Легкая кавалерия/Выпуск №2, 2021

Михаил Рантович

О красочных блюдах в книге Павла Куравского и «непереваренных» заимствованиях

Жанр хорошо изданной книжки Павла Куравского «Ыссык-Куль» (с подзаголовком «К тебе и от тебя») обозначен как опыт лирического путешествия. Читатель, доверившийся бодрой добротности типографики и заинтригованный некоторой туманностью жанрового определения, может оказаться в дураках, потому что содержание книжки не назовешь чем-то впечатляющим: напрасно выжимать этот плод в надежде на каплю сладкого сока. Поэзия — езда в незнаемое, и с этой точки зрения книжка Куравского ничем обогатить не в состоянии. Никакого путешествия — в переносном, конечно, смысле — читатель вслед за автором совершить не сможет. Закрыв книжку, он окажется ровно там же, где был до того, как ее раскрыл. Да, в ней все на месте, есть и разнообразие форм, и рифмы, и даже пояснительный (может быть, лучший во всем сборнике) «Путеводитель», где расшифровываются топонимы и варваризмы. Но того, ради чего обыкновенно человек берется читать собрание стихотворений, в книжке, увы, не найти. То, что волнует Куравского, не ново, но беда в том, что говорит он об этом, используя затасканные обороты и образы, не ищет даже просто свежего их сочетания. Мелководье чувств и мыслей передается такими, например, словами, как «сердечная глубина», «я пылал», «эфемерность чувств не в словесах, а в реале», «клял и рыдал навзрыд» и т. п.

Там и тут, от аннотации до глоссария, то прямо называются выдающиеся поэты прошлого, то напоминают о себе заимствованной или видоизмененной строкой, и эта несколько назойливая апелляция к поэтической традиции, говоря откровенно, выглядит странно. Творчество Куравского никогда не оказывается на должной высоте, оно лишь пресмыкается у пьедесталов бронзовых памятников, близость к которым еще не превращает это творчество в поэзию. Наоборот, на фоне аллюзий отчетливо обнаруживается авторская беспомощность:

Ничего не надо говорить!
Что-то тонко колет изнутри
(Может быть, обычная душа)
От того (sic! — М. Р.), что надо уезжать...

И так далее, и так далее, с теми же ужасными рифмами.

Куравский, кажется, убежден, что копирование или использование чужих приемов незамедлительно приведут его к стоящему результату. Но пока это достойно разве что прилежного ученика, которому далеко до выпуска из поэтического класса и который еле-еле дотягивает до тройки с большим минусом. Куравский хорошо знаком с предшествующей поэзией, хотя в несколько суженном диапазоне, но знакомство это формальное, заемность не только отдельных стихотворных строк, но даже интонаций слишком очевидна, чтобы оказаться достоинством. Он берет чужое, его не переваривая. Отсюда все особенности его творчества. Часто занятый подбором рифм, он будто теряет при этом сосредоточенность, а вместе с тем и мысль, отчего затуманивается высказывание. Жизнерадостность слога кажется несколько напускной, а стихотворения нередко завершаются пустым оптимистичным восклицанием. Перед читателем яркие, иногда кричащие пятна без оттенков и переходов.

Куравский особое внимание уделяет правильной передаче фонетических особенностей заимствованных слов, чем и объясняется начальная буква «ы» в заглавии книжки (с поразительной нескромностью говорится, что это первый в истории русской поэзии сборник с подобным названием). При этом он оказывается удивительно неряшлив в обращении с родным языком, появляются такие режущие слух сочетания: «для чего же жить на свете», «дорога легла под меня», «моим дыхательным путем / во мне гуляют чад и смог», «задравши бошки», «нетленное топливо взмыленных пор» и т. п. Их немного, и можно было бы сказать, будто я придираюсь к мелочам, но как раз эти трещины на гладкой поверхности заставляют подозревать существенный изъян внутри. Нимало не смущаясь, Куравский буквально пишет, будто строка «форель разбивала б лед» позаимствована у Михаила Кузмина, хотя, конечно, это не так, Кузмин не мог быть настолько глух, чтобы допустить неблагозвучное слияние, всецело принадлежащее Куравскому.

Надо отдать должное, он замечает, что «абрикос розовеет в корзинах», а в стихотворении «Жерехи на Уш-Тюбе» предлагает посмотреть на рыбий «слоеный сальный бок желто-коричневый» (есть в этом что-то державинское), на то, что «смородиновой веткой, облепиховой / окрашен сом, как сон, темно-оливковый». Однако если иногда он и способен породить яркие образы, то никогда не знает, что с ними делать, да и, по-видимому, не слишком стремится конвертировать их в поэтическое открытие. Так и стихотворение о рыбах венчается вялой невнятицей:

За малые дензнаки
Вагон мы сделали витриной рыбною,
К Алма-Ате на финишную выбыли.

Предлагая красочные блюда, Куравский не способен насытить, его творчество бескалорийно. Дело тут, кажется, в том, что это творчество все находится по сю сторону, проникнуть за пределы уже известного он не стремится, а возможно, и не подозревает о существовании чего-то, постигаемого сверхчувственно. Потому в стихотворениях и сводится все к инвентаризации и комбинации уже известных кубиков, но никакой искры от их столкновения не возникает — один неприятный сухой стук.

Я намеренно не стал касаться азиатского колорита, потому что эта особенность книжки никак не влияет на ее оценку. Я также избегал слова «поэзия» применительно к творчеству Куравского, которое — и не поэзия вовсе, но то, что хочет походить на поэзию, ее суррогат для нетребовательного читателя. Может ли оно быть, а не казаться поэзией? Определенно сказать это пока затруднительно, но, во всяком случае, чтобы метаморфоза произошла, потребуется совершить подлинное путешествие души, если не духа, а не подменять его плоскими путевыми заметками.