. У всякого своя доля…» – «Нос», «Невский проспект», «Шинель»);
– мотивы сыноубийства («Гайдамаки» – «Тарас Бульба»), братоубийства («Сон. Горы мои высокие…» – «Страшная месть»), инцеста («Ведьма», «Слепая», «Княжна» – «Страшная месть»).
Этот ряд можно было бы продолжить, но сейчас такой необходимости нет. Настоящая штудия посвящена примеру нетипичному, «случаю», не вписывающемуся в общую схему. Тем не менее в методологическом и историко-литературном отношениях он представляет, мне думается, интерес более существенный, нежели это может показаться.
* * *
Начало XVI раздела «Страшной мести»: «В городе Глухове собрался народ около старца бандуриста и уже с час слушал, как слепец играл на бандуре. Еще таких чудных песен и так хорошо не пел ни один бандурист. Сперва повел он про прежнюю гетьманщину, за Сагайдачного и Хмельницкого».
Это единственный в гоголевских художественных текстах случай упоминания имени прославленного гетмана. Согласимся, не много для автора «Тараса Бульбы», намеревавшегося к тому же написать историю Украины «или в шести малых, или в четырех больших томах» (см. письмо к М. Максимовичу от 12 февраля 1834 года).
Ограничусь пока констатацией этого факта, попытавшись дать комментарий к нему и свое объяснение позднее.
Совершенно иное – у Шевченко. Имя Богдана Хмельницкого и неразрывно связанная с ним тема Переяславской рады 1654 года встречаются у него не единожды, едва ли не чаще других исторических имен и событий; причем не только в литературных произведениях, айв целом ряде рисунков, офортов. Хмельницкий для Шевченко не «случай», это один из принципиально важных мотивов в его историософских размышлениях.
В советском шевченковедении сложилась и утвердилась традиция такого толкования этой проблемы, когда отдельные достоверные (или подаваемые как достоверные) факты оказываются хитроумно переплетенными с заведомо ложными выводами. Нарочито акцентируются примеры, где имя Хмельницкого поставлено у Шевченко в выигрышный для гетмана ряд исторических персонажей, сопровождается положительными эпитетами. В этой связи обычно приводятся те строки из «Гайдамаков», в которых «славный Богдан» назван в числе «праведных гетманов» (в переводе А. Твардовского эти характеристики переадресованы только Ивану Богуну и Северину Наливайко4 ), вспоминаются Желтые Воды и Корсунь – места, связанные с победами казаков под предводительством Богдана над польским королевским войском. Ссылаются на слова о «благородном гетмане» в отрывке из драмы «Никита Гайдай» и особенно часто – на дневниковую запись от 22 сентября 1857 года с оценкой Хмельницкого как «гениального бунтовщика». Что же до критических суждений Шевченко о гетмане, в частности как об инициаторе и архитекторе союза с Москвой, то, не решаясь замалчивать таковые вовсе, официозное шевченковедение обнаруживает их лишь в «отдельных произведениях» и рассматривает как форму выявления ненависти поэта к царизму, прежде всего к николаевской монархии, «средство критики тогдашнего строя», то есть как своего рода злободневные политические аллюзии. В широком историческом плане считается как бы само собой разумеющимся, что Шевченко не мог не одобрять Переяславскую раду и данную на ней Хмельницким «присягу на верность московскому царю» 5.
На самом деле все обстоит не совсем так, а если не бояться правды, то совсем не так. Примеры, приведенные выше и подобные им, у Шевченко мы действительно найдем, однако корректность их трактовок чаще всего сомнительна. Одно то, что не принимается во внимание эволюция исторических взглядов Шевченко, динамика его оценок тех или иных фигур и эпизодов национальной истории – от романтически-возвышенных до аналитико-критических; ведь «славный Богдан» 39 -41-го годов – это одно, а «Богдан пьяный» 59-го – нечто совсем иное. Другая причина некорректности заключается в том, что «нужные» примеры изымаются из реального исторического и литературного контекста. Так, в «Гайдамаках» высокая оценка Хмельницкого содержится не в повествовательной части текста и тем более не в авторском отступлении, а в речи игумена Мотронинского монастыря Мельхиседека (М. Значко-Яворского), который, согласно исторической легенде, считается духовным вдохновителем гайдамацкого движения6. Исключительные обстоятельства – освящение ножей в Холодном Яру, близ Чигирина, – придают специфический характер исполненной патриотической патетики и риторики речи благочинного, его обращение к героическим личностям славного прошлого выполняет здесь функцию прежде всего ораторского приема, а никак не объективного исторического анализа действительной роли этих личностей. На такой анализ не претендует и поэт, о чем сам говорит в примечании: «Так про Чигиринский праздник рассказывают старые люди». В иных случаях имя Богдана упоминается либо в цитируемой песне кобзаря (та же глава «Праздник в Чигирине»), то есть в «чужой речи», либо косвенно – в ряду других персонажей народных дум и песен, например в первой редакции поэмы «Слепой» («Невольник»), причем гетману здесь дается, кстати, характеристика отнюдь не положительная:
…Сшвали удвох coбi
Про Чалого Саву,
Про Богдана недомудра,
Ледачого сина…
(Цитирую по оригиналу, так как в переводе Н. Асеева оба резких определения заменены одним смягченным: «злосчастного сына».) В отрывке из драмы «Никита Гайдай» семантическая функция приведенной характеристики («благородный гетман») вряд ли может быть определена из-за фактического отсутствия контекста и неясности общего замысла; что же касается «малороссийской дни»»Назар Стодоля», то упоминание о Богдане здесь абсолютно нейтрально, лишено какой-либо оценочной окраски. Не так однозначно прост и вопрос об оценке Хмельницкого как «гениального бунтовщика», о ней подробнее поговорим ниже.
Иначе обстоит дело с теми произведениями Шевченко, где содержатся не разрозненные эпитеты, а дается развернутая критическая характеристика Хмельницкого, в них позиция поэта как раз однозначна, как однозначна и недвусмысленна мотивировка этой позиции.
Некоторый оттенок неясности (главным образом для русского читателя) есть разве что в четверостишии «За що ми любимо Богдана?..», которое процитирую в оригинале:
За що ми любимо Богдана?
За те, що москалi його забули,
У дурнi нiмчики обули
Великомудрого гетьмана.
Тут может, например, показаться не совсем понятным, кто такие «шмчики», одурачившие «великомудрого» гетмана. Следует вспомнить об этимологии слова «немец», первоначально относимого к человеку, не говорящему «по-нашему», а значит, «немому», то есть вообще к чужеземцу, чужаку. «Немцем, – объясняет Гоголь в одном из примечаний к «Ночи перед Рождеством», – называют у нас всякого, кто только из чужой земли, хоть будь он француз, или цесарец, или швед – все немец». Именно в таком значении чаще всего и употребляет его Шевченко, так что в данном случае » нiмчики » и » москалi » практически оказываются синонимами7. С другой стороны, Шевченко, возможно, намекает на засилье иностранцев, прежде всего немцев, в окружении Петра I, грубо растоптавшего договор своего родителя, Алексея Михайловича, с Хмельницким (впрочем, первые симптомы проявились уже при самом «тишайшем»), а также на немецкое происхождение Екатерины II, довершившей закабаление Украины. Надо иметь в виду и то, что четверостишие «За що ми любимо Богдана?..» представляет собою не законченное произведение, а скорее всего либо экспромт, реплику в каком- то споре, комментарий к прочитанному, либо набросок к неосуществленному замыслу. Наконец, в тексте явственно звучит ироническая интонация, о чем более подробный разговор впереди.
Специалисты относят это четверостишие приблизительно к 1845 – 1846 годам, но еще раньше, в 1843-м, написано стихотворение «Разрытая могила», вполне законченное и не оставляющее сомнений относительно оценки поэтом деятельности Хмельницкого. Сопоставляя картины славного прошлого Украины и ее колониального настоящего, Шевченко задается вопросом, обращенным к родному краю:
…Чей ты искупаешь
Грех великий, за кого ты
В муках погибаешь?
В монологе матери-Украины имя грешника названо прямо:
О Богдан мой, сын мой милый,
Горе мне с тобою,
Что ты сделал, неразумный,
С матерью родною?
(Эпитета «милый» в оригинале нет, да и быть не могло, он не из шевченковского оценочного ряда.) И далее – вспышка материнского гнева и боли:
О Богдан, когда б я знала,
Что мне жизнь сулила,
Я тебя бы в колыбели
Насмерть задушила.
(Пер. М. Славинского.)
За что же такое страшное, самое страшное, материнское проклятие, за какой «грех великий»? Разночтений тут быть не может: речь идет о Переяславской раде 1654 года, положившей начало союзу Хмельницкого с Москвой. Именно от этого, считает поэт, рокового шага гетмана пошли все беды Украины: разорен, опустошен «край мой тихий», москаль, как у себя дома, хозяйничает в украинских степях, разрывает в поисках кладов священные отцовские могилы, вольные казацкие дети закрепощены, растлеваются души, процветает отступничество, и уже предает брат брата, и «землячок»-перевертень угодливо помогает чужаку снимать с матери последнюю худую рубаху…
Те же мотивы получают развитие в стихотворении «Стоит в селе Субботове…». Правда, здесь проскальзывают нотки сочувствия Богдану, который в субботовской церкви искренне молился,
Чтоб москаль добром и лихом
С казаком делился;
«все приятелям… отдал», поверив в дружбу «Алексея» – царя Алексея Михайловича, и был в конце концов вероломно обманут. Непростительная для политика доверчивость гетмана, его добрые намерения обернулись трагедией для Украины:
Мир душе твоей, Богдане!
Не так оно сталось:
Царских слуг (у Шевченко: «москалики». – Ю. Б.)
объяла зависть,
Все поразоряли, –
Вкруг курганов наших рыщут,
Роют, денег ищут…
…Вот ту Украину,
Что в былые дни с тобою
Шляхту задавила, –
Байстрюки Екатерины
Саранчой покрыли.
(Пер. Ф. Сологуба.)
Нет прямых обвинений по адресу Богдана и в стихотворении «Чигрине, Чигрине…»; более того, надежда на будущее освобождение, когда созреет грозный урожай «ножей обоюдоострых»,
Чтобы вскрыть гнилое сердце
В язвах и коросте, –
эта надежда связывается вроде бы с «пробуждением» гетмана:
Гетман, спи, пока не встанет
Истина на свете.
Но подлинный пафос, глубинный смысл произведения, его эмоциональная доминанта определяются не этими деталями текста, а подтекстом. Решающее значение имеют общая гнетущая тональность стихотворения, метафора тяжелого могильного сна, в который погружены как руины Чигирина – бывшей гетманской резиденции, так и вся «дремлющая» Украина:
Бурьяном покрылась, цвелью зацвела,
Сердце молодое в сырости сгноила.
И в дупле холодном гадюк приютила…
(Пер. Л. Длигача);
наконец, образ «злых трав», взошедших на политых «жаркой кровью» полях битв, образ, символизирующий утраченную славу, забытые подвиги, «горькую отраву» упущенной воли… Все это косвенно отбрасывает на фигуру Хмельницкого, на память о нем густую мрачную тень.
(Вернувшись к «Разрытой могиле» и «Субботову», сделаем небольшое отступление-комментарий. Взрыв негодования по поводу «разрытых могил» был у Шевченко непосредственной эмоциональной реакцией на археологические раскопки древних курганов, проходившие в то время в районе Березани, где поэт жил в имении фольклориста и этнографа П. Лукашевича. Объясняется такая реакция, конечно же, не принципиально отрицательным отношением Шевченко к археологии как таковой; этот факт корреспондировал с его тогдашними болезненными раздумьями об исторических судьбах Украины, ее славном прошлом и бесславном настоящем. И впоследствии, уже в ссылке, узнав из публикации «Русского вестника» о раскопках знаменитой Савур-могилы, воспетой в народных исторических песнях, Шевченко делает такую запись в «журнале» (13 августа 1857 года): «Я люблю археологию. Я уважаю людей, посвятивших себя этой таинственной матери истории. Я вполне сознаю пользу этих раскапываний. Но лучше бы не раскапывали нашей славной Савор-Могилы. Странная и даже глупая привязанность к безмолвным, ничего не говорящим курганам» 8. Это самоирония с привкусом горечи. Для Шевченко старые курганы-могилы как раз не были «безмолвными», они много говорили его сердцу, будоражили историческую память. Образ казацкой могилы – один из опорных, доминантных в творчестве поэта, причем образ сакральный, неразрывно связанный с такими священными категориями национального прошлого, как слава и воля (см. стихотворения «Думы мои, думы мои…», «Бывает, в неволе мечтать начинаю…», повесть «Прогулка с удовольствием и не без морали»). Естественно, «разрытая могила» выступает у Шевченко в качестве метафоры зла, цинизма, кощунства.)
Стихотворение «Стоит в селе Субботове…» некоторыми исследователями9 рассматривается как фрагмент, скорее всего эпилог, поэмы-мистерии «Подземелье» (в оригинале – «Великий льох»; я просил бы разрешения читателей в дальнейшем употреблять это название, «Подземелье» звучит неадекватно, хотя, признаюсь, иного перевода я предложить не могу). Именно так «Субботово» и помещено в начатом (увы, пока прерванном или приостановленном – не знаю) Полном 12-томном собрании сочинений Шевченко. Не углубляясь в текстологические споры вокруг этого вопроса, замечу, что внутренняя созвучность между двумя текстами, при всем различии жанровых и стилевых особенностей каждого, охвата исторического материала и т. п., действительно очевидна. И прежде всего это касается отношения к Хмельницкому и Переяславской раде. В той мистериальной трактовке последней, которая дается в первой части поэмы («Три души»), фигура Хмельницкого выступает как ключевая. Одна из бестелесных «героинь» этой части, Первая душа, бывшая когда-то девушкой Присей из села Субботова, вспоминает о своем тяжком грехе: она с полными ведрами перешла дорогу гетману и старшине, которые направлялись в Переяслав присягать московскому царю, и тем самым, согласно народной примете, предопределила удачу – даром что иллюзорную и преходящую – их миссии.
…Что ж я
Ведер не разбила!
Мать, отца, себя и брата,
Собак отравила
Этою водой проклятой!
Вот за что терзаюсь,
Вот за что меня, сестрички,
И в рай не пускают.
(Пер. Ф. Сологуба.)
В последующих монологах Второй и Третьей душ возникают зловещие тени Петра I, в отместку за уход Мазепы залившего кровью гетманскую резиденцию – «Батурин славный», и «алчной волчицы», «лютого ворога Украины» – Екатерины II. Имя Хмельницкого оказывается по существу в одном ряду с этими органически враждебными национальному менталитету именами; в инициированной гетманом политической акции – Переяславской раде Шевченко видит начало начал, первопричину трагедии Украины, на столетия утратившей свою волю и государственность, превращенной в бесправную окраину империи. Что значат невольные детские «грехи» Приси и ее подруг по несчастью (Вторая душа всего-то навсего «московскому царю… коня напоила», а Третья, будучи еще несмышленым младенцем, улыбнулась при виде императрицы) по сравнению с исторической виной вождя нации, который вольно или невольно ее унизил, обрек на «поношение соседом нашим, подражнение и поругание сущим окрест нас», отдал свой народ «в притчу во языцех, покиванию главы в людех»! Эти слова из псалма Давида (43; 14, 15) Шевченко поставил эпиграфом к мистерии.
Не приходится удивляться, что в царской России «Великий льох» не публиковался; каким-то чудом в 1862 году на страницы выходившего в Петербурге журнала «Основа» (N 7) проник фрагмент «Стоит в селе Субботове…», а в полном виде поэма вышла в свет только в пределах другой империи, во Львове. По всем показателям не место ей было, конечно, и в советских изданиях, в том числе (и даже в первую очередь) в рептильно-«уэсэсэровских», но это было бы уж слишком скандально, поэтому поэма включалась в собрания сочинений, но непременно с казуистическими, искажающими смысл произведения комментариями. Лишь в конце 50-х годов, на волне антисталинской и антидогматической эйфории, А. Белецкий решился назвать вещи своими именами: текст поэмы «Великий льох»»явно противоречит утверждениям, что Шевченко положительно оценивал деятельность Хмельницкого как дипломата, понимал историческое значение Петра I» 10; правда, столь дерзкое заявление академику пришлось оплатить стереотипными восхвалениями «конечных результатов Переяславского договора» и ритуальными проклятиями по адресу «украинских буржуазных националистов», представители которых читали в шевченковской поэме то, что там действительно написано. Но, положа руку на сердце, многим ли из нас, и не только в шевченковедении, удавалось избежать уплаты этой дани?..
Не говорю о «Шевченковском словаре» (1977) и более ранних изданиях. Вот второй том упоминавшегося последнего Полного собрания сочинений – год 1990-й. В комментарии к стихотворению «Якби-то ти, Богдане п’яний…» читаем, что Шевченко «упрекал Хмельницкого за то, что после его смерти (?! – Ю. Б.) заключенный им договор русский царизм использовал для усиления гнета на Украине и уничтожения ее автономии» 11. Это можно понять так, что действия самого гетмана (а не то, что произошло «после его смерти») – заключение Переяславского союза – у Шевченко осуждения как бы не вызывают.
Перечитаем первые строки стихотворения, которое приведу в оригинале не только из-за того, что не отыскал русского перевода, а прежде всего ради максимально точной рецепции. Итак:
Якби-то ти, Богдане п’яний,
Тепер на Переяслав глянув!
Та на замчище подививсь!
Упився б! здорово упивсь!
I препрославлений козачий
Розумний батьку!., i в смердячiй
Жидiвськiй xaтi б похмеливсь
Або в калюжi утопивсь,
В бaгнi свинячiм.
Прерву цитирование, чтобы кое-что пояснить. Стихотворение написано во время последней поездки Шевченко по Украине, 18 августа 1859 года, в Переяславе, где поэт по дороге в Петербург на двое суток остановился у врача А. Козачковского. Шевченко радовался встрече с добрым старым другом, хотя настроение у него было прескверное. За месяц перед этим, по доносу некоего Козловского он был неожиданно арестован, обвинен в кощунственных высказываниях, отправлен под стражей в Киев, и хотя там благодаря стараниям доброжелательного М. Андриевского, чиновника по особым поручениям при губернаторе, неприятный эпизод был квалифицирован как недоразумение, ему все же предложили покинуть Украину. Так заканчивалась поездка, и без того не принесшая ни радостных впечатлений, ни желаемых результатов. Шевченко был угнетен увиденными: повсюду, где он ни побывал, в том числе в родных Моринцах и Кирил-ловке, картинами бедности, бесправия, произвола, мучало сознание того, что его близкие все еще остаются в положении крепостных, гнут спину «на барщине» (см. написанное в дни ареста стихотворение «Сестре»), удручало, что сорвалась покупка клочка земли, с которой он связывал намерение вернуться домой. Ив довершение всего – вновь слишком знакомое положение арестанта, оскорбительные допросы, жандармский надзор, выдворение с родной земли…
Везде пи латы распинают,
Морозят, жарят на огне!
(«Я, глупый, размышлял порою…»;
пер. А. Ойслендера.)
В Переяславе взору Шевченко также предстало безрадостное зрелище: старинная часть города, когда-то одного из крупнейших в Украине, – «замчище», где во времена Киевской Руси был укрепленный детинец, позднее стоял замок князя Острожского и находилась площадь, на которой, кстати, проходила Переяславская рада, – все это ныне превратилось в грязное обиталище еврейской бедноты; перед церковью Покрова, которую Шевченко еще в 1845 году изобразил на своей акварели, все так же красовалась огромная лужа с купающимися в ней свиньями… Всюду упадок, разрушение, убожество, провинциальное запустение. В воображении поэта эти впечатления переплавляются в образ, символизирующий негативный смысл того события, которое произошло на этом месте двести лет назад, тщетность дипломатических усилий «великомудрого» Богдана Хмельницкого, иллюзорность его политических планов и надежд.
Не просто дурным настроением, не мимолетным раздражением и личными обидами продиктованы исполненные уничижительного сарказма строки, обращенные к «Богдану пьяному». Это только эмоциональный фон, дополнительная краска, решают все же не они. Ведь вот лирический этюд «Вишневый садик возле хаты…», проникнутый светлым чувством умиротворенности и душевного покоя, написан не где-нибудь, а в камере Третьего отделения, вскоре после разгрома Кирилло- Мефодиевского братства, когда над поэтом уже реально нависла угроза жесточайшей расправы. И не абстрактному русскому самодержавию, нарушившему свои обязательства после смерти Хмельницкого, адресованы в данном случае гнев, и горечь, и злость поэта (довольно их выплеснулось в других его произведениях), но именно самому гетману, – разве не мог и не должен был государственный деятель такого масштаба предвидеть политические последствия своего шага? Разве имел он право рисковать стратегическими интересами нации, молодой державы, только-только становящейся на ноги, ради временного, тактического выигрыша? Отсюда бескомпромиссность нравственного приговора в заключительных строках стихотворения:
Амiнь тoбi, великий муже!
Великий, славний! та не дуже…
Якби ти на свiт не родивсь
Або в колисцi ще упивсь…
То не купав би я в калюжi
Тебе преславного. Амiнь.
Стихотворение «Якби-то ти, Богдане п’яний…» одно из поздних у Шевченко (напомню: год 1859-й, уже после возвращения из ссылки, жить поэту оставалось всего полтора года) и заключительное в цикле, посвященном Богдану Хмельницкому. Я не оговорился, речь именно о цикле; в моем представлении «Разрытая могила», «Чигрине, Чигрине…», «За що ми любимо Богдана?..», «Великий льох», «Стоит в селе Субботове…» и, наконец, «Якби-то ти, Богдане п’яний…» – не разрозненные «отдельные произведения» (то есть, если поверить этой лукавой формуле советского шевченковедения, что-то вроде досадного исключения из общего правила), а некая вполне сложившаяся целостность, обладающая как очевидным единством авторской позиции, так и общностью принципов и приемов художественного воплощения этой позиции. К главным из них, наряду с прямой поэтической инвективой («Разрытая могила») и мистериальной притчей («Великий льох»), я б отнес ироническую стилизацию, использование «чужой речи».
Характерными примерами в этом отношении могут служить четверостишие «За що ми любимо Богдана?..» и стихотворение «Якби-то ти, Богдане п’яний…». В обоих имя гетмана часто сопровождается эпитетами, выдержанными в превосходных степенях, что, однако, не должно вводить в заблуждение. Это эпитеты, так сказать, «непрямого», «подтекстового» действия, не они выражают действительную авторскую оценку, напротив, их функция в том, чтобы произвести обратный эффект, эффект иронии. Он достигается контрастным сопряжением «чужого слова», а именно принятых в официальной историографии оценочных клише, со «своим» словом поэта, его независимой от устоявшегося мнения позицией («Великий, славний! та не дуже…»), за счет тонкой лексико-семантической игры между текстом, контекстом и подтекстом: «у дурш… обули великомудрого гетьмана», «пре-прославлений козачий розумний батьку!., в смердячiй жидiвськiй xaтi б похмеливсь», «в калюжi утопивсь, в 6aгнi свинячiм», «то не купав би я в калюжi тебе преславного» и т. д. Прием «чужого слова» использован и в других случаях при упоминании Хмельницкого и Переяславской рады, например в повести «Близнецы», где речь повествователя стилизована под официозную риторику: «Эта Успенская церковь (рассказывается о достопримечательностях «города П.». – Ю. Б.), прославленная в 1654 году принятием присяги на верность московскому царю Алексею Михайловичу гетманом Зиновием Богданом Хмельницким со старшинами и с депутатами всех сословий народа украинского».
Вернусь также в этой связи к дневниковой записи Шевченко, в которой Хмельницкий назван «гениальным бунтовщиком» и которая обычно трактуется как свидетельство однозначно позитивной оценки гетмана поэтом. Между тем, как резонно замечает Г. Грабович, эпитеты «знаменитый» и «гениальный» очень часто имеют у Шевченко ироническую окраску. Несколько примеров. В повести «Музыкант» упоминается «знаменитый» полковник Гнат Галаган, дважды «отложившийся», проще говоря, перебежавший – сначала от Петра I на сторону Мазепы, затем от мятежного гетмана обратно к царю, за что был «возведен в звание прилуцкого полковника и одарен великими маетностями «. То же определение в повести «Капитанша» прилагается к так называемой Малороссийской коллегии, учреждению, созданному Петром I как противовес выборной гетманской власти, орудие административного подавления украинского самоуправления; коллегианты, надо сказать, действовали отнюдь не в белых перчатках, и Шевченко уже на следующей странице повести говорит о «кровожадном чудовище» коллегии – ее «тайной канцелярии». «Знаменитыми» называет Шевченко поэта И. Баркова, скандально известного своими скабрезными сочинениями («Капитанша»), и водевиль князя А. Шаховского – эту «чепуху на двух языках» («Близнецы»). А в «Прогулке с удовольствием и не без морали» идея некоего «догадливого» помещика превратить памятник старины в складское помещение характеризуется как «гениальная агрономическая затея». Все это дает Г. Грабовичу основание высказать мнение, что и по отношению к Богдану Хмельницкому эпитет «гениальный» звучит у Шевченко по меньшей мере «двусмысленно» 12.
На такой вывод, добавлю уже от себя, наталкивают не только аналогии с другими текстами Шевченко. Дневниковая запись 1857 года, вообще-то говоря, не посвящена Хмельницкому, имя гетмана упоминается в связи с исторической монографией Н. Костомарова «Богдан Хмельницкий», читая которую Шевченко замечает в своем «журнале»: «Прекрасная книга, вполне изображающая этого гениального бунтовщика». То есть оценка книги как бы увязана с оценкой ее заглавного персонажа. Но это-то как раз и вызывает недоумение. Дело в том, что монография Н. Костомарова, при всей основательности этого труда и очевидном намерении автора придерживаться объективности, ни в характеристике достоинств, ни в анализе недостатков, неудач и ошибок Хмельницкого абсолютно не корреспондирует с непримиримо критическими оценками Шевченко, более того, она им прямо противоречит. Особенно явно бросается в глаза несовпадение взглядов историка и поэта на решение гетмана пойти «под высокую руку» Москвы, на Переяславскую раду. У Н. Костомарова эта часть исследования написана хотя и в сдержанной, подчеркнуто академической манере, но в целом все-таки в русле господствующей исторической мифологии13. Шевченко же свой недвусмысленно отрицательный взгляд на переяславскую акцию Хмельницкого выявил к тому времени со всей определенностью -давно уже были написаны «Разрытая могила», «Чигрине, Чигрине…», «Великий льох», «Стоит в селе Субботове…», «За що ми любимо Богдана?..», и впоследствии этот взгляд если и изменился, то в сторону еще большей суровости; всего через два года поэт взорвется стихотворением-инвективой «Якби-то ти, Богдане п’яний…». И вдруг это неожиданное – «гениальный»… В чем тут секрет? Думается, как раз в эффекте диссонанса, таящегося в подтексте фразы и придающего ей, в том числе и эпитету «гениальный», оттенок не сразу улавливаемой иронии; последняя усиливается еще и словечком «вполне», которое выполняет ту же стилистическую функцию, что и излюбленное Гоголем «даже» (ср. в «Мертвых душах»: «Прочие тоже были более или менее люди просвещенные: кто читал Карамзина, кто «Московские ведомости», кто даже и совсем ничего не читал»).
Контроверзы, связанные с монографией Н. Костомарова, – отнюдь не исключительный эпизод. Известно, например, какое влияние оказала на Шевченко «История русов» псевдо-Конисского. В письме к О. Бодянскому из Новопетровского укрепления от 15 ноября 1852 года он пишет, что за годы изгнания «ни одной буквы не прочитал о нашей бедной Малороссии, а что знал о ее минувшем прежде, то и малое быстро забываю», и просит: «Поиздержись немного, узника ради, и пришли мне «Летопись Конисского» или Величка» 14. Многие темы, сюжеты, образы почерпнуты поэтом из «Истории русов». Однако трактовка Переяславской рады и ее последствий для Украины у Шевченко разительно отличается от того, что пишет об этом псевдо-Конисский. То же относится к «Истории Малой России» Д. Бантыша-Каменского и «Истории Малороссии» Н. Маркевича, эти труды Шевченко хорошо знал, использовал в качестве источника некоторых фактов и сведений, однако выраженную в них официозную концепцию и соответствующие ей конкретные толкования и выводы, в том числе все, что касается союза Хмельницкого с Москвой, не мог принять и не принял. Шевченко, справедливо подчеркивал в этой связи Ю. Ивакин, обладал «независимым умом, осмысливал факты и явления не только самостоятельно, а и, так сказать, еретически по отношению к существующим традициям, взглядам и оценкам» 15, и это в полной мере проявилось в его характеристиках Хмельницкого.
Больше того. Перечитывая шевченковский цикл о Хмельницком, обращаешь внимание, насколько резко позиция поэта контрастирует также и с тем, как -в целом благожелательно, чаще всего в героическом освещении – изображается «Хмель» в народных песнях и думах, таких, как «Хмельницкий и Барабаш», «Корсунская битва», «Богдан Хмельницкий и Василий Молдавский», «Дума о смерти Богдана Хмельницкого», «Битва на Желтых Водах», «Битва Жванец-кая» и др. (Одно из весьма немногих исключений – песня о разорении Украины татарами, где провозглашается проклятие гетману за то, что он, вступив в союз с Ордою, позволил ей брать в плен «д1вки й молодищ».) Весь этот фольклорный материал, без сомнения, был отлично известен Шевченко, хотя бы из приложения к той же монографии Н. Костомарова и из «Запорожской старины» И. Срезневского, однако своего мнения, своей оценки Хмельницкого и Переяславской рады он, с высочайшим пиететом относившийся к народному творчеству, все же не изменил.
(Еще одно отступление. Тема союза с Москвой, вообще говоря, практически почти отсутствует в фольклорных произведениях о Хмельницком; Н. Костомаров, прилагая к своей монографии довольно обширную и старательно составленную подборку дум и песен об эпохе Хмельнитчины, вынужден ограничиться единственным текстом, где выражается желание «служиты… восточному царю», а именно «Присоединение Украины к России» 16. И это не случайно – тема не имела фольклорной почвы, не была укоренена в народном сознании. Дело в том, что о массовом, «всенародном» характере состоявшейся в Переяславе рады и организованных вслед за тем в ряде городов, местечек, полков церемониях принятия присяги не может быть и речи, это политическая легенда, сочиненная боярином В. Бутурлиным в «Статейном списке» – отчете царю (кстати, сам Бутурлин на Переяславской раде не присутствовал) и впоследствии подхваченная и расцвеченная официозной российской и советской историографией. На самом деле рада в Переяславе была акцией достаточно локальной, декларативной, отчасти и декоративной, на ней приняли присягу гетманская и часть полковой старшины, ряд полковников, некоторое количество сотников, рядовых казаков, представителей переяславской шляхты, духовенства, мещан, всего, согласно московским документам, 284 человека; между тем обычно казацкие рады собирали тысячи и даже иногда десятки тысяч участников (так, рада 1621 года в Сухой Дубраве насчитывала более 50 тысяч человек). Не было среди присягнувших таких прославленных, пользующихся безусловным авторитетом казацких предводителей, как Иван Богун и Иван Сирко, не было полковников уманского и брацлавского, никто не прибыл на раду от Запорожской Сечи, от полков паволоцкого и кальницкого. Еще хуже обстояло дело с принятием присяги на местах; из обнаруженных недавно в краковском архиве свидетельств современников узнаем: в Киеве отказались «бить челом» московскому царю митрополит и все духовенство, а простой народ гнали к присяге, «как быдло»; в Чернобыле удалось заставить присягнуть горстку мещан, да и то «гвалтом», то есть насильно, остальные попросту разбежались; в полтавском и кропивенском полках царских чиновников побили палками, и вообще «среди… Украины произошел раскол» 17. К тому же крестьянство, составлявшее огромную часть населения Украины, вообще было отстранено от присяги, что дало повод М. Драгоманову в статье «Пропащее время. Украинцы под Московским царством (1654 – 1876)» подвергнуть резкой критике Переяславские статьи за то, что писавшие и отстаивавшие их «шляхтичи, которые верховодили канцелярией Хмельницкого (да и сам этот батько казацкий был шляхтич)», заботились только «о воле казацкой», только о ней договаривались с царем, а «пашенного крестьянина» оставляли, как и при Польше, бесправным18.)
Пора, однако, коснуться вопросов, которые у многих читателей наверняка назрели и представляются им необходимыми и закономерными.
Какова степень исторической правоты Шевченко в отношении Хмельницкого и Переяславской рады? Справедливы ли его оценки? Не слишком ли они суровы, не односторонни ли, не субъективны ли?
Вопросов такого рода не избежать, да и не нужно их избегать, но, скажу сразу, и простых ответов ожидать не следует, во многом они будут зависеть от того, кто и с каких позиций смотрит на проблему. Так, профессиональный историк, возможно, упрекнет Шевченко – и, признаем, не совсем без оснований – в том, что взгляд его узок и недостаточно объективен, что образ гетмана упрощен и обеднен, в нем на первом плане оказываются слабости и ошибки Хмельницкого, не показаны сильные стороны этого выдающегося человека и политического деятеля, прежде всего его поистине судьбоносная роль как вождя национально-освободительного движения и строителя независимого украинского государства. Историк напомнит также, что решение о союзе с московским царем принималось Хмельницким в исключительно сложных, драматических, едва ли не безвыходных условиях, когда выбора, по сути, не было и альтернативные варианты (Польша, Турция) представлялись еще менее привлекательными, хотя бы уже по конфессиональным причинам; к тому же гетман рассматривал этот союз как временный дипломатический шаг, преследующий прагматичные, главным образом военные цели, чего не учитывает Шевченко. Историк скажет, наконец, что картина эпохи, вырисовывающаяся из произведений поэта о Хмельницком и Переяславской раде, неполна, множество важнейших исторических фактов И факторов осталось вне сферы его внимания, а оценкам не хватает взвешенности, диалектической соотнесенности всех «за» и «против». Именно такой взвешенной позиции стремились придерживаться в большинстве своем, при естественном разбросе политических взглядов и конкретных исторических трактовок, серьезные исследователи, писавшие (разумеется, не по «Тезисам к 300-летию воссоединения Украины с Россией, одобренным ЦК КПСС») о Хмельницком и его эпохе, анализировавшие, в том числе весьма критически, юридически-правовую природу украинско-московского договора, его политические и социальные последствия для Украины, – М. Грушевский, В. Липинский, Д. Дорошенко, И. Крипьякевич, А. Яковлив, А. Оглоблин, позднее – Е. Апанович, М. Брайчевский, Ю. Мицик. При этом часто проводится мысль о том, что договор не носил исключительного характера, подобного рода союзы, направленные против Польши, Хмельницкий до Москвы заключал с Крымом, Турцией, уже после Москвы – со Швецией, и что это объективно было свидетельством реального существования на территории Украины суверенного казацко-гетманского государства19; даже когда говорится о «роковой ошибке» Хмельницкого20, великие заслуги гетмана как политического деятеля, лидера нации на переломном этапе ее истории, его дипломатический и полководческий талант, его личные качества практически никто из историков – любой научной ориентации и любой партийной принадлежности – не ставит под сомнение.
Все это так. Но возможна и правомерна иная точка зрения на проблему. Дело в том, что Шевченко не ученый-историк, скрупулезно собирающий и систематизирующий факты, чтобы затем тщательно их взвесить, сопоставить, всесторонне проанализировать; он поэт, прежде всего поэт, исключительно поэт, и в его подходе к истории превалирует эмоциональное, в значительной степени мифологизирующее начало. Он помнит о славных победах Богдана на Желтых Водах, под Корсунем и Пилявцами, но Переяслав заслоняет для него эти победы, ибо в его поэтическом сознании, в его «памяти сердца» Переяслав – знак беды, тяжкого поражения Украины, мрачный символ национальной трагедии. Заслуживают внимания с этой точки зрения высказанные Г. Грабовичем соображения о том, что в произведениях Шевченко, которые принято относить к историческим, присутствует не столько история, сколько воплощенная «в структурах мифологической мысли» так называемая метаистория (в трактовке этого термина Н. Фраем и Ф. Г. Андерхиллом – некая универсальная провиденциальная схема, несущая в себе заряд прозрения); в них нет «прямого изображения и реконструкции прошлого. Имеем дело скорее с посредником, «вторичной моделирующей системой» между описанными событиями и читателями… Это не просто реконструкция прошлого для тех, кто о нем не знает, а пересказывание глубокой «сакральной» правды тем, кто уже носит ее в своем сердце, чтобы нельзя было ее забыть». Заметим, что суждения эти исследователь высказывает, сравнивая поэзию Шевченко с художественными же сочинениями, только иного склада – эпического, повествовательного, задуманными как исторические «целостные полотна»; таковы, к примеру, романы В. Скотта, в украинской литературе – «Черная рада» П. Кулиша. «Различие между двумя подходами носит фундаментальный характер» 21. Надо ли говорить, что различие между подходами поэтическим и научно-аналитическим, собственно историческим, еще глубже.
Вот почему, формулируя выше возникающие вопросы по поводу степени «исторической правоты» Шевченко, его «однородности», я не случайно оговорился, что они могут представляться необходимыми и закономерными. В сущности, такие вопросы изначально некорректны. Да, вероятно, Шевченко «не прав» по отношению к Хмельницкому, поскольку не представил образ гетмана в его полноте и противоречивости, не раскрыл всей гаммы Богдановых надежд, колебаний, разочарований (лишь прикоснулся к этой теме в стихотворении «Стоит в селе Субботове…» 22), аналитически не развязал «переяславский узел». У Шевченко, однако, своя правота, правота художника, с предельной остротой ощутившего и выразившего обиду и горечь нации, утратившей – после стольких подвигов и стольких жертв! – самое для нее дорогое – волю, отброшенной самодержавным катком на обочину империи. Свой суд над гетманом Шевченко вершит, опираясь на поэтически осмысленный суровый кодекс казацкой чести, а не на критерии академической науки, и в этом он еретичен, в этом он действительно субъективен, только спросим себя: может ли быть иным крик боли, гнева, отчаяния?.. Конечно, не по стихам Шевченко станем мы изучать и оценивать Хмельницкого, но и без шевченковского слова правда об этом историческом деятеле и его эпохе также не будет полной.
Есть у «односторонности» поэта, помимо эстетического, заложенного в природе его творчества, еще один, не менее важный аспект – сугубо личностного, психологического свойства, связанный с менталитетом художника, с его национальным чувством. Без учета всепоглощающей, безоглядной силы этого чувства, подчас властно подавляющего собою у Шевченко рационалистическое начало, трезвый расчет, даже простую осторожность (что, собственно, и привело к десятилетней ссылке), не понять и не оценить адекватно его отношение к Хмельницкому. Тому, чей слух режут, кого шокируют непривычная непочтительность, грубый тон и нелестные эпитеты в характеристиках великого гетмана, посоветую перечитать стихотворение «Сон. Горы мои высокие…». В Орской крепости, «на чужбине», поэту снится ограбленная, оскверненная родина, у которой воля и слава остались в прошлом («А так ли было, так ли шло?»); ныне «все отдано царям проклятым». Отчаяние рождает страшные слова, страшные для человека глубоко верующего, истинного христианина, каковым был Шевченко (лживый миф о его воинствующем атеизме давно уже никто всерьез не принимает):
Я так, я так ее люблю
Украину, мой край убогий,
Что прокляну святого Бога
И душу за нее сгублю!
(Пер. А. Суркова.)
Чувство религиозное на миг отступает перед оскорбленным национальным чувством. Но если так говорится о Боге, то каких же слов заслуживает согрешивший перед Украиной простой смертный, будь это даже прославленный государственный муж!..
Именно здесь хочу вернуться к Гоголю.
Только стоит ли возвращаться? Ведь, как было отмечено с самого начала, в сочинениях Гоголя мы не обнаруживаем никаких суждений, тем более размышлений о Богдане Хмельницком, даже признаков простого интереса к этой исторической фигуре. Какие же сопоставления с Шевченко в этом случае возможны, о каком сравнительном анализе, каких «бинарных структурах» можно говорить?
Ответ вроде бы напрашивается сам собой, но лучше пока с ним не торопиться. В конце концов, отрицательная величина – тоже некая величина; молчание далеко не всегда бессодержательно; отсутствие означающего не обязательно свидетельствует о том, что нет и означаемого, более того, само это отсутствие может выполнять функцию знака, своеобразного семантического сигнала.
Так что все же вернемся к Гоголю.
Без колебаний исключаем предположение о недостаточном знании, тем более – незнании Гоголем фактов, относящихся к Хмельницкому и Хмельнитчине; слишком основательно готовился он к написанию истории Украины (труда задуманного, но так и не осуществленного), слишком широкий круг отечественных и зарубежных исторических источников освоил. Читая «Запорожскую старину» и обнаружив в перечне использованных рукописных материалов незнакомое название – «Пространная повесть об Украине до смерти Хмельницкого», Гоголь в письме от 6 марта 1834 года просит составителя и комментатора издания И. Срезневского сообщить, есть ли в этой рукописи «что-нибудь новое против летописей Конисского, Шафонского, Ригельмана», и если есть, «отдать ее теперь же понемногу переписывать». Пять лет спустя в Вене, приступая к работе над второй редакцией «Тараса Бульбы» и драмой из украинской истории, Гоголь читает по-французски труд И. -Б. Шерера «Анналы Малой России, или История запорожских и украинских казаков» (1768) и по ходу чтения делает заметки, касающиеся некоторых характерных деталей биографии Богдана Хмельницкого и его отца Михаила, Чигиринского сотника23.
Как известно, важнейшим источником знаний в области национальной истории Гоголь считал украинские песни. Не вызывает сомнений, что ему отлично знакомы были песни и думы о Хмельницком – и по сборнику М. Максимовича 1827 года, и по той же «Запорожской старине». Правда, среди собранных самим Гоголем песен, которые издал Г. Георгиевский24, нет текстов о Хмельницком (лишь единственный раз в песне о Д. Нечае, сподвижнике гетмана, упоминается «кума Хмельницкая»). Однако существует еще одна принадлежавшая Гоголю, но долгое время хранившаяся в архиве художника А. Иванова тетрадь, которая включает пятьдесят украинских песен, преимущественно исторических, причем три из них посвящены Богдану Хмельницкому. Несколько песен о сыне Богдана – Юрии переписаны рукою Гоголя, его же рукою, по мнению специалистов, надписаны почти все включенные в сборник песни, кроме двух25.
Таким образом, как я уже сказал, о «незнании» не может быть и речи.
Напрашивается другое объяснение, связанное со спецификой художественного освоения исторического материала. Гоголю, как и Шевченко, присущи сугубо поэтическое восприятие истории и соответствующие ему способы ее художественного воплощения. Он не писал собственно историческую прозу, дающую, пусть и в беллетризованной форме, прямое изображение, реконструкцию событий прошлого; он создавал свои художественно- мифологизированные версии этих событий, то, что Г. Грабович, в соответствии со своей концепцией исторического мифотворчества, называет «мифом Украины» 26.
Эта мысль, сама по себе справедливая, не помогает, однако, понять, почему у Гоголя нет (или почти нет) Хмельницкого. Поэтическим подходом к истории можно объяснить избирательность, «односторонность» как принцип, но не объяснишь конкретный выбор той или иной фигуры, как и, напротив, ее игнорирование. В том же «Тарасе Бульбе» с его типично песенными приемами освоения исторических фактов, вольным обращением с хронологией и другими характерными чертами поэтического метода есть и отступления историографического характера (начало V и XII разделов), где встречаем ссылки на реальных персонажей национальной истории, гетманов Остраницу (Якова Острянина) и Дмитрия Гуню, причем первый, по Гоголю, якобы «предводил всею несметною козацкою силой», хотя из истории известно, что к началу широкомасштабной войны с поляками Острянина давно уже не было в живых, а предводительствовал именно Хмельницкий. Есть в повести польский коронный гетман Николай Потоцкий, противостоявший Хмельницкому в битвах на Желтых Водах, под Корсунем и Берестечком, но самого Хмельницкого нет; нет и Переяславской рады.
Выходит, главное все же и не в особенностях художественного метода (у Шевченко он не мешает пристальному вниманию к личности и деятельности Хмельницкого), причина в чем-то другом.
Перечитаем еще раз то место из «Страшной мести», где нам встречается имя гетмана, вникнем в контекст, в который это имя поставлено; контекст, оказывается, отнюдь не нейтрален. Повторю цитату: «Сперва повел он (слепец-бандурист. – Ю.?.) про прежнюю гетьманщину, за Сагайдачного и Хмельницкого». Обратим внимание: Хмельницкий помянут здесь в одном ряду с Сагайдачным, и эта деталь очень важна. Гетман Петр Конашевич-Сагайдачный – фигура в истории Украины почти легендарная, личность ренессансного масштаба, самый яркий и популярный деятель казацкой эпохи до Хмельницкого, воспетый в народных песнях и думах, в литературных сочинениях украинского барокко (хрестоматийно стихотворение Кассиана Саковича, написанное в связи со смертью и похоронами гетмана). С многосторонней деятельностью Сагайдачного связаны становление казачества, Запорожской Сечи как мощной и влиятельной военно-политической силы, многие победоносные походы – более всего на Черном море, против султанской Турции и Крымского ханства27, активное противостояние католической экспансии, восстановление в Украине православной иерархии, распавшейся после Брестского собора; неоценимы его заслуги в подъеме культурно-национального движения, в частности в создании, моральной и материальной поддержке Киевской братской школы – предтечи будущей Киево-Мо-гилянской академии28.
Что из всего сказанного следует? А следует то, что сам факт сближения имен Сагайдачного и Хмельницкого можно рассматривать как косвенную оценку последнего, причем оценку исключительно лестную.
Такой вывод подтверждается и следующей гоголевской фразой. Оба гетмана отнесены к эпохе «прежней гетманщины», которая кратко, но очень емко охарактеризована как героический период в национальной истории. «Тогда иное было время: козачество было в славе; топтало конями неприятелей, и никто не смел посмеяться над ним». Без сомнения, отсвет этой славы падает и на фигуру Хмельницкого.
Иного рода другой пример из гоголевского наследия, который, на мой взгляд, также косвенным образом корреспондирует с темой Богдана Хмельницкого и Переяславской рады.
Существует гоголевский набросок, условно называемый «Размышления Мазепы». При жизни писателя он не публиковался, широкому читателю практически не известен, специалисты о нем по понятным причинам почти не вспоминают. «Понятные причины» – это анафема, на протяжении чуть ли не трехсот лет тяготевшая над именем и памятью Ивана Мазепы. Между тем в гоголевском наброске очевидна попытка если не прямо оправдать мятежного гетмана, то по крайней мере понять ход его мыслей, мотивировки действий, объяснить эти действия объективными обстоятельствами времени. Главное такое обстоятельство (и об этом у Гоголя говорится, по сути, открытым текстом, без утайки) – политика Петра I по отношению к Украине. «…Чего можно было ожидать народу, так отличному от русских, дышавшему вольностью и лихим козачеством, хотевшему пожить своею жизнью? Ему угрожала утрата национальности, большее или меньшее уравнение прав с собственным народом русского самодержца» 29.
«Забыт Мазепа с давних пор…» – писал Пушкин. Ему казалось, что история и он «закрыли тему». Но Пушкин ошибся. Один из самых восторженных его почитателей уже вскоре обращается к образу и судьбе гетмана, и мысли его, как видим, текут в направлении, совершенно противоположном течению мыслей его кумира. Скорее они корреспондируют – и по смыслу, и по монологической интонации – с «прокламацией» И. Мазепы 1708 года, обращенной «к войску и народу малороссийскому», текст которой должен был быть известен Гоголю по «Истории русов» и, в сокращенном варианте, по «Истории Малой России» Д. Бантыша-Каменского. (В этой «прокламации», кстати, Мазепа в обоснование своего решения о союзе со Швецией ссылается на аналогичные шаги, предпринятые в свое время Богданом Хмельницким «после соединения уже с Россией».) Впоследствии, в «Выбранных местах из переписки с друзьями», Гоголь высоко оценит «Полтаву», согласится с пушкинским отношением к Петру, но в данном случае он не скрывает безусловного осуждения намерений царя подавить «вольность» и «национальность» украинского народа, о чем Пушкин даже не задумывался.
Теперь вспомним, как показана деятельность «Петрухи» у Шевченко, в мистерии «Великий льох». Сначала в монологе Второй души предстает поистине апокалиптическая картина кровавой расправы «рати царевой» с жителями Батурина; далее другой персонаж мистерии, Первая ворона, символизирующая злой дух Украины, с дьявольским злорадством рассказывает, как она вольных казаков кому только «не выдавала и не продавала» («Думала, с Богданом // Я уже их схоронила»), а потом, когда казаки «встали… с этим шведским проходимцем», вместе с царем
…Батурин
Сожгла, разорила
Сулу в Ромнах запрудила
Только старшинами
Казацкими.., а такими,
Просто казаками,
Финляндию засеяла,
Сыпала буграми На Орели… Выгоняла
Толпы за толпами
Я на Ладогу, царю там
Болота мостила. И гетмана Полуботка
В тюрьме задушила30.
Вспомним и то, что у Шевченко этот страшный исторический иск Петру I органически связан с Переяславской радой – детищем Хмельницкого – как неизбежное следствие непростительной политической недальновидности гетмана, так доверчиво, так бездумно распахнувшего дверь в украинский дом перед теми, кто сразу же накинул удавку на только-только обретенную народом и дорогой ценою им оплаченную свободу.
В гоголевских «Размышлениях Мазепы» такого непосредственного обращения к предпосылкам антиукраинской политики «русского самодержца» нет, однако суждения о народе, «так отличном от русских», о былой «вольности и лихом козачестве», о нависшей над Украиной угрозе «утраты национальности» наталкивают на мысль об упущенном историческом шансе обрести независимость, «пожить своею жизнью».
Другое дело, что такого вывода Гоголь не делает, гонит от себя крамольную мысль, и в этом его резкое отличие от Шевченко, отличие как раз психологического порядка. Мне кажется, дело в том, что он так и не смог в течение всей жизни выработать четкое отношение к Хмельницкому, вырваться из заколдованного круга противоречий. В молодости, в пору бурного увлечения украинской героикой, сопровождавшегося даже русофобскими вспышками (см. письма к М. Максимовичу середины 30-х годов), он весь в колебаниях, нерешительности. В «Страшной мести» встречаем романтически-ностальгическую характеристику эпохи Хмельницкого, однако что-то удерживает Гоголя от того, чтобы повторить и подтвердить эту характеристику в «Тарасе Бульбе», он словно бы нарочито, вопреки логике исторического материала повести, ее пафосу, уклоняется даже от упоминания о Богдане. В наброске о Мазепе подспудно угадывается неприятие тех крутых переломов в истории Украины, которые вели к утрате ею «вольности» и «национальности», но на напрашивающийся вывод о том, что таким крутым переломом был Переяслав, присяга Хмельницкого, – на этот вывод Гоголь не решается. Позднее, в 40-е годы, когда «миф Украины» вытесняется в сознании писателя «мифом России», а на смену идеи вольности как главной идеи украинской истории приходят идеи самодержавной государственности, импер-скости, российского мессианизма, когда украинство сменяется «малороссийством» и Гоголь, по выражению одного из самых суровых его критиков, превращается в «Г’ог’оля» 31, переяславский эпизод, переход Хмельницкого под протекторат Москвы должны были бы, казалось, вписаться в новую систему взглядов, подпереть изобретенную им теорию «двух душ» – русской и «малороссийской», якобы гармонично в нем уживающихся; однако вновь Гоголь предпочитает не трогать эту тему. Создается впечатление, что в подсознании писателя все еще живут и бередят его «малороссийскую» душу синдром утраченной «вольности» и «национальности», загнанная глубоко внутрь, но не омертвевшая окончательно национальная память, и он интуитивно избегает причиняющих боль прикосновений к ней.
То, что у Шевченко рождает несдерживаемый гнев, сарказм, грозные инвективы, решимость идти против течения, ломать историографические стереотипы и официозные идеологемы, ниспровергать общепризнанные авторитеты, у Гоголя вызывает лишь растерянность, неуверенность, душевную смуту, желание уклониться, промолчать, затаиться… Там, где Шевченко безоглядно открыт и целен в своем национальном чувстве, Гоголь замкнут, интровертен, мучительно раздвоен…
* * *
Итак, «случай Хмельницкого» все же не исключает возможности сопоставления двух писателей. Конечно, мы сталкиваемся здесь с особым феноменом – «непарной» парной структурой, «одночленной» оппозицией, когда величине реальной, четко очерченной противостоит как бы пустота, а оппозиция, явление по природе своей бинарное, как бы включает в себя только одну составляющую. Но это внешнее впечатление, и оговорка «как бы» повторена мною дважды не зря. «Пустота» в такого рода структурах – пустота мнимая, на самом деле (и я постарался показать это на примере Гоголя) она содержательна и выполняет вполне определенную, хотя и скрытую, латентную смыслообразующую и типологически значимую функции. Такие случаи не столь уж исключительны, как может показаться, просто они чаще всего проходят мимо исследовательского внимания и требуют той зоркости и тщательности сравнительного анализа, к которым далеко не все мы привыкли.
- Характерен с этой точки зрения сборник историко-литературных штудий украинского писателя Мечислава Гаско «У коли Шевченкових та Гоголевих друзiв. Етюди пошугiв i знахiдок» (Киев, 1980). Автор книги, которая, справедливости ради надо отметить, вводит в обиход интересный фактический материал, касающийся окружения, знакомств, друзей Шевченко и Гоголя, адресатов их писем и т. п., не обходит молчанием упомя нутые свидетельства Шевченко, однако дает им несколько, я бы сказал, неожиданное толкование: дескать, поскольку письма к В. Репниной писались из ссылки, Шевченко, опасаясь перлюстрации, вводит власти в заблуждение, «оберегает» Гоголя от подозрений в знакомстве с политически неблагонадежной персоной… Странно, почему он не «оберегает» таким же образом близкого к придворным кругам Жуковского, о личном знакомстве с которым прямо говорит в одном из писем.[↩]
- Выпадает из этого ряда мелькнувшая в повести «Художник» фигура «безмерно расфранченного Гоголя», рассказывающего в Риме, за обедом в кафе Греко, «самые сальные малороссийские анекдоты». Н. Крутикова, правда, в давней своей работе, высказывала мысль, что в этом ироническом замечании отразилось критическое отношение Шевченко к «Выбранным местам из переписки с друзьями» (см.: Н. Ε. Крутiкова, Гоголь та украïнська лiтература (30 – 80 pp. XIX сторiччя), Киев, 1957, с. 300). Думается, «Выбранные места…» здесь ни при чем. Вопрос об оценке поэтом этой книги в целом, а не только письма, касающегося художника А. Иванова, пока не прояснен и, во всяком случае, нуждается в специальном рассмотрении. К тому же Н. Крутикова не точна, когда говорит, будто в повести «Художник»»Шевченко выразился» о Гоголе «в несколько сниженном и ироническом тоне» (там же, с. 299). Дело в том, что реплика принадлежит не автору повести, даже не повествователю и даже не автору приводимого повествователем письма, а взято последним из письма своего друга, то есть это суждение, как говорится, из четвертых уст. Скорее эпизод с Гоголем, рассказывающим сальные анекдоты, можно связать с записанными П. Кулишом и включенными им в «опыт биографии» писателя воспоминаниями художника В. Чижова; с этой биографией Гоголя Шевченко, судя по его письму к Бр. Залесскому от 9 октября 1854 года, ознакомился задолго до написания повести «Художник», датированной годом 1856-м.[↩]
- Свежий пример: Нiна Чамата,»Гоголю». – «Слово i час», 1994, N 4 – 5.[↩]
- К сожалению, мне и в дальнейшем придется делать подобные оговорки в связи с русским переводом некоторых мест в шевченковских текстах, нередко смазывающим, а подчас и искажающим их суть (см. об этом: Павло Овчар, Великий Кобзар устами Pociï’. – «Лiтературна Украïна», 5 января 1995 года).[↩]
- «Шевченкiвський словник», т. 2, Киев, 1977, с. 322.[↩]
- Это опровергалось показаниями не только самого М. Значко-Яворского (см.: «Киевская старина», 1882, т. IV, октябрь, с. 114), но и одного из предводителей гайдамацкого движения М. Зализняка (см.: «Гайдамацький рух на Украïнi XVIII ст.», Киев, 1970, с. 437 – 438).[↩]
- »Вообще он употреблял слова «немец», «немецкий» вместо «москаль», «московский», – замечает известный шевченковед диаспоры П. Зайцев (Павло Зайцев, Життя Тараса Шевченка, Киев, 1994, с. 129, примеч.). Е. Сверстюк, размышляя над «немецким» мотивом в послании «И мертвым, и живым…», высказывает справедливую мысль, что «куцый немец» здесь «лишь символ куцего заимствованного ума» (Εвген Сверстюк, Блуднi сини Украïни, Киев, 1993, с. 181). Правда, предпринятая далее исследователем попытка интерпретировать этот мотив еще и как «пророчество», поскольку именно на немецкой земле увидели свет ростки учения, призванного «заменить свои традиции, свою мудрость, свой язык – чужими фразами» (там же, с. 182), не кажется убедительной. [↩]
- В «Русском вестнике» сообщалось, что раскопан «громаднейший курган» в Екатеринославской губернии. Шевченко ошибся, приняв этот курган за Савур-могилу, последняя находилась на территории Области Войска Донского.[↩]
- См.: П. Зайцев, Комментарии к кн.: «Повне видання твopiв Тараса Шевченка», т. III, Варшава – Львов, 1935, с. 226; О. I. Бiлецький, Iдейно-художне значения поеми «Великий льох». – В его кн.: Зiбp. праць у 5-ти томах, т. 2, Киев, 1965, с. 245; В. С. Бородiн, Над текстами Т. Г. Шевченка, Киев, 1971, с. 165 – 181.[↩]
- О. I. Бiлецький, Iдейно-художне значения поеми «Великий льох», с. 247, 244.[↩]
- Тарас Шевченко, Повне зiбрания творiв у 12-ти томах, т. 2, Киев, 1990, с. 549.[↩]
- См.: Григорiй Грабович, Шевченко як мiфотворець. Семантика символiв у творчостi поета, Киев, 1991, с. 178.[↩]
- Начатая в 40-е годы, монография «Богдан Хмельницкий» писалась в основном в Саратове, куда Костомаров был сослан после разгрома Кирилло-Мефодиевского братства и годичного пребывания в Петропавловской крепости под надзор полиции, с запрещением писать и преподавать; заканчивалась книга уже в Петербурге и вышла в 1857 году. В пору своей романтической юности автор представлял союз Хмельницкого с Москвой совсем иначе: «…вскоре увидела Украина, что попала в неволю, ибо она по своей простоте не распознала, что такое был царь московский, а царь московский был то же, что идол и мучитель» («Книги Битiя Украïнського Народу». – «Киïв», 1991, N 10, с. 7).[↩]
- Шевченко имеет в виду «Летопись событий в Юго-Западной России в XVII веке. Составил Самоил Величко, бывший канцелярист канцелярии Войска Запорожского» (тт. 1 – 4, Киев, 1848 – 1864). Еще до ссылки Шевченко мог ознакомиться со списком «Летописи» через О. Бодянского либо Н. Костомарова.[↩]
- Юрiй Iвакiн, Нотатки шевченкознавця, Киев, 1986, с. 66.[↩]
- См.: «Собр. соч. Н. И. Костомарова. Исторические монографии и исследования», кн. 4, т. XI, СПб., 1904, с. 707. Заметим кстати: откровенно говорится о «присоединении», ни лукавого термина «воссоединение», ни риторических фигур типа «навеки вместе» и «старший брат» здесь еще нет. У И. Срезневского в «Запорожской старине» также лишь одна песня, «Пушкарь и Выговский», может быть интерпретирована как выражение народной поддержки союза с Москвой.[↩]
- Цит. по: Олена Апанович, Украïнсько-росiйський договiр 1654 p. Miфи i реальнiсть, Киев, 1994, с. 17.[↩]
- М. П. Драгоманов, Вибране, Киев, 1991, с. 568.[↩]
- Первым внес этот акцент в оценку Хмельницкого и его договора с Москвой не кто иной, как ближайший соратник И. Мазепы, украинский гетман в изгнании Филипп Орлик. В своем политическом мемориале, посвященном обоснованию национально-государственных прав Украины, он писал, что «самым сильным и самым непобедимым аргументом и доказательством суверенности Украины является торжественный союзный договор, заключенный между царем Алексеем Михайловичем, с одной стороны, и гетманом Хмельницким и Сословиями Украины – с другой» («Вивiд прав Украïни», Львов, 1991, с. 45).[↩]
- О. М. Апанович, Гетьмани Украïни i кoшовi отамани Запорозькоï Ciчi, Киев, 1993, с. 38[↩]
- Григорш Грабович, Шевченко як мiфотворець, с. 180, 37. Ссылаясь здесь и выше на отдельные положения этой работы, считаю нужным оговориться, что в данном случае не оцениваю ее в целом; в ней, наряду с интересными и плодотворными идеями, тонкими наблюдениями, содержится и немало спорного, вызвавшего в Украине довольно острые дискуссии, в частности, по вопросу о соотношении историзма и исторического мифотворчества (см.: О. В. Бiлий, В. С. Бородiн, Поетичний символ i можновладдя icтopiï (з приводу деяких антиiсторичних концепцiй). – «Радянське лiтературознавство», 1985, N 8; О. 3абужко, До проблеми iсторизму в фiлософському свiгтоглядi Т. Г. Шевченка. – В кн.: «Творчiсть Т. Г. Шевченка у фiлософськiй культурi Украïни», Киев, 1992; «Вiд шевченкознавства радянського до украïнського». – «Слово i час», 1993, N 9; Валерiя Смiлянська, Поетика: кiлька аналiтичних аспектiв. – «Слово i час», 1994, N 3).[↩]
- Глубокий трагизм послепереяславской ситуации на Украине даже «на расстоянии» почувствовал Проспер Мериме, чьи занятия украинской историей носили, впрочем, отнюдь не дилетантский характер. «Кажется, в конце жизни, – писал Мериме в работе «Украинские казаки и их последние гетманы», – Хмельницкий каялся в своем поступке. Из горького опыта он узнал, что зависимость от царя тягостнее, нежели подвластность польским королям. Ему не удалось добиться желанной свободы, а оскорбительная для казацкого достоинства зависимость обернулась реальным угнетением» (в кн.: Гiйом Лавассер де Боплан, Опис Украïни. Проспер MepiMe. Украïнськi козаки та ïxнi останнi гетьмани. Богдан Хмельницький, Львов, 1990, с. 134). Возвращаясь к этой же теме в главном своем украиноведческом труде – эссе «Богдан Хмельницкий», Мериме отмечает, что, когда вскоре после Переяславского договора Москва за спиной Хмельницкого повела с Польшей политические игры в надежде посадить Алексея Михайловича на польский трон, «гетман почувствовал себя жертвой», «впадал в глубокую меланхолию»; он опасался, что «царь покинет казаков на их угнетателей» (там же, с. 294 – 295), и, как оказалось, опасался не зря, – в 1667 году Москва и Польша, заключив Андрусовское перемирие, разделили Украину между собой.[↩]
- Н. В. Гоголь, Поли. собр. соч., т. X, [М.], 1940, с. 299; т. IX, с. 83.[↩]
- См.: «Пейни, собранные Н. В. Гоголем. Изданы Г. П. Георгиевским». – В кн.: «Памяти В. А. Жуковского и Н. В. Гоголя», вып. 2, СПб., 1908.[↩]
- См.: Л. М. Иванова, Фонд Н. В. Гоголя (Дополнение к печатному каталогу «Рукописи Н. В. Гоголя», М., 1940). – «Записки Отдела рукописей Государственной ордена Ленина библиотеки СССР имени В.. И. Ленина», вып. 19, М., 1957.[↩]
- См.: Григорiй Грабович, Гоголь i мiф Украïни. – «Сучаснiсть», 1994, N 9, 10.[↩]
- «Пикой боронил» Сагайдачный, если воспользоваться выражением Шевченко, и «московские ребра»: в 1618 году двадцатитысячное казацкое войско, разбив ополчение князей Пожарского и Волконского, стояло уже у Арбатских ворот, и лишь в последнюю минуту гетман – по одному ему известной причине – отказался от решительного штурма.[↩]
- См. об этом: М. Максимович, Исследование о гетмане Петре Конашевиче Сагайдачном. Сказание о гетмане Петре Сагайдачном. – «Собр. соч. М. А. Максимовича», т. I, Киев, 1876; В. Антонович, Исторические деятели Юго-Западной России, Киев, 1885; Протоиерей Петр Орловский, Киевский собор в 1629 году. – «Киевская старина», т. ХС, 1905, июль-август; Михайло Грушевський, I сторiя Украïни-Руси, т. II, Киев, 1909; Д. Еварницкий (Яворницкий), Гетман Петро Сагайдачный, Екатеринослав, 1913; Дмитро Дорошенко, Нарис icтopiï Украïни. Друге видання, т. 1, Мюнхен, 1966; О. М. Апанович, Гетьмани Украïни i кошовi отамани Запорозькоï Ciчi.[↩]
- Н. В. Гоголь, Поли. собр. соч., т. IX, с. 83 – 84.[↩]
- Необходимые пояснения к цитате:
-...Сулу в Ромнах… – Ромны, или Ромен, – город на реке Суле, ныне Сумской области; речь идет о казни Петром I казацких старшин, сторонников Мазепы;
-...Финляндию засеяла… – По приказу Петра I в войне со Швецией, проходившей, в частности, на территории Финляндии, «обще с московскими войсками и малороссийские… употреблены», а именно казаки Черниговского, Нежинского, Гадячского и других полков, также «несколько тысяч Сечевских Козаков, и с ними Компанейцев и Сердюков» («Летописное повествование о Малой России и ее народе и козаках вообще… Собрано и составлено чрез труды инженер-генерал-майора и кавалера Александра Ригельмана. 1785 – 86 года», ч. III, кн. 5, М., 1847, с. 23);
-...Сыпала буграми… -Неудачный перевод; у Шевченко: «насипала буртом». В. Даль толкует слово «бурт» как «груду свекловицы или картофеля»; обычно продолговатые, покрытые для сохранности слоем земли, бурты в поэтическом воображении Шевченко ассоциируются с громадными казацкими могилами;
-...на Орели… – Вдоль реки Орели проходила так называемая «украинская линия» – система укреплений, предназначенных для обороны южных границ России от набегов крымских и ногайских татар; на их сооружении ежегодно работало более тридцати тысяч украинских казаков и крестьян; Шевченко здесь несколько смещает хронологию: задуманное, по-видимому, еще Петром I, строительство «украинской линии» развернулось после его смерти, в 1731 – 1733 годах;
-...на Ладогу, царю там болота мостила… -На рытье Ладожского канала, как и на строительство Петербурга, сгонялись украинские казаки и крестьяне, которые тысячами погибали от невыносимых условий и непосильного труда;
-...гетмана Полуботка в тюрьме задушила… -Павел Полуботок – черниговский полковник, наказной гетман Левобережной Украины после И. Мазепы; независимость взглядов и твердая позиция Полуботка в отстаивании национальных интересов и прав Украины привели к конфликту его с царем и заточению в Петропавловскую крепость, где он и погиб; для Шевченко Полуботок, сведения о котором он почерпнул, по-видимому, из «Истории русов», был образцом патриотически настроенного государственного деятеля, который предпочел смерть компромиссу с российским самодержавием, и в этом смысле его образ в сознании поэта объективно противостоял Хмельницкому (кроме мистерии «Великий льох», упоминания о Полуботке содержатся в поэме «Сон» и в письме к Я. Кухаренко, написанном в феврале 1843 года).[↩]
- См.: Εвген Маланюк, Гоголь – Г’ог’оль. – «Слово i час», 1991, N 8; его же, Творчiсть i нацiональнiсть. – «Основа», 1994, N 27(5).[↩]