Премиальный список

«Осуществляющий жизнь так, как хотелось…» (Из книги о Василии Гроссмане «Память и письма»). Окончание

Лауреат премии журнала «Вопросов литературы» за 1996 году

 Окончание. Начало см.: «Вопросы литературы», 1996, N 2.

Из книги о Василии Гроссмане «Память и письма»

С двухэтажным домом на Герцена, с его двухметровой толщины стенами связано многое в жизни и творчестве Василия Гроссмана.

Здесь был написан «Степан Кольчугин», многие рассказы, отсюда во время войны уезжал он на «виллисе» газеты «Красная звезда», военным корреспондентом которой был, на фронт. Сюда же на том же «виллисе» возвращался, здесь написал значительную часть первого романа дилогии «Жизнь и судьба» – «За правое дело».

Здесь собирались его друзья-писатели и друзья юности, дружба с которыми сохранилась у Гроссмана на всю жизнь. В предвоенные годы особенно близки ему были Роскин, Бобрышев, Николай Богословский, которого я в детстве называл «Бобококом», Глинка, Гехт.

Мы жили не в Лаврушинском переулке, – наш двор казался совершенно чуждым литературным проблемам. Однако когда перед войной впервые присуждали Сталинские премии по литературе, жильцы двора заранее знали о связи между Гроссманом и предстоящим присуждением. Гроссман был выдвинут на соискание премии за роман «Степан Кольчугин», и его кандидатура при голосовании прошла единогласно. Однако Сталин лично вычеркнул «Степана Колъчугина» из списка лауреатов. В день публикации постановления я прибежал домой в слезах: те же мальчишки, что вчера, осведомленные родителями, завидовали мне, теперь со смехом говорили о «провале» романа.

Влияние Гроссмана на мое нравственное и духовное развитие явилось определяющим. В мои детские годы он часто подолгу читал мне по памяти стихи, пел песни, даже отрывки из опер (особенно из «Пиковой дамы»), хотя музыкальным слухом не обладал; рассказывал, тут же их придумывая, сказки, истории о своем детстве, юности. Когда я вырос, чтение стихов и песни почти прекратились: все это делалось для меня. Выбор стихов говорил о литературных пристрастиях Гроссмана.

Больше всего он читал мне Некрасова, своего любимого поэта: «Рыцарь на час», «Железная дорога»; от Гроссмана я впервые услышал маленький шедевр Некрасова «Внимая ужасам войны…». Много читал он «Думу про Опанаса» Багрицкого, которую знал наизусть, любимые строки думы повторял очень часто: «У Махно по самы плечи…», «Опанас глядит картиной…», «Здравствуйте, товарищ Коган, пожалуйте бриться…» и др. Читал мне Гроссман и стихи нетрадиционных в те годы поэтов – Есенина («Черный человек», «Пускай ты выпита другим…», «Все мы, все уходим понемногу…»), Бунина («У птицы есть гнездо…»), Мандельштама («Жил Александр Герцевич…», «Век-волкодав»), Ходасевича («Странник прошел, опираясь на посох…»), Анненского («Среди миров…»).

Негромким, печальным голосом он пел революционные песни: «Лишь только в Сибири займется заря..,», «Среди лесов дремучих…», «Перед воеводой…», «Вихри враждебные…», «Все пушки, пушки грохотали…», «Встань в ряды, товарищ, к нам…» и «Болотные солдаты» Эрнста Буша; во время войны пел «Днипро», «Погиб репортер», «Войну народную», «Машина в штопоре кружится…», «Землянку».

Слышал я от Гроссмана и другие песни: «Мурку», «Нет, не буду я вашей…», «Кирпичики», «Бублички», «Что там творится в доме Шнеерсона…».

Любил и пел он бетховенские «Сурок», «Шотландскую застольную», особенно «Ирландскую застольную». Когда в консерватории, расположенной напротив нашего двора, выступал певец Долцво, в репертуаре которого были эти и другие прекрасные песни, Гроссман стремился не пропускать его концертов. Хорошо знал Гроссман многие оперы, напевал мне арии из них, особенно любил «Пиковую даму» Чайковского, часто напевал арию старой графини на французском языке, арии Германа и Томского.

Много рассказывал мне Василий Гроссман о событиях культуры, которые были надолго закрыты для меня: о таировских постановках в Камерном театре, о «Принцессе Турандот». С восхищением рассказывал о постановке «Дней Турбиных» во МХАТе, работах Хмелева, Яншина, Прудкина, о необычном Мейерхольде. Интересно, что за десятьдвенадцать лет до наших бесед он обо всем этом писал отцу совсем иначе.

67

30.03.1929

Вчера пошел по собственной инициативе в театр – Горе уму1 скажу, как отец эконом говорил, – не ндравится мне это, не ндравится – к чему этот фрак, не ндравится – к чему этот фокстрот? К чему Лиза стреляется из монтекриста? К чему дурацкая символика и искусственные конструкции – не ндравится.

68

19.05.1929

Были с Галей мы в театре, смотрели «Дни Турбиных» 2, игра хорошая, но пьеса мне не понравилась, уж больно тенденциозно выведены белые офицеры – все сплошь благородные, добрые, честные, смелые, а если выведен один жулик (адъютант Шервинский), то он такой добренький, что на него невозможно сердиться.

Меняются, расширяются взгляды писателя, более глубоким становится понимание жизни, искусства. О Турбиных, Лариосике и даже о Шервинском говорил он мне с большой теплотой, особенно ярко запомнился в рассказах Гроссмана Мышлаевский.

Василий Гроссман явно предпочитал реалистический театр, который так ярко был представлен «Днями Турбиных». Поэтому ему чужда была такая великолепная

актриса, как Алиса Коонен. Так он пишет о театре моей матери.

69

25.05.1958

Представь, сейчас в Москве театральная сенсация – Алиса Коонен играет в ибсеновских «Привидениях». Все ходят на нее смотреть и, говорят, плачут. Я-то не пойду – помню, как мы с тобой ее видели в «Чайке» и от стыда глаз не могли поднять, – ни одного правдивого слова, естественного жеста, да и старость для актрисы, играющей Нину Заречную, – не тетка. Вряд ли за десятилетия, прошедшие с того спектакля, она стала моложе и лучше. Но, конечно, приятно, что человек не сдается, вновь вышел на сцену.

Много рассказывал Гроссман и о Музее нового западного искусства (Щукинском), который к этому времени был закрыт. По его описаниям я живо представлял себе полотна Гогена, Моне, Матисса, «голубого и розового» Пикассо, любимого Гроссманом Марке.

Помню, как часто видел я Гроссмана за чтением черных томов Толстого, красных томов Достоевского, но самым любимым, близким русским писателем был для него Чехов. Томики издательства Маркса всегда лежали на его письменном столе, стоявшем у правого окна. Очень любил Гроссман Гамсуна, Ибсена, видел я перед войной, как писатель читал, слышал, как он говорил о «Разговорах с Гете» Эккермана, Шекспире, «Илиаде» в переводе Гнедича, «Одиссее» в переводе Вересаева (не в пользу последнего сравнивалось качество переводов), «Дафнисе и Хлое» Лонга, Катулле, которого он часто цитировал, Аристотеле, «Государе» Макиавелли.

Сохранилась тетрадь Гроссмана «Немногие записи». Вот некоторые из них. В записях Гроссман цитирует и комментирует прочитанное.

[Октябрь 1931 года]

К. Гамсун. «Люди одинаково склонны к добру и злу.

Люди ничего не знают – они ползут, как черви, и, когда умирают, другие переползают через них. Жизнь! Смерть!

Разве это можно понять?»

Все тот же Гамсун – ничего не понимающий и не желающий понять. Он любит природу, горы, ручьи, сосны, звезды, запах травы. Он любит женщину, ее глаза, ее тело, ее хитрость и ложь. Он любит человеческие страсти. Убийца для него не преступник. И он ненавидит книжную мудрость, книжных людей. И, читая Гамсуна, нельзя ничего понять. Плохи ли его герои или хороши? Счастливы они или несчастны? Но книга его («Последняя слава». – Ф. Г.) пропитана чудесными запахами. Он писал ее при свете звезд, зелеными иглами сосен вместо чернил, опуская эти иглы в черную воду ночного озера.

«Поступки людей просты, они так просты, люди похожи на больших детей». Вересаев, «Мелкие рассказы о смерти».

Мысль их, в общем, такова – смерть нужный, разумный итог жизни. Кто преступил черту и живет, не подводя итоги, тот живет звериной жизнью, ненужной, отвратительной и бессмысленной. Смерть! Эти рассказы не очень искренни, они глубоко продуманны, мысль, легшая в основу их, пришла из мозга в душу, но все-таки не то. И в самой глубине души Вересаев ужасается смерти, он боится и не хочет ее. Он как человек, делающий веселое и приветливое лицо перед неизбежной ложкой касторки.

Бомарше. «Безумный день, или Женитьба Фигаро».

Очевидно, люди 100 лет назад были умней. Или это столетнее время было огнем, на котором сгорел весь мусор, все кучи фальшивой дряни, ватных кукол, тряпок, дешевых злободневностей. Сохранился лишь благородный мрамор. (Может быть, через столетие из всех сотен пишущих будут знать Чехова, Франса, Роллана и говорить: «В начале 20-го века были лишь одни великие писатели».)

Станиславский, «Мой путь в искусстве».

Художественный театр – не театр революции. Его приемы, его культура, его идея, его дух – все, весь он целиком войдут и лягут в основу нового театра, но сам он еще не новый театр.

Прав Станиславский. Наши новые агитпьесы, агиттеатры, сюжеты на боевой лозунг, на передовицу из «Правды» – это все что угодно, это нужно, это полезно, но это не искусство. Я скажу больше. Это не нужно. Это вредно. Это бесполезно. Я видел, как гастролировал в Донбассе Театр Революции и Студия МХАТ. Третье представление «Легенды о топоре» шло при почти пустом зале, публика (доменщики, мартеновцы, бурильщики, забойщики, крепильщики, навальщики) мрачно зевали, слушая крики картинных выдуманных ударников. «Буза», «трепотня» – был единодушный приговор.

31.03.35 года

Чехова, Толстого, Гоголя можно перечитывать. Их произведения подымаются до высот музыкального звучания. Чеховский рассказ, как шопеновский ноктюрн, можно слушать десятки раз, что-то общее между большой литературой и музыкой. Должно быть, там наверху искусство едино в каких-то основных принципах своих.

Наши писатели всем восхищаются. Они интуристы. Пора подойти к действительности и с точки зрения комиссии партконтроля. Горький так серьезно относится к литературе и предъявляет к ней столько солидных и чопорных требований, что он подобен больной ревматизмом старушке, которая забыла, что водкой можно не только натирать поясницу, но и пить ее стопочками.

1944 год

«Единственное, практически возможное освобождение Германии должно стоять на точке зрения той теории, которая объявляет человека высшим существом для человека». К. Маркс.

На следующей странице приведена подробная схема цепной реакции ядерного распада. Надо сказать, что Гроссман глубоко интересовался развитием физики, читал Эйнштейна, Гейзенберга, Ферми, «Физику атомного ядра» Шполъского, «Что такое жизнь с точки зрения физики» Шредингера.

Будда.

«Есть много вещей, которых не может достигнуть никакой Бог и никакое иное существо в мире: чтобы подлежащее старости не старилось, чтобы принадлежащее болезни не болело, принадлежащее смерти не умирало, принадлежащее изнашиванию не изнашивалось, подлежащее тлению не тлело».

1947 год

Лукреций, «О природе вещей».

Если бы даже совсем оставалась мне неизвестна

Первопричина вещей, и тогда по небесным явлениям,

Как и по многим другим, я дерзнул бы считать достоверным,

Что не для нас и отнюдь не божественной создана волей

Эта, природа: столь много в ней всяких пороков.

…Вот почему наблюдать надлежит человека

В бедах и грозной нужде и тогда убедиться, каков он.

Ибо ведь только тогда из глубин раздается сердечных

Истинный голос, личина срывается, суть остается.

Август 1949 года

Плутарх.

«…Ведь и для прекрасного дела должен быть соответствующий возраст и подходящее время, да и вообще славное отличается от позорного более всего надлежащей мерой…».

«…Но лакедемоняне, считающие главным признаком хорошего поступка пользу, приносимую отечеству, не признают и не знают ничего справедливого кроме того, что, по их мнению, увеличивает мощь Спарты…».

Перикл, умирая, говорил друзьям: «…Он удивляется их словам: они хвалят его и вспоминают о том, честь чего принадлежит в равной мере и ему и судьбе и что досталось уже многим стратегам, но о самом прекрасном они ничего не говорят. «Ведь из-за меня, – сказал он, – никто из афинян не облачился в траур…»

Много раз Василий Гроссман перечитывал «Конармию» и «Одесские рассказы» Исаака Бабеля. Не раз читал нам вслух особенно любимые им «Письмо», «Прищепу», «Историю одной лошади», «Смерть Долгушова», «Гедали», «Соль», «Короля», «Как это делается в Одессе».

«…И что мы увидели в городе Майкопе…», «…И я хочу интернационала добрых людей…», «…Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…», «…Возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние…», «…Проиграл ты меня, военком…», «…За Ленина не скажу…», «Папаша… выпивайте и закусывайте, пусть вас не волнуют этих глупостей…», «…Об чем думает такой папаша?..» – эти фразы были с Гроссманом в течение всей жизни.

Василий Гроссман с восторгом говорил о творчестве своего друга Андрея Платонова, зная всю его «подводную» часть. Он высоко ценил первые два тома «Тихого Дона» Михаила Шолохова, но не считал художественной литературой опубликованные главы романа «Они сражались за Родину» и вторую часть «Поднятой целины». Из произведений о войне дороги были ему «Звезда» и особенно «Двое в степи» Эммануила Казакевича, «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова. Очень любил Александра Твардовского, особенно «Переправу» из «Василия Теркина» и «Я убит подо Ржевом…». Из послевоенных поэтов выше всех ставил Бориса Слуцкого. Многие его стихи знал наизусть, например, «Бог», «Держава, подданных держа…». Знал наизусть «Когда на смерть идут, поют…» Семена Гудзенко, часто повторял строки «Будь проклят сорок первый год и вмерзшая в снега пехота…». С огромным удовольствием слушал и читал стихи Семена Липкина.

То, что я пишу о литературных пристрастиях Василия Гроссмана, наверное, не является исчерпывающим, но точно отражает сохранившееся в моей памяти.

С увлечением читал он романы Райдера Хаггарда, многократно перечитывал Шерлока Холмса, с наслаждением читал серию Географгиза о животных. Одна из книг серии – о черной пантере-людоеде – была в палате 1-й Градской больницы в последние дни жизни писателя. Вечером я читал ему страницы из этой книги, а на следующий день он сказал: «Мне снилась пантера, и я испытал настоящий ужас».

С огромным пиететом, скорее с любовью, Гроссман относился к народовольцам, ныне преданным анафеме и консерваторами и либералами. С раннего детства я слышал от него имена Софьи Перовской и Андрея Желябова.

70

25.02.1958

Был в Петропавловской крепости, заходил в камеру, в которой сидел перед казнью Андрей Желябов, – хочется мне о нем написать.

О Желябове написал Юрий Трифонов.

В день рождения Гроссмана я подарил ему журнал «Былое» за 1906 год. Он прочел от корки до корки все 12 номеров журнала. Много там было и о его любимых народовольцах. Отдельные номера «Былого» за разные годы я не раз видел в руках писателя.

В 1938 году мама поменяла свою комнату в Спасопесковском на квартиру в деревянном двухэтажном доме в Лианозове. Дом стоял в дачном поселке; за домом был огромный участок, в зарослях которого было так хорошо прятаться. Часть участка использовалась жильцами для огородов и клумб, а также для стоянки «эмки», на которой работал один из жильцов дома. Другими нашими соседями была семья командира артиллериста, жившая на втором этаже. После присоединения Западной Украины и Прибалтийских стран к СССР отец служил на границе, сын съездил к нему и привез восхитительные игрушки, вызывавшие у остальных ребят страшную зависть. Похожие игрушки, в частности палящие искрами пистолет и танк, привез мне Василий Гроссман, когда в 1940 году ездил в Прибалтику с Александром Твардовским писать историю одной из дивизий. Перед самой войной наши соседи уехали на Запад, и их дальнейшая судьба мне неизвестна.

В Лианозове с нами два лета жила Екатерина Савельевна, жила Катя. Она была очень высокой, худенькой девочкой. Бывали в Лианозове друзья Василия Гроссмана: Бобрышев (однажды он приезжал с дочкой Олесей), Тумаркин, Кугель, Лобода (он приезжал в отпуск с Чукотки). У Лободы был патефон (тогда большая ценность), Гроссману очень нравилось, как на пластинке Рина Зеленая читает детские стихи, и он повторял: «Не давите пушехода, даже если он козел…»

Из симпатии к Гроссману в Лианозове снял дачу Павел Нилин и в это лето часто бывал у нас. Он очень не любил идти до станции один, особенно вечером. Мы, восьмидесятилетние мальчишки, провожали его, за что получали «на мороженое». А мороженое на станции Лианозово было роскошное, готовилось при нас, между двумя вафлями специальным приспособлением зажимался диск мороженого. На вафлях были разные детские имена, ребята часто встречали свои, но имя Федя нам не попалось ни разу.

Где-то в окрестностях Лианозова находилась дача Ворошилова, и во время наших с Гроссманом прогулок в лес нас нередко заставляли поворачивать назад в самых живописных местах серьезные люди в штатском.

В первое наше лианозовское лето с нами жили два щенка, братья, один черный с белым пятном. Миша, изучавший в предыдущем году «Историю древнего мира», назвал его Аписом в честь священного для египтян быка. Щенка отдали соседям, и те в честь Гроссмана назвали егоРабисом (принятое тогда сокращение, означающее «работник искусства»).

С зимы 1940 года у нас появился коричневый пудель Джим. Когда его завели, я лежал в больнице с дифтеритом, и Гроссман прислал записку с очень выразительным изображением Джима. Во время войны голодный Джим поймал и съел целиком ворону – и умер.

В лианозовском дворе у мамы были грядки с зеленью, огурцами, помидорами, клумбы с цветами. Почему-то запомнились львиный зев и табак.

Лето мы проводили в Лианозове, зимой приезжали туда кататься на лыжах. Своими тяжелыми переживаниями, своими страхами родители с нами не делились; я жил в

полном неведении. Поэтому московские и лианозовские предвоенные годы были для меня счастливыми, вспоминались потом как самый светлый период жизни. Думаю, что Миша чувствовал себя иначе. Тем же кажущимся довоенным спокойствием наполнены письма Гроссмана из плавания на пароходе с Василием Бобрышевым, Колдуновыми и отцом – Семеном Осиповичем Гроссманом.

71

17.07.1940

Путешествие наше идет приятно. Мы повторим его с тобой в будущем году. Прекрасна Кама, куда лучше Волги. Волга как старуха толстая в корсетах: строят на ней плотины, обмелела, а Кама – могучая, полноводная, мрачная, среди гористых красных берегов, поросших сосной и елью. Сейчас едем по Белой, тоже прелестна по-своему: пустынная, мягкая, действительно белая вода, извивается, петлит, по песчаным отмелям много птицы, видели уже диких гусей, утячьи выводки, цапель, каких-то красноносых, которых никто не знает. Спутники наши очень хороши – особенно Вася; вообще после ялтинской мелкотравчатой шпаны не нарадуюсь, что и среди нашего брата есть умные, скромные и по-настоящему хорошие люди <…> Работаю много больше, чем в Москве.

В Лианозове Гроссман ходил в тюбетейке, белой рубашке, белых чесучовых брюках и сандалиях на босу ногу. Перед войной сандалии носили не только дети, но и взрослые. Много грибов можно было набрать летом даже по пути со станции, но мы часто ходили в лес за грибами и за ореховыми палками, на которых Гроссман вырезал кольца и квадраты, за корой, из которой он вырезал лодочки и другие милые вещицы. У него был многолезвийный швейцарский нож с красной рукояткой в красном кожаном чехольчике, кажется, подарок матери. Перед войной Гроссман был полным, солидным, ходил с палкой, выглядел старше своих 35 лет. Соседские девушки называли его дядькой, хотя по своему возрасту он вполне подходил им в поклонники.

До войны оставался еще год. Василий Гроссман дышал мирным воздухом, писал, встречался с милыми его сердцу людьми.

Вот еще пять довоенных писем Гроссмана к отцу.

72

26.03.1940

Все это время работал довольно успешно, хотя, как всегда, в середине работы не знаешь, где будет конец, и кажется, что никогда к этому концу не доползешь.

73

27.01.1941

Сейчас работаю над пьесой3. Трудная работа, и не знаю, что получится из нее. Во всяком случае, интересует меня очень. Думаю, что в феврале доведу ее до конца победного или не победного, но до конца.

74

24.04.1941

Дорогой папа, третий день сегодня как приехал в Ялту. Представь, здесь холодно, туманы, пар идет изо рта, по ночам все мерзнут, требуют, чтобы комнаты отапливались. Но в то же время прекрасна природа – сады в роскошном цвету, трава выше колен, множество горных и полевых цветов. Здесь сейчас приятная обстановка, живут милые люди, большинство из них мне знакомо по Москве, Гехт, Роскин, Твардовский. Отношения хорошие, не натянутые. Сегодня днем начал работать. Первые две недели посвящу Кольчугину. Очень приятно мне сесть за стол и встретиться с ним. Ведь уже больше полугода как оставил работу над книгой. Приятно было, но в то же время и страшно. Знаешь, бывает так: давно не виделся с человеком каким-нибудь, и разговор налаживается с трудом, отвыкли друг от друга. Вчера вечером сделали прекрасную прогулку в Ливадию. Сидели над морем, на обрыве, среди высоких деревьев царского сада. Работать буду до обеда, а после обеда гулять. В общем, жизнь неплохая, что и говорить.

75

4.05.1941

Здесь очень хорошо, тепло, все цветет и «сладостно благоухает». Я много гуляю, хожу на экскурсии. Работаю почти каждый день. Пишу книгу, пьесу отложил пока. Настроение хорошее, тут в этом году, не в пример прошлым, подобралась приятная компания – люди милые, мне симпатичные. Вот только читать не успеваю. Думаю пробыть здесь до 20-25 мая.

76

12.06.1941

Здесь и при пасмурной погоде чудесно. Перед окном моей комнаты стоит огромный дуб, весь в молодых листьях, внизу шумит море, и его видно из окна. А в кустарнике по вечерам и ночью поют соловьи. Тут уже множество цветов – распустились и отцвели каштаны, глицинии, распустились розы, цветет красно-фиолетовыми цветами иудейское дерево. Люблю очень гулять по набережной, ходить на здешний базарчик, – несут огромных камбал с белым пузом и с шипами на спине, торгуют зеленью – редиской, луком, зеленым чесноком, продают красный стрючковый перец – знаешь, тот, что на миг опустишь в борщ – и борщ становится огненным, – продают гранаты, орехи, овечий сыр. Кричат продавцы чебуреков и караимских пирожков. Очень уж хороши южные города.

Я работаю до обеда главным образом. Пишу Кольчугина. Работа идет туговато, медленно, но ничего. Я ей вообще доволен. Правда, главные трудности у меня еще впереди. Прочел внимательно твои замечания по поводу пьесы. Я с ними согласен, они справедливы. Между прочим, в театре Горюнов тоже критиковал эту картину. Думаю ее заменить вообще новой, но пока не спешу…

Представленный коллаж из писем Василия Гроссмана достаточно полно воссоздает его литературную деятельность от ее начала до дней накануне войны, за месяц до нее. В итоге он мог сказать строками из письма, написанного еще в сентябре 1934 года: «Из всех моих товарищей, имевших мечту для себя, я, кажется, единственный, осуществляющий жизнь так, как хотелось».

Что касается пьесы «Если верить пифагорейцам», то она была написана для Театра имени Е. Вахтангова, обсуждена в коллективе, одобрена. Заинтересовались пьесой и другие театры.

ГБДТ им. Горького.

Ленинград.

Уважаемый Василий Семенович!

В. А. Каверин сообщил мне, что Вы только что закончили пьесу. Это известие меня очень обрадовало, так как у меня было намерение склонить Вас к драматургической деятельности. Очень бы хотелось познакомиться с Вашей пьесой. Если бы Вы смогли мне выслать экземпляр из Ялты, это было бы идеально. Если же у Вас нет при себе лишнего экземпляра, то очень прошу Вас выслать мне пьесу сразу же по приезде в Москву.

Уважающий Вас

зав. литературной частью театра

Л. Малюгин.

ТЕЛЕГРАММА 10 6 41

Москва улица Герцена 14/2 квартира 108 Гроссману

Театр Ленинского комсомола просит сообщить возможность переговоров вашей новой пьесе парк Ленина 4 заведующему литературной частью

Однако 22 июня началась война и пьеса поставлена не была.

В конце 80-х одновременно с приходом нового Гроссмана к читателю пришли ранее ему неизвестные произведения другого великого русского писателя – Андрея Платонова. Гроссмана и Платонова связывали годы крепкой, нежной дружбы. Они часто встречались, особенно во время войны. В эти годы я был подростком и запомнил только, внешнюю сторону их отношений: серьезные, философские разговоры двух художников и мыслителей мне были не очень ясны. Поэтому в моей памяти встает стол под оранжевым абажуром, сидящие вокруг стола, водка, скудная закуска. Платонов запомнился сутулым, с морщинистым лицом, с редкими волосами, запомнился одетым в мешковатую армейскую форму пехотного капитана. На первой странице сборника «Башкирские народные сказки» в литературной обработке Андрея Платонова он написал:

«Подполковнику В. С. Гроссману –

с почтительным уважением быв. капитан А. Платонов

(по клевете – Копейкин)

                    2.XII.1947 г.».

Сколько боли заключено в эти скобки! Рассказы и повести Андрея Платонова не печатали – выходили сборники сказок в его обработке или пересказе. В своей книге Липкин вспоминает о Платонове: «Он, когда ему читали, не высказывался, а несколько раз повторял понравившееся ему выражение, и оно в его устах приобретало особый, значительный смысл… Когда Гроссман читал нам главы из романа «За правде дело», Платонов тоже не высказывался, а повторял после чтения запавшие ему в душу выражения, например: «Отставить матерки!» или «Хана» – и перестал существовать», – это относится к фразе о водителе: «Возник нарастающий вой бомбы, он прижал голову к баранке, ощущая всем телом конец жизни, с ужасной тоской подумал «Хана» – и перестал существовать» 4.

Платонов ждал публикации романа, надеялся на нее. На первой странице сборника пересказанных Андреем Платоновым русских народных сказок «Финист – ясный сокол» он написал, вспомнив свое поэтическое прошлое:

«В. С. Гроссману –

Твой труд отечеству полезен,

В ответ народ к тебе любезен:

С надеждой на тебя глядит

Платонов-инвалид.

            А. Платонов

            в декабре 1947″.

Однако роману «За правое дело» предстояли долгие, мучительные мытарства, и до его публикации Андрей Платонов не дожил.

Когда Платонов заболел туберкулезом, он стал редко бывать у нас дома. На сборнике русских народных сказок «Волшебное кольцо» он написал:

«Василию Семеновичу Гроссману –

для чтения вслух по вечерам

в твоей семье – в семье,

в которой я любил бывать.

Как жаль, что так быстро

все миновало…

            С любовью

                    Андр. Платонов».

Подписал эти строки Платонов в октябре 1950 года – 5 января 1951 года он умер.

В свое выступление на гражданской панихиде по Андрею Платонову Василий Гроссман вложил всю боль утраты: он потерял самого близкого друга. В статье «Добрый талант», написанной на основе этого выступления и опубликованной в газете «Литературная жизнь» 6 июля 1960 года, Гроссман говорит: «Известность писателя не всегда находится в полном соответствии с его действительным значением и истинным местом в литературе. Время – генеральный прокурор в делах о незаслуженной славе. Но время не враг истинным ценностям литературы, а разумный и добрый друг им, спокойный и верный их хранитель». Со ссылкой на эту статью вдова Андрея Платонова Мария Александровна напишет в декабре 1963 года на сборнике рассказов Платонова смертельно больному Василию Гроссману: «На долгую память о «добром» таланте».

Еще в своем выступлении на гражданской панихиде Гроссман сказал:

«Товарищи! Провожая в последний путь близкого человека, всякий из нас испытывает потребность оглянуться на жизнь, прожитую им, снова и снова увидеть его таким, каким мы знали его в работе, в товарищеских встречах, в спорах, в пути, в трудных испытаниях войны <…>

В характере Платонова были замечательные черты. Он, например, был совершенно чужд шаблона. Говорить с ним было наслаждением – мысли его, слова, отдельные выражения, доводы в споре отличались каким-то удивительным своеобразием, глубиной. Он был тонко, чудесно интеллигентен и умен так, как может быть интеллигентен и умен русский рабочий человек.

Его любознательность была ненасытна – его интересовали не только произведения художественные, но и философия, и физика, и астрономия, и электротехника. Но интерес его к науке не был школьным интересом, то был интерес мыслителя.

В жизни своей Андрей Платонов был добр, по-детски непрактичен, великодушен. И многие черты своего человеческого характера отразил он и выразил в своих произведениях.

Но вот пришли дни, месяцы, годы тяжелой, жестокой болезни, и до последних дней своих Андрей Платонович сохранил все богатство своей чистой, ясной души, всю силу своего удивительного ума.

И с тем неукротимым трудолюбием, с которым тринадцатилетний подросток работал на заводе, умирающий мастер Платонов работал над пьесой до самых последних дней своих.

Вечная память тебе, человек дорогой, мой благородный друг».

Василий Гроссман утверждается председателем Комиссии по литературному наследству Андрея Платонова. После смерти Платонова остался огромный архив, остались рукописи повестей и рассказов, в значительной части не опубликованных. Необходимо было сохранить для русской литературы это бесценное сокровище. Сегодня трудно поверить в это, но Гроссману пришлось уговаривать Центральный архив литературы и искусства (ЦГАЛИ) принять на хранение архив Андрея Платонова, пришлось обстоятельно обосновывать ценность архива великого русского писателя. Наконец ЦГАЛИ принял архив на хранение.

В соответствии с постановлением секретариата Союза писателей Комиссия по литературному наследству подготовила сборник рассказов Андрея Платонова для «Советского писателя». Однако долгая, изнурительная борьба за публикацию рассказов не увенчалась успехом. Гроссман пишет секретарю Союза писателей А. Суркову: «По прошествии 10 месяцев издательство письмом за подписью К. Горбунова сообщило вдове писателя М. А. Платоновой о том, что сборник отклонен <…> Мотив, который приводит тов. Горбунов, отклонив сборник, чисто формальный – он сводится к тому, что произведения А. П. Платонова нуждаются в редактировании, а после смерти автора редактирование его произведений невозможно. По существу это бюрократическая отписка». Сборник рассказов Платонова вышел только уже во время болезни Гроссмана. Его предисловие к сборнику было заменено на предисловие В. Дорофеева.

Василий Гроссман был председателем комиссий по литературному наследству двух расстрелянных и посмертно реабилитированных писателей – своего друга Ивана Катаева и Артема Веселого. Как мог, он помогал в публикации прозы моего отца Бориса Губера: книга «Бабье лето» вышла в «Советском писателе» в 1959 году.

И снова письма к О. М. Губер, моей матери.

77

15.05.1956

С Артемом Веселым очень много дела, обширная библиография, да и вопрос о печатании его сложен, куда сложнее, чем вопрос о Ване (Иване Катаеве. – Ф. Г.). Прочел только что «Сердце» – хорошая вещь. Как рано ушли из жизни, бессмысленно и жестоко погибли чистые, талантливые люди.

78

18.05.1956

У меня голова пухнет от работы – завален версткой, а тут читаю книги Ивана Ивановича и книги Артема Веселого. Писать не могу, читаю до обалдения с утра до глубокой ночи.

79

21.05.1956

Читаю Артема Веселого «Россия, кровью умытая». Талантливо, своеобразно, но мне далекое. Однако я целиком и без колебания убежден, что нужно печатать его, это яркая и особая страница в нашей литературе <…>

Книги репрессированных писателей проходили со скрипом, проволочками, безжалостным сокращением объема.

80

25.05.1958

Позвонил Козлову по поводу книги Бориса [Губера]. Мне кажется, что беспокоиться нечего, – оттяжки неминуемы. Вот и Артем Веселый, – издание движется, издание будет, но темпы совершенно черепашьи, и сделать тут ничего нельзя. Берегись жары. Пиши. Целую тебя, Вася.

81

4.06.1958

Я написал письмо по поводу пасквильной статьи об Иване Катаеве и Артеме Веселом. Буду проталкивать его в редакцию газеты, думаю, что шансы напечатать ее невелики

В годы войны Василий Гроссман сблизился с Ильей Эренбургом. В начале войны, когда Эренбург жил в Куйбышеве, где тогда находились редакции центральных газет, в том числе «Красной звезды», Гроссман наезжал с фронта в Куйбышев, где и жил в это время вместе с Евгением Габриловичем. В Куйбышеве Гроссман часто и подолгу видался с Эренбургом, вел с ним нескончаемые дружеские беседы. Липкин вспоминает: «Гроссману приятно было отношение к нему Эренбурга – внимательное, ласковое, уважительное, Гроссман ценил его талант, особенно ярко, по его мнению, выразившийся в «Хулио Хуренито», ценил его военные статьи, его образованность, превосходное знание живописи…» 5.

82

25.02.1942

Эренбург прислал твои письма, адресованные в Куйбышев.

Во время войны и в первые годы после нее Эренбург и Гроссман часто виделись. Обычно Новый год Гроссман и мама встречали у Эренбургов, где собирались видные представители московской интеллигенции, в том числе Сергей Образцов. Я на Новый год оставался дома один (правда, мы жили в коммунальной квартире, и мне до поздней ночи был слышен шум застолья, голоса соседей).

Гроссман вместе с Эренбургом работал над созданием «Черной Книги» – об убийстве евреев во время войны.

Однако в конце 40-х годов дружеские встречи с Эренбургом стали реже, а затем практически прекратились. В книге «Люди, годы, жизнь» Илья Эренбург пишет: «Разные у нас были не только литературные приемы или восприятие живописи (Василий Семенович любил то, что мне казалось неприемлемым), но и характеры разные – нас сделали в разных цехах из различного материала. Молодой польский писатель Федецкий как-то сказал, что я «минималист»: от людей да и от лет требую малого <…> очевидно, минималистами люди становятся с годами. Однако возраст не все, и Василий Семенович оставался «максималистом» в пятьдесят лет. Нельзя понять его судьбы, не оговорив прежде всего его суровой требовательности к другим и к себе <…>

В послевоенные годы до смерти Сталина он часто приходил ко мне, а потом вдруг исчез <…> Однажды я его встретил в Союзе писателей, попробовал объясниться, он, посмеиваясь, отвечал: «А зачем мне приходить? У вас свои дела, у меня свои»<…> Очевидно, нас связывали война и горькие послевоенные годы. А потом все оборвалось, и вдруг проступили два человека, не похожие друг на друга, каждый со своей судьбой <…> Он был стойким солдатом, а судьба оказалась к нему особенно немилостивой. Это старая история: судьба, видимо, не любит максималистов» 6

В начале 50-х годов Василий Гроссман с Семеном Липкиным зашли к Илье Эренбургу, жившему на даче у Лидина. Липкин пишет: «…когда мы пришли к Эренбургу, Гроссман на него обрушился, как на борца за мир, выложил все, что думал о его политической деятельности. Эренбург держался мужественно, оскорбительные слова Гроссмана выслушивал спокойно. Я был согласен с Гроссманом, но, признаюсь, не одобрял его поведения: со многими Гроссман рассорился, теперь рассорится с Эренбургом, который так любил его как писателя, да и как человека» 7.

На гражданской панихиде по Василию Гроссману Илья Эренбург сказал прекрасную, проникновенную речь.

С 1953 года резко ухудшились отношения между Василием Гроссманом и Александром Твардовским. Они оставались друг для друга, как в предвоенные и военные годы, Васей и Сашей. Но поведение Твардовского в период травли романа «За правое дело» Гроссман никогда ему не простил. Со своей стороны Твардовский если и не враждебно, то без особой приязни стал относиться к Гроссману. Недаром говорят, что человек любит тех, кому сделал добро, но ненавидит тех, кому сделал зло. Но до 1953 года Твардовский «сделал Гроссману добро», опубликовал роман в «Новом мире». Так что о ненависти тут говорить не приходится.

Гроссман пишет Липкину: «Взял в архиве стенограмму Президиума, где Фадеев делал доклад обо мне. Прочел все выступления. Самое тяжелое чувство вызвала у меня речь Твардовского. Ты знаешь, прошло три года, я растерялся, читая его речь. Не думал я, что он мог так выступить» 8.

Липкин вспоминает: «…Гроссман зашел в «Новый мир». Он хотел выяснить свои отношения с Твардовским по поводу того, что тот отрекся от романа «За правое дело». Оба, как я мог судить по рассказу Гроссмана, говорили резко, грубо. Твардовский, между прочим, сказал: «Ты что, хочешь, чтобы я партийный билет на стол выложил?» – «Хочу», – сказал Гроссман. Твардовский вспыхнул, рассердился: «Я знаю, куда ты отсюда должен пойти. Иди, иди, ты, видно, не все еще понял, там тебе объяснят» 9.

Кто должен был объяснить Василию Гроссману, что объяснить? Разговор происходил во время «дела врачей-убийц».

83

18.05.1957

Вчера просидел с Твардовским и Казакевичем в ресторане долгое время и много пил коньяку… За дни пленума видел больше знакомых, чем за два прошедших года. Твардовский, между прочим, собирается с семьей в Коктебель. У меня сегодня неприятное чувство от того, что сидел с ними, разговаривал за коньяком,- вспомнил его гнусную речь о моей книге, произнесенную в марте 1953.

При этом Гроссман был искренне рад, когда узнал, что Твардовский возвращается в «Новый мир».

84

23.04.1958

Встретил Софу Долматовскую10 – она мне сказала, что вопрос о назначении Твардовского редактором в «Новый мир» почти что решен в положительном смысле. Все это приятно.

Гроссман понимал, что с появлением Твардовского резко изменится положение в «Новом мире», изменится в лучшую сторону лицо журнала. Однако в годы редакторства Твардовского, в светлые для «Нового мира» годы, отношения Гроссмана с журналом были трудными, напряженными. По существу все, что появилось в «Новом мире» у Гроссмана в эти годы, было опубликовано благодаря мужеству и упорству Анны Самойловны Берзер, занимавшейся в журнале прозой.

85

15.05.1959

С Твардовским сидели на заседании визави, но не поздоровались. Вот они литературные страсти <…> Вообще, съезд это время, когда я встречаюсь и разговариваю с людьми за целый год вперед. Мне это бывает приятно, я ведь по существу общительный человек, а затворничество не от хорошей жизни.

Здесь – ответ тем мемуаристам, которые пишут о трудном характере Василия Гроссмана, его необщительпосты, а также уточнение к тому, что писал о Гроссмане и о его «максимализме» Илья Эренбург в книге «Люди, годы, жизнь».

86

22.05.1959

Все эти дни я на съезде – с утра до вечера. Тоска смертная в зале заседаний, а в фойе множество знакомых, перечисление их заняло бы все письмо. Немало места заняло бы и перечисление тех, кто со мной не здоровается, представь, вся редколлегия «Нового мира» – от Твардовского до Закса.

Семен Липкин пишет: «После ареста романа к Гроссману чуть ли не за полночь приехал Твардовский, трезвый. Он сказал, что роман гениальный. Потом, выпив, плакал: «Нельзя у нас писать правду, нет свободы». Говорил: «Напрасно ты отдал бездарному Кожевникову. Ему до рубля девяти с половиной гривен не хватает. Я бы тоже не напечатал, разве что батальные сцены. Но не сделал бы такой подлости, ты меня знаешь». По его словам, рукопись была передана «куда надо» Кожевниковым» 11.

Прочитав рукопись романа «Жизнь и судьба», Твардовский записал в «Рабочих тетрадях»: «Впечатление и радостное, освобождающее, открывающее тебе какое-то новое (и вовсе не новое, но скрытное, условно-запретное) видение самых важных вещей в жизни, впечатление, как бы разом снимающее, сводящее к нулю удручающее однообразие и условность современных романов и прочего с их эфемерной «правильностью» и безжизненностью. Но и впечатление – странное, тяжелое, вызывающее противление духа и страх, что что-то тут не так».

Прежде всего пугает Твардовского «неприкрытый параллелизм», сближение «двух миров» в их единой «волкодавьей сути». Там несвобода – и тут несвобода, там сажают и мучают – и тут не меньше, а пожалуй, и похлеще, там взваливают на плечи народа-исполнителя безмерный, бесчеловечный груз страданий, гибели – и тут то же самое. И вывод: «Напечатать эту вещь (если представить себе возможным снятие в ней явно неправильных мотивов) означало бы новый этап в литературе, возвращение ей значения подлинного свидетельства о жизни – означало бы огромный переворот во всей нашей зашедшей бог весть в какие дебри лжи, условности и дубовой преднамеренности литературе. Но вряд ли это мыслимо. Прежде всего – автор не тот. Он знает, что делает. Тем хуже для него и литературы» 12.

Александр Твардовский пишет 4.11.1964 года Валентину Овечкину: «А сколько в этом году покойников, и сколько вины какой-то и обязательств перед их памятью, и какое бессилие что-то повернуть, исправить. Взять одну судьбу хотя бы В. Гроссмана!» 13

У Твардовского были все основания написать эти строки. Однако и смерть Василия Гроссмана до конца не сняла остроту отношения к нему Твардовского. В «Записках соседа» Юрий Трифонов пишет: «На следующий день я пришел в «Новый мир». Я обещал Александру Трифоновичу, что зайду именно в этот день: он должен был вернуть мне рукопись Гроссмана, которую я дал почитать несколько дней тому назад… 14 Я пошел наверх, абсолютно не подозревая, что через три минуты совершу один из самых идиотских поступков своей жизни…

Александр Трифонович молча пожал мне руку, затем достал из ящика стола рукопись, аккуратно завернутую в толстую оберточную бумагу и даже перевязанную бечевкой – Гроссман, но в тщательно упакованном виде, – и протянул мне, сказав «спасибо». И это было подчеркнуто все о Гроссмане. Спустя несколько месяцев был разговор об этой рукописи, которая Александру Трифоновичу не понравилась. Кажется, его коробило то, что Гроссман взялся описывать ужасы коллективизации. Он сказал тогда довольно грубо: «Понимаете, тут есть некое «вай-вай». И добавил извинительно, но в то же время настаивая на своем праве выражаться именно так, наиболее точно и верно: «Не мне говорить и не вам слушать…» Мне рукопись Гроссмана нравилась чрезвычайно. Я понял тогда, что тут имеют место какие-то застарелые предвзятости. Предвзятости не общечеловеческие, а персональные, касающиеся конкретных людей… О Гроссмане не проронили ни слова. Я спрятал рукопись в портфель» 15.

Василий Гроссман и Борис Пастернак испытывали друг к другу самые теплые и уважительные чувства.

В первые годы войны во время кратких наездов в Чистополь (и в более длительный период, когда в Чистополе писалась повесть «Народ бессмертен») Гроссман часто встречался с Пастернаком, находившимся там в эвакуации.

В послевоенные годы Гроссман и Пастернак виделись намного реже. Отношения поддерживались в основном через жену Пастернака Зинаиду Николаевну, которая часто приходила к нам с женами Николая Асеева и Семена Гехта играть в сложную и азартную китайскую игру мачжонг. Играла в основном мама, Гроссман принимал участие в игре редко, но неизменно расспрашивал Зинаиду Николаевну о Борисе Леонидовиче, передавал ему привет. Следует сказать, что Гроссман предпочитал карточные игры: играл в покер, пятьсот одно, очень часто играл с мамой в тысячу.

В день семидесятилетнего юбилея Бориса Пастернака Гроссман послал ему письмо: «Дорогой Борис Леонидович! В эти юбилейные дни от души желаю долгой и хорошей жизни, целую Вас, будьте здоровы, работайте, как и работали всегда – не покладая рук, будьте счастливы. Неизменно любящий Вас

Вас. Гроссман».

Отметим, что Гроссман уверен, что главная радость в жизни – это работа.

Пастернак ответил: «Сердечно благодарю Вас, дорогой Василий Семенович, за поздравления и также от всей души желаю Вам всего лучшего, здоровья, счастья, удач. Ваш Б. Пастернак».

Вскоре после юбилея у Пастернака был инфаркт.

87

11.05.1960

Вчера скоропостижно умер Юрий Олеша. Тяжело заболел Борис Леонидович – второй инфаркт, – положение несколько дней было совсем тяжелым, сейчас чуть-чуть лучше <…> Хочу верить, что выздоровеет, ведь он сильный, выносливый.

88

14.05.1960

Пастернак еще в тяжелом состоянии, ему то лучше, то хуже.

89

17.05.1960

Здоровье Пастернака по-прежнему в тяжелом состоянии, однако врачи считают, что у него все шансы на то, чтобы выкарабкаться.

90

21.05.1960

Пастернаку немного лучше, но положение его все еще тяжелое.

91

21.06.1960

Сообщаю тебе печальное известие – умер Пастернак. Оказался у него рак, охвативший легкое, желудок, печень. Хоронят его завтра в Переделкино на сельском кладбище. Если будешь писать Зине, вот ее адрес: Ст[анция] Баковка, Белорусской жел[езной] д[ороги], городок писателей Переделкино, ул. Павленко, N 3.

Умер Борис Леонидович ночью, последний день был тяжелым. А за несколько дней до смерти он почувствовал облегчение, шутил, разговаривал много. Был все время в сознании.

Многие годы ближайшим, заветным другом Василия Гроссмана был прекрасный поэт Семен Липкин. Он совершил поступок огромного гражданского мужества, передав за границу, спасая, рукопись великого романа Гроссмана «Жизнь и судьба», рукопись, отданную ему автором с очень смутной надеждой (более чем смутной) на будущую ее публикацию.

В течение этих лет Гроссман и Липкин встречались почти каждый день, часами вместе гуляли по Москве, вели бесконечные беседы. Из прогулок они часто возвращались к нам домой и продолжали свои беседы часто по русскому обычаю за бутылкой водки. Изредка между друзьями возникали размолвки. Однако долго в этих случаях Гроссман и Липкин быть друг без друга не могли, и через пару дней их встречи, прогулки, беседы возобновлялись.

На фоне собственной постоянной его нужды в деньгах можно понять слова из письма Василия Гроссмана: «Что касается литературно-деловой части моей жизни, то со времени твоего отъезда мне не позвонил ни один человек» зато пока сидел у Липкина, телефон звонил беспрерывно, его контора работает хорошо».

92

9.10.1953

Сегодня возвращается из поездки по Прибалтике Сема. В Москве его ждут уже два приглашения – одно в Ташкент на декаду, второе в Сухуми на совещание. Это мне Нина сказала по телефону и добавила: «Конечно, поедет и туда, и сюда – ведь ему там деньги должны». А после всего этого он в разговоре со мной делает постное лицо и с тяжким вздохом говорит: «Я ведь мученик, тебе не понять меня». Действительно, где уж мне понять.

В 1956 году Гроссман вместе с Липкиным совершил незабываемую поездку по Закавказью, маршрут которой он воссоздал в письме ко мне: «Перечислю лишь места, в которых мы побывали: Нальчик, Тарнауз, подножье Эльбруса, Кисловодск, Прохладное, Баку, Тбилиси, Сегурамо, Кахе-тия, Телави, селения Цинандали, Гурджаани, Мукузани, Карданахи. Теперь Абхазия – Сухуми, Новый Афон, Гудау-ты, горные селения Абхазии <…> Будь здоров, целую тебя, Федюша».

93

2.04.1956

Здравствуй, дорогая Люся <…> Вот и прибыл я в город Нальчик. В Пятигорске нас ждала машина, присланная могущественному Семену Израилевичу Кабардинским Союзом писателей.

94

9.04.1956

Здесь мы сделали чудную экскурсию к подножию Эльбруса, длилась 2 дня. Виды весеннего Кавказа, ущелье, горы в снегу, сосны, солнце и снег, все это произвело замечательное впечатление на меня. Ехали все вверх, пока не застряли в снегу и пришлось тащить машину, поворачивать обратно. В чудной харчевне пили вино и ели пирожки с картошкой, те, которые Наташа не хочет у нас делать, вроде вареников <…> С Семеном Изр[аилевичем] живем мирно, однако вчера весь день ругались, спорили, ссорились. Сема считает, что у меня невыносимый характер, но это, конечно, ошибка.

Поцелуй Федю, как его дела, девушки, как здоровье, ндрав? Привет всем четвероногим и рыбам.

95

19.04.1956

В Сухуми настоящая весна, тепло, солнце светит вовсю <…> Встретили нас тут необычайно помпезно – руководство Союза на двух машинах выехало на станцию перед Сухумом, и мы на машинах под эскортом 5 писателей доехали до города (это Семе почести).

96

21.04.1956

Вчера мы провели замечательный день, нас повезли на машине в Новый Афон и Гудауты, а затем в глубь Абхазии, в горы. Там в селении, красоту которого невозможно описать, крестьяне устроили пир. В нем участвовало человек 40.

Пир этот шел по очень сложному ритуалу, сложнее грузинского. Тосты сопровождаются хоровым пением, пляской, и когда ты пьешь в чью-либо честь, хор тянет стройную и протяжную мелодию до тех пор, пока не отнимешь пустой стакан от губ. Вино было изумительно хорошо, я такого в жизни не пил, – мягкое, нежное и такое душистое, что даже мой жалкий нос различал его запах. Но количество было так огромно, а законы пира так суровы, – старики оскорбляются, когда пропускаешь или не допиваешь до дна, – что мы едва живы сегодня.

В 1959 году Гроссман и Липкин вместе отдыхали в Ялтинском Доме творчества писателей.

97

6.03.1959

Ялта мне не нравится, после Коктебеля, а особенно Крымского Приморья никуда она не годится. Даже моря не чувствуешь из-за асфальта городских улиц, лавчонок и магазинов. Обучил Сему играть в 1000, и по вечерам сражаемся с ним <…> Все думаю, как мои дела в «Знамени», не пошли ли на попятный?

Сема здесь щеголяет в невероятных туфлях и ярко-розовых носках – публика на набережной очень этим заинтересована. Звонил ли мне Твардовский? Да, в общем, чего спрашивая», будут новости, ты сама сообщишь.

98

12.03.1959

Как и в Коктебеле, есть тут один-два человека, которые меня не любят – принципиально не здороваются. Помнишь, в Гаграх такой был украинец? И тутошние мои ненавистники тоже, кажется, украинцы. Чем это я им не потрафил? Тогда меня это раздражало, а теперь смешит.

Целую тебя, Вася.

Семен Израилевич в розовых носках, сиреневой рубахе и прюнелевых туфлях шлет тебе привет.

Прекрасные стихи Семена Липкина не печатали. Поэтому с огромной радостью Гроссман пишет маме:

99

31.05.1959

Вышел N «Нового мира» со стихами Липкина, ему в первый день звонило несколько человек – среди них Ахматова, Слуцкий. Все хвалят, очень высоко оценивают стихи – «большое событие», «родился новый большой поэт». Я переживаю Семин успех как свой, очень меня это радует.

Однако через несколько дней Гроссман пишет:

100

5.06.1959

«Новый мир», где напечатан Сема, еще не поступил в продажу, а в «Известиях» за 3-е напечатана гнусная, отвратительная статейка об его стихах. И хотя понимаешь, что ничего другого ждать нельзя было, ужасно это больно.

Ты подумай, столько лет, что лет – десятилетий мечтать о том, чтобы напечатать свои стихи, и на 3-й день быть облитым помоями.

Но лед тронулся, через год Гроссман пишет:

101

1.06.1960

Приехал из Переделкина Липкин, кончил работу над книжкой. У него снова успех – Твардовский принял у него стихи, сразу же послал их в набор, очень их хвалит. Удивительно, что при его непримиримости он к Семе относится идеально, а ведь не выносит поэтов.

Прообразами многих героев произведений Василия Гроссмана были близкие ему и хорошо известные мне люди.

В дилогии «Жизнь и судьба» прообразом Виктора Штрума был сам Василий Гроссман. Штруму отдал Гроссман свои заветные мысли и мучительные переживания в связи с трагической судьбой матери. Письмо Анны Семеновны сыну очень похоже на письма, которые Екатерина Савельевна писала Гроссману. Отдал Штруму Гроссман и историю своей поздней любви (конечно, измененную). Многие мысли и переживания Штрума – это мысли и переживания Гроссмана. История подписания Штрумом коллективного письма связана – с реальным событием в жизни Гроссмана. В связи с арестом «врачей-убийц» было созвано совещание ведущих представителей еврейской интеллигенции. Собрание было связано с намерением Сталина осуществить массовую высылку евреев в Сибирь, за колючую проволоку. На собрании говорилось о том, что надо спасать еврейский народ, рассказывали, что на вопрос: «Как же разместят такое количество людей?» – высокопоставленный партийный деятель ответил: «А вы думаете, они все доедут до места?» Было составлено письмо, в котором говорилось, что народ не отвечает за поступки отдельных своих представителей, не несет за них вины. Гроссман после мучительных сомнений подписал это письмо, и это письмо не забывал всю свою жизнь. Жестоко страдал при воспоминании о нем. В образ Людмилы Николаевны Гроссман вложил черты своей жены, моей матери Ольги Михайловны Губер. Близкие маму с детства называли Люся (от Олюся), отсюда, по-видимому, возникло у писателя имя Людмила. Вспоминая совершаемые Людмилой Николаевной в романе поступки, ее слова, мысли, я чувствую: так бы поступила, сказала, подумала мама в описываемых в «Жизни и судьбе» обстоятельствах. Пронзительно прекрасные трагические страницы романа, описывающие горе Людмилы Николаевны после смерти Толи, одновременно рассказывают о горе мамы после гибели Миши.

Толя Шапошников несет в себе многие мои черты, а его печальная судьба – отражение судьбы моего старшего брата Миши. Толя – сын Людмилы Николаевны от первого брака, она временами (совершенно необоснованно), как и мама, считает мужа недостаточно внимательным к «неродному сыну». В годы моей ранней юности, когда у меня на лице появились прыщи, Гроссман не раз произносил в мой адрес вошедшую в роман фразу: «Эко тебя, брат, вызвездило».

В Наде часто узнается дочь Гроссмана Катя (Екатерина Васильевна Короткова). В образе Веры многое от моей двоюродной сестры Вероники. Ее мужа звали Виктором, а фамилия летчика, которого полюбила Вера, – Викторов. Отец Вероники до своей тяжелой болезни был главным инженером, как Спиридонов, но не Сталинградского, а большого московского завода.

У мамы в Москве было две сестры – Маруся и Женя. Другие ее сестры были сосланы вместе с родителями и братом в Сибирь. Евгения Михайловна послужила прообразом Евгении Николаевны. Жизнь тети Жени, отличавшейся редкой красотой, сложилась нелегко. В годы гражданской войны в доме ее отца, дворянина старого украинского рода, стояли офицеры артдивизиона белых. Молодые офицеры платонически ухаживали за дочерьми хозяина, играли на пианино, пели романсы, гуляли по живописным окрестностям (дом стоял на окраине Сочи). Один из них, подпоручик, полюбил тетю Женю. После окончания гражданской войны он прислал ей вызов на Принцевы острова, где волей судьбы оказался. Однако тетя Женя не поехала к нему и через некоторое время вышла замуж за немолодого доктора Поста, обрусевшего немца. В 1937 году Йоста посадили, и он исчез навсегда. Со смертью и жизнью тети Жени связан рассказ Гроссмана «Обвал».

Прообразом полковника Новикова, по-видимому, в начале работы Гроссмана над дилогией был во время войны полковник, командир танкового корпуса Бабаджанян – потом, через годы, маршал танковых войск. Однако в 1956 году в разгар работы Гроссмана над «Жизнью и судьбою» танки Бабаджаняна участвовали в подавлении «великой венгерской революции» (так она названа в романе). После этого сходство Новикова с Бабаджаняном не стало более заметным, скорее – наоборот.

Шарогородский – это Андрей Владимирович Звенигородский, князь, Рюрикович, говоривший о Романовых как о выскочках. Гроссман дружил со Звенигородским, несмотря на большую разницу в возрасте. Андрей Владимирович был высоким, худым стариком с удивительно правильными чертами лица и ясными глазами. Говорил он четкими фразами, настоящим, правильным русским языком, казавшимся старомодным. Андрей Владимирович пишет Гроссману в связи со смертью его отца Семена Осиповича: «14 августа 1956 г. Дорогой Василий Семенович! Вчера узнал о смерти Вашего батюшки. Примите, дорогой, мое глубокое соболезнование в постигшей Вас тяжелой утрате. Я знаю сам, что значит терять близких людей. Да поможет Вам Господь пережить это большое горе! Всей душой и всем сердцем Вас любящий А. Звенигородский». Письмо написано каллиграфически. Андрей Владимирович Звенигородский любил поэзию, боготворил Афанасия Фета, сам писал стихи, одно из его стихотворений приведено в романе как стихотворение Шарогородского.

Женни Генриховна – это Женни Генриховна Гендриксон, не немка, а эстонка с острова Эзель. Женни Генриховна была бонной моего старшего брата Миши, а потом жила с нами до своей смерти в 1943 году. Гроссман дает в романе ее точный портрет: «Старушка Генрихсон была существом робким, кротким и услужливым. Она носила черное платье с белым воротничком, ее щеки были постоянно румяны…» Слова Евгении Николаевны в романе: «Более незлобивого, безответного человека я не встречала. Поверьте, она добрей всех, кто живет в этой квартире», – можно целиком отнести к нашей Женни Генриховне.

Рассказ «Лось» связан с дядей Петей, Петром Ивановичем Ваврисевичем, мужем маминой старшей сестры тети Маруси. У них дома висела голова лося, убитого на охоте Петром Ивановичем. Перед войной Петр Иванович заболел «сонной болезнью» (менингитом) и в последние годы жизни был почти недвижимым.

Рассказ «В большом кольце» навеян случаем с дочерью близкого друга Василия Гроссмана Вячеслава Ивановича Лободы Машей.

102

21.05.1962

Был у меня Веня – у него были волнения большие: у Маши был гнойный аппендицит, жизнь была в опасности, но теперь все в порядке, она после операции дома.

Маша много рассказывала о больнице, Гроссман слушал ее внимательно, и она стала маленькой героиней его рассказа.

В рассказе одна из старух в больнице говорит, точно как моя няня Наталья Ивановна Даренская. После ареста моего отца она уехала в свою деревню, в Курскую область, а после войны приехала в Москву и жила с нами. Наталья Ивановна умерла в один год с Василием Гроссманом – в 1964 году.

Она не знала грамоты, многие слова произносила не правильно. Моя маленькая дочь Лена просила ее: «Баба Наша, скажи «ве-ло-си-пед»…» Наталья Ивановна отвечала: «Лисапед». Лена просила: «Баба Наша, скажи «э-лек-три-чка»…» Ответ разобрать было невозможно. Однако в неправильности ее речи, а также оснащении ее непривычными словами было какое-то богатство, была непосредственность, была яркость. Про крик кота она говорила: «курнявкает». Про объевшегося – «напупенился». Вместо «неотложка» – «отложка» (действительно так!), «волшебница» – «лапшевница».

Наталья Ивановна была очень верующим человеком, ходила в церковь с соседкой Марфой Сергеевной, однако о Библии представления не имела. Когда Семен Липкин рассказал ей о Христе, о том, что богоматерь и апостолы были евреями, Наталья Ивановна долго слушала, потом сказала: «Все врешь!»

Наталья Ивановна не получала пенсию: упорно не шла в собес, потому что он «от дьявола» – из-за слова «бес». Василию Гроссману она говорила: «Ты хоть и «яврей», а будешь в раю». Гроссман часто и подолгу беседовал с Натальей Ивановной, удивляясь природной мудрости неграмотной женщины.

103

3.05.1960

Наташа внимательна, мы с ней беседуем на житейские темы.

Близким другом Василия Гроссмана со студенческой скамьи был Ефим Абрамович Кугель. Так же как Гроссман, в молодые годы Кугель был химиком, до войны работал на карандашной фабрике «Сакко и Ванцетти». Во время войны был солдатом в артиллерии («ампулометчиком»). После войны нигде не мог устроиться и поступил в артель. Гроссман пишет рассказ «Фосфор», в котором в качестве главного героя под фамилией Кругляк выведен Кугель.

Повествование ведется от лица автора, то есть от своего лица: «Тридцать лет тому назад, окончив университет, я уехал работать в Донбасс. Я получил назначение химика в газоаналитическую лабораторию на самой глубокой и жаркой шахте Донбасса – Смолянка 11… Я очень тосковал по вечерам. За долгие месяцы никто не пришел ко мне в гости. Я был застенчив, знакомства с сослуживцами у меня не завязались… Я стал желтеть, зеленеть, температурить, кашлять. С утра я чувствовал себя утомленным, вялым. В шахтерской больнице меня взяли «на лучи» и оглушили диагнозом: «Оба легких сплошь покрыты свежими туберкулезными бугорками»… Мне в эти дни стало совершенно невыносимо тяжело, и я решил написать Думарскому – ведь мы с ним учились вместе с младшего приготовительного класса… Как-то в конце лета я сидел после работы на крыльце, покуривал, смотрел на закат… Вдруг я увидел совершенно необычную для нашего поселка фигуру – человек в клетчатом пальто, с желтым чемоданом в руке шел на фоне наших заборов и сортирчиков с устремленными в небо деревянными трубами, над ними в высоте стояли полные багрового света облака. Человек вглядывался в номера домов. Это был Кругляк. Господи боже мой, до чего же я был рад ему. Странно, но именно его я почти не вспоминал в свои бессонные ночи». Друг, с которым автор сидел на одной парте, даже не ответил на письмо.

«Единственный из нас провоевал рядовым… Кругляк – лишь к самому концу войны он получил сержантские лычки… Но меня особенно тронула одна совершенная, в общем, мелочь. Наши семьи в 1941 году уехали в эвакуацию. В моей опустевшей квартире осталась старушка няня, Женни Генриховна, эстонка с острова Эзель… В это время зенитная батарея, в которой служил Кругляк, охраняла какой-то военный объект под Москвой. Однажды он пришел к нам на квартиру узнать, есть ли новости обо мне. Старуха ему не сказала о своем бедственном положении, ей казалось невозможным обращаться за помощью к солдату в кирзовых сапогах. Но через неделю Кругляк вдруг появился у нее – принес ей несколько картофелин, пшена, кусочек масла. Потом он еще раз или два привозил ей свои дары. Мне представляется фигура солдата, у которого все огромно – шинель, рукавицы, сапоги, шапка, сам же солдат маленький, и в руке у маленького солдата маленькая сеточка-авоська, в ней лежит несколько картофелин и кулек крупы».

Кугель был арестован по обвинению в «каких-то нарушениях», осужден на 25 лет. Это было время, когда даже за сбор колосков, оставшихся после уборки хлебов, по существу брошенных в поле, давали «сроки». Из заключения, в 55-м году, Кугель пишет Гроссману: «Если при обыске оказываются ценные вещи, то они хозяину подбирают статью с конфискацией имущества <…> и все грабят. Уже при обыске два следователя подрались за сочинения Есенина (на обложке березки), Я одному заметил, что он, по-видимому, большой поклонник Есенина, нет, он говорит, но ведь это стоит 36 000 руб. Во- первых, я говорю, это стоит 160 руб., во-вторых, я еще хозяин. Ты, он говорит, уже не хозяин, а говно, и, если бы не была отменена смертная казнь, на тебя бы потратили 9-граммовую пулю».

А вот другое письмо Кугеля без даты: «Здравствуй, дорогой Вася! Твое письмо получил, это меня очень обрадовало. Про себя могу сказать, как поется в песне: «Было трудно мне время первое, но потом, проработавши год», – как видишь, в переписке с писателем я стараюсь настроиться на «литературный» лад, но прошло уже шесть лет, и незаметно наступит срок шильонского узника, и я попрошусь обратно, но я мечтаю о свободе, и только здесь я оценил мудрые слова д/Кихота, сказанные Санчо, что «Дороже всего свобода!», и неудивительно: ведь он тоже побывал в этих палестинах. Взаимоотношения с людьми такие же, как и у вас, т. е. редко встретишь хорошего человека.

Мне очень больно было, когда перед началом «рассвета» тебя в Литературке обдали ушатом помоев. Это я прочитал случайно в газете, в которой были завернуты селедки, которыми меня снабдили в очередную командировку, что на нашем языке наз[ывается] этапом <…> Что еще могу сказать о себе – «настроение бодрое, идем ко дну»<…> Сердечный привет Ольге Михайловне, Феде, Семену Осиповичу, Семе и всем остальным. Обнимаю и целую, твой Ефим».

В письме Кугель пишет о боли, испытанной им при известии о травле романа «За правое дело». А Гроссман усиленно хлопотал за друга, просил через Липкина помощи в пересмотре его дела у Расула Гамзатова, являвшегося депутатом Верховного Совета СССР, что тогда было необычайно почетной, высокой должностью. Кажется, Расул Гамзатов был даже членом Президиума Верховного Совета. Помню, как однажды Гроссман ездил к брату Кугеля в Марьину рощу и захватил меня с собой. Жил брат в ветхом доме, дело было вечером, слава Марьиной рощи, как центра московской преступности, была очень велика, и возвращаться обратно по темной улице было жутковато.

104

8.05.1958

Дорогая Люся <…> Вчера был у брата Ефима, есть решение комиссии по помилованию – Ефиму сократили срок на 5 лет <…> Он пишет, что с зачетами ему эти (оставшиеся, —

Ф. Г.) шесть лет превратятся в2 года. Конечно, это не то, на что мы надеялись, на все же значительное облегчение. Брат его радуется и полон благодарности. В общем, не пришлось выпить приготовленную тобой бутылку отборного коньяка. И все же, все же – не совсем напрасны были надежды.

105

17.05.1960

Видел брата Ефима – Якова. Он говорит, что наконец появился луч надежды. Может быть, в ближайшее время дело пересмотрят.

Дело пересмотрели, и в том же, в 60-м году Гроссман пишет маме: «В понедельник придет Кугель, я заказал Наташе обед – пшенный кулеш». После ареста романа, когда верными Гроссману остались немногие, он пишет: «Вчера видел Кугеля, он всегда мил, добр, полон дружеской заботы» (25.09.1961); «Созвонился с Ефимом – завтра придет, выпьем традиционные стопки, о закуске Наташа позаботится» (5.02.1962); «Кугель уехал на 4 дня в Тамбов, но в воскресенье с утра уже будет в Москве, так что наша обычная воскресная встреча состоится» (18.05.1962); «Кугель здоров, как всегда милый и добрый» (12.10.1962). Гроссман пишет после операции из санатория в Архангельском: «Вчера был у меня Ефим, прекрасно выглядит, как всегда хороший, привез мне кучу фруктов, в таком количестве, что половину пришлось вернуть ему – съесть их был бы не в состоянии».

После ареста романа «Жизнь и судьба» Гроссман закончил ранее, еще в 1955 году, написанную вчерне повесть «Все течет». Толчком к созданию повести послужили рассказы В. И. Лободы о коллективизации и голоде на Украине в 1932 году и моего дяди Николая Михайловича Сочевца о высылке с родителями и тремя сестрами: и родителей, и сестер он там и похоронил. Через десятки лет дядя Коля приехал на родину в Сочи, на место, где стоял родительский дом, а ныне были сплошные заросли переплетенных растений.

Н. М. Сочевец в значительной мере послужил прообразом главного героя повести «Все течет» – Ивана Григорьевича. Отражен даже его поздно пробудившийся дар скульптора. Дядя Коля после возвращения из многолетней, ссылки, где он оставил могилы отца, матери, сестер, – жил в Москве, у старшей маминой сестры Марии Михайловны. Практически каждую неделю, обычно по воскресеньям, бывал он целый день у нас и почти весь день лепил, если не ел или не брал и не просматривал очередную книгу из шкафа. Лепить из пластилина удивительно похожие фигурки зверей он начал по просьбе тети Марусиного внука Саши. Потом они были представлены на многочисленных выставках. У нас дома до сих пор стоят десятки фигурок, подаренных дядей Колей Василию Гроссману и маме, частично мне.

Будучи самоучкой, имея в качестве официального образования только бухгалтерские курсы, дядя Коля обладал огромными знаниями в области истории, во время разговора читал нам по существу лекции: то о переселении народов, то об очередном российском царствовании, то о социально-экономических причинах произошедших давно событий. Когда дядя Коля спорил, то горячился, голос его становился почти пронзительным. Дядя Коля часто гулял с Гроссманом, ходил вместе с ним в зоопарк, подолгу беседовал, сидя на лавочке (однажды я сфотографировал их за этим занятием). В последние дни Гроссмана дядя Коля был одним из основных дежурных у его постели. А в последнюю ночь жизни Василия Гроссмана у его постели дежурил Ефим Абрамович Кугель.

  1. Речь идет о постановке Театра имени Мейерхольда 1928 года по пьесе А. С. Грибоедова «Горе от ума».[]
  2. Речь идет о спектакле, поставленном Московским Художественным театром.[]
  3. Пьеса В. Гроссмана «Если верить пифагорейцам» была напечатана в 1946 году в N 7 журнала «Знамя». 4 сентября 1946 года «Правда» опубликовала статью критика В. Ермилова, который называет пьесу «ублюдочным произведением», говорит, что В. Гроссман «написал двусмысленную и вредную пьесу, представляющую злостный пасквиль на нашу действительность, на наших людей».[]
  4. Семен Липкин, Жизнь и судьба Василия Гроссмана…, с. 13.[]
  5. Семен Липкин, Жизнь и судьба Василия Гроссмана…, с. 101.[]
  6. Илья Эренбург, Люди, годы, жизнь, кн. 5 и 6, М., 1966, с. 209, 212, 213.[]
  7. Семен Липкин, Жизнь и судьба Василия Гроссмана…, с. 101,102.[]
  8. Там же, с. 33.[]
  9. Там же, с. 32.[]
  10. Речь идет о С. Г. Карагановой, многолетнем редакторе отдела поэзии «Нового мира».[]
  11. Семен Липкин, ЖИЗНЬ И судьба Василия Гроссмана…, с. 60.[]
  12. «Вечерняя Москва», 31 января 1995 года.[]
  13. »Книжное обозрение», 31 августа 1990 года. []
  14. Речь, очевидно, идет о повести В. Гроссмана «Все течет».[]
  15. «Дружба народов», 1989, N 10, с. 34.[]