№4, 2000/XХI век: Искусство. Культура. Жизнь

«Я выглядываю из вечности…». (Перечитывая Юрия Олешу)

Вообще-то нехорошо задвигать добрые замыслы в долгий ящик. Они имеют свойство остывать. А то сама жизнь вокруг поднесет сюрприз – свобода! – и все твои выношенные втихомолку затеи вмиг стали достоянием самых пошлых газет. Естественно, в приблизительном, далеко не художественном варианте, но возвращаться к этим затеям просто неинтересно, они теряют силу, и жизнь уходит из них до того, как ты донес перо до бумаги. О сюрпризах истории еще поговорим, сейчас об отложенном замысле. Я давно порывался написать о Юрии Олеше. И даже фраза, брошенная им в окно папироснику и подобранная мною из воспоминаний Льва Никулина много лет назад, легла в заголовок. А дальше не шло. И не одна лень мешала этому. Было твердое, основанное на опыте советской открытой печати убеждение, что «Ни дня без строчки» книга неполная, в ней, изданной посмертно, какие-то умолчания. Соответственно, и портрет автора не то чтобы недостоверный, но как бы лишенный объема. Так оно и оказалось. Предпринятое «Вагриусом» в серии «Мой 20 век» издание тома Ю. Олеши «Книга прощания» (должен признаться, название этой книги страдает вычурностью, оно неточно: в конце концов, любой посмертно изданный дневник – и есть книга прощания) в известной степени заполнило те лакуны, о которых мы смутно догадывались. Облик писателя не изменился, его, прежде графический, портрет обрел краски и тот самый недостающий объем. Это как с портретом Лермонтова, если сначала увидеть гравюру Уткина, а уж потом полотно Горбунова. Оправдываются догадки и отлетают прочь искажения, естественные в неполном жанре.

А догадки весьма существенные. Об Олеше сложилось мнение как об одном из основоположников советской литературы, весьма лояльном к государству, но после кризиса, пережитого в начале 30-х годов, в общем-то, аполитичном. Многие публичные выступления писателя работали на подобную схему, изрядно помятую выходом книги «Ни дня без строчки», но все же устоявшую в годы застоя. Друзья- мемуаристы и авторы лукавых предисловий из лучших побуждений (чтобы легче прошло сквозь цензуру) весьма постарались для закрепления этой истины в мозгах читателей. О нет, этот князь «Националя» обладал весьма трезвым взглядом на происходящее и в ворохе бумаг таил такую, к примеру, запись:

«Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор – это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещенный прожекторами, а бывает также, что этот нос называется Днем поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Даниловичем или Алексеем Сурковым.

Это прелестная фантазия, которую я должен хранить в сейфе Филиппа Гоппа, моего друга, шедшего по траве, в которой ползали некоторые исключения».

Пока эта прелестная фантазия хранилась в сейфе, сменилось много поколений, и мало кто помнит сейчас, как в праздники над Москвой в перекрещении прожекторных лучей нависал нос «вождя всего прогрессивного человечества». Понятие «холодная война» в комментариях пока не нуждается, но и сейчас ее начало связывают с фултоновской речью Черчилля. Скорее в ее оценке прав Олеша:

«Холодная война – это миросозерцание, которое введено, безусловно, нами. Это ожесточение. Холодная война началась, когда появилась статья о гнилом либерализме. При современном состоянии человеческих умов, очень правильно названном гуманизмом, нельзя было вводить средневековое ожесточение идей. Это привело к ожесточению, к преследованию, без которых можно было обойтись – вернее, можно было бы прийти к тем же результатам гуманистическим путем.

Гораздо важнее помнить личные, ближайшие объекты. То, что было со мной, ничуть не меньше значит, чем то, что было с миром».

Стоит отметить, что статья о гнилом либерализме появилась в 1931 году, за пятнадцать лет до речи Черчилля. Автор – Сталин.

О какой лояльности Юрия Олеши можно говорить, прочитав запись от 4 августа 1955 года:

«Совершено чудовищное преступление против человечности: болгары сбили случайно зацепивший их территорию пассажирский самолет Израиля. Погибло пятьдесят восемь человек. Он взорвался, самолет, по всей вероятности, от попадания снаряда или пули в бак.

Пятьдесят восемь невинно погибших. Неужели только потому, что самолет в мирное время пролетает над чужой территорией, надо в него стрелять? Варварство! Есть, наверное, вирус, рождающий все это: выделывание немцами перчаток из человеческой кожи, наши ссылки невинных и вот такую шпиономанию.

Можно представить себе эти обломки с черными трупами арабообразных, в серых костюмах и пестрых галстучках израильцев!»

Появись эти строки в книге 1965 года, может, и не было бы такого же преступления 1983 года, совершенного уже русскими, когда над Камчаткой сбили южнокорейский лайнер? Иногда такие суждения заставляют оглядываться перед тем, как отдавать людоедский приказ, и опомниться в последнюю минуту.

Очень вероятно, что и новое представление о личности Юрия Олеши тоже будет неполным, недостаточным, и когда выйдет в свет собрание его сочинений, проступят какие-то новые детали. Но век наш короток, а замыслы изданий то воплощаются стремительно, а то откладываются по бедности организаторов на долгие годы. К примеру, однотомник Юрия Казакова, мое предисловие к которому было опубликовано еще в 1994 году, так и валяется где-то под руинами разоренного «Московского рабочего», хотя доведен до стадии оригинал-макета. Бери бумагу и печатай. Только оплати расходы типографии, – вот тут-то и беда. Платить некому.

Писатель Олеша – явление удивительное, возможное только у нас и в наше время. Блистательное начало с романом, сказкой, пьесами, горстью рассказов, которые, правда, писались все реже и реже и, признаться, слабее. Широко объявлен новый роман и новая пьеса – но их все нет и нет. И десятилетия, казалось бы, полного молчания, из которого по всей литературной Москве искрами пробегают остроты, меткие характеристики, походя брошенные Юрием Карловичем то в ресторане Дома литераторов, то в «Национале». Иногда они вдруг вспыхивают в чужих мемуарах, как предсказание гибели Фадеева, измученного совестью, в воспоминаниях Льва Славина.

Были, правда, отрывочки в том самом Втором (и последнем) выпуске «Литературной Москвы» – первой жертвы заморозков хрущевской «оттепели». И новые – в «Избранном» 1956 года. Это «Избранное» смели с прилавков в момент. Казалось, писатель воспрянул духом, вот-вот издаст что-то такое… От Олеши ожидали как раз невыразимого одним словом, вот именно «чего-то такого». Но жизнь коротка – 10 мая 1960 года писателя не стало.

После смерти Олешу стали подзабывать, пять лет уже прошло, и вдруг – «Ни дня без строчки». И писатель, похороненный знатоками, воскрес. Но упрямые знатоки не унялись. Аркадий Белинков торжественно объявил гражданские похороны писателя, выпустив на Западе книгу «Сдача и гибель советского интеллигента. Юрий Олеша». Правда, знатоки не унялись до сих пор, и злая рецензия известного критика Станислава Рассадина на «Книгу прощания» звучит как приговор – «Книга распада».

Да что же это за гибель, что за распад, если через сорок лет после смерти писателя, уже в другую эпоху, его имя тревожит, взывает к размышлениям и одаривает то глубочайшей печалью, живым чувством сострадания, то восторгом перед роскошной фразой? Но аргументы знатоков кажутся убедительными, они как бы лежат посмертной тенью под внушительной фигурой писателя. Нет, словами тут не отделаешься – «встану чуть свет, перечту и пойму».

Встаю. Перечитываю. Восхищаюсь «Завистью», рассказами «Лиомпа», «Цепь», «Любовь». Посдержаннее принимаю романтических «Трех толстяков». Еще сдержаннее – подпорченную все примиряющей концовкой «Вишневую косточку» и несколько других. Ошеломленный успехом «Зависти», писатель невольно тянется к самоповтору. «Стадион в Одессе», «Комсорг» просто разочаровывают. Так мог бы написать какой-нибудь Павленко или Горбатов – будто не кистью руки, а локтем писано. Но те в литературе только локтями и работали, а за Олешу как-то неловко. За все 40-е написано три-четыре рассказа – «Туркмен», вымученная «Иволга», худосочный рассказец к пушкинскому юбилею «Друзья». И все. Жизнь через одиннадцать лет кончится – ни одного цельного, завершенного произведения. Отрицательный опыт – тоже опыт, но впечатление такое, что опыта отрицательного Юрий Карлович накопил неизмеримо больше положительного. И вроде как правы его могильщики – гибель, распад…

А что тут удивительного? Вся страна на протяжении XX века только и делала, что копила отрицательный опыт. И, как показывает сегодняшнее состояние русской литературы, накопила его столько, что не знаем, куда и девать этот восьмидесятилетний ежедневно копившийся хлам, не пригодный ни на что в жизни, устремленной хоть к какой-нибудь норме. Он свалился с плеч – и слава Богу! – да раззудеться-то нечему, спины не выпрямить: привыкла к согбенному состоянию – у кого в душном подполье, у кого – одержимая холопским недугом, а у кого – вот гибкость русского человека! – по обеим причинам. Всеобщий остеохондроз. Мгновенно опошлился юмор, живший куражом сопротивления, и стал легкой добычей бульварных газетчиков. Типы, выработанные десятилетиями нашей ненормальной жизни, рассеялись в толпе, и уже не виден, неразличим доминирующий характер – пожива прозаика и там-, и сямизата. Одновременно разорились все советские государственные издательства, но и легендарный американский «Ардис» – где он?

В судьбе писателя сегодняшнего дня при всем несходстве есть принципиальная общность с судьбою Ю. Олеши: человек, выросший в определенных законах, так или иначе (даже начисто отрицая) свыкшийся с ними, в одно прекрасное утро просыпается персонажем исторического романа. У гробового входа человека средних еще лет играет младая жизнь и не принимает его в свой круг, ибо законы младой игры ему неведомы и никто не собирается посвящать в них. И опять интеллигент стоит в недоумении перед колбасным цехом. Тот, что был у Бабичева, к изделиям которого, начиненным костной мукой и туалетной бумагой, вроде как притерпелись, рухнул, и даже мясокомбинат имени Микояна превратился в солидную фирму «Микомс»; сегодняшний Кавалеров отыскивает в уголках кармана гривенники, сдувает с них табачную труху и позволяет себе в наслаждение 50 грамм настоящей «любительской» в большой праздник. Новый Андрей Петрович Бабичев так же поет по утрам в клозете, только иные песни.

Зато нынешний Бабичев не покушается на наш внутренний мир. Он ему, слава Богу, до поры до времени безразличен. И перед писателем стоит задача просто выжить, физически. За литературу никто не платит, а если где и отыщутся подлинные ценители, так они сами такие же нищие. Но это – как выжить писателю в период стихийного зарождения рынка – тема совсем другой статьи. Нас же интересует интеллигент, окончивший с золотой медалью Ришельевскую гимназию в Одессе, поступивший в университет и обдумывающий подробности будущего житья присяжного поверенного и поэта. Но этого житья, к которому он по инерции десятилетий приготовился, ему не дадут. Будущий присяжный поверенный раздосадован, будущий поэт – в слепом восторге: ему не хотелось быть как все, не хотелось взбираться по крутой лестнице карьерного успеха, о чем он на излете очарования напишет рассказ «Человеческий материал». Поэт раскрыл объятья призраку коммунизма, 70 лет бродившему без толку по Европе, вытолканному взашей из Парижа и забредшему наконец в страну, которую, как высказался однажды Отто фон Бисмарк, не жалко. Образ художественный у тех же Маркса с Энгельсом точнее политических теорий. Раскрытые объятья пусты – призрак ведь, а новая жизнь, пообещавшая молочные реки и кисельные берега, а к ним еще и нового человека сотворить, уже заявляет, что интеллигент зря раскрывал объятья: он ей попросту не нужен. А может быть, и вреден. Это угрожающее «может быть» сопровождает его всю жизнь и обрекает на вечный страх.

Страх – чувство позорное, недостойное порядочного человека, во все века моралисты осуждали его, и правильно, наверное, делали. Век XIX-й, «золотой», уже после Пушкина выдвинул постулат, на мой взгляд, сомнительный: «Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». Сам автор лихого лозунга в минуту жизни трудную пренебрег им и хотя потом всю жизнь стыдился этого, но воспел-таки подвиги Муравьева-Вешателя. И зов его «иди и гибни» обращался к кому угодно, только не к самому поэту. Век «серебряный» истекал клюквенным соком, не догадываясь поначалу, что это вовсе не бутафорская краска, а реальная человеческая кровь, и прольется оный сок из тела Николая Гумилева, Владимира Маяковского, Вильгельма Зоргенфрея, Осипа Мандельштама. И сам собою встал вопрос покруче гражданского: обязан ли поэт быть героем? Собственно, знатоки и судили Ю. Олешу не как писателя, а как героя и постановили: обязан. А раз не герой – вот тебе: сдача и гибель, а книга твоя – книга распада.

В этой связи на ум приходят воспоминания Авдотьи Панаевой. Есть у нее персонаж, писанный не чернилами, а ядом, добытым из пасти кобры. Это Иван Сергеевич Тургенев. Панаева с торжествующим сладострастием поведала миру о том, как наш классик, тогда еще молодой человек, не по-мужски повел себя на шхуне во время шторма. Отошлем любителей унижения великих к первоисточнику, а сами, пережив неловкость и стыд за Ивана Сергеевича, представим себе ситуацию: писатель очертя голову хватает Авдотью (если она при сем сама присутствовала) за талию, спасает ее, а сам гибнет. Авдотья в мемуарах бросает чепчик в его честь (если вообще вспомнит этот эпизод), а что остается миру? Несколько рассказов из цикла «Записки охотника», две-три поэмы – достояние составителей кроссвордов, романс «Утро туманное»… Вот, пожалуй, и все. А где «Рудин», «Дворянское гнездо», «Отцы и дети», «Ася», «Первая любовь», «Вешние воды»? «Стихотворения в прозе» с блистательным эссе о русском языке, наконец? Как где? На дне моря. Геройски погибли вместе со своим потенциальным автором.

Нет, не дело писателя геройствовать. Его дело – слово.

Вот к слову Юрия Олеши и обратимся.

Воспоминания Юрия Олеши о том, как выступил на вечере поэзии в Одессе Максимилиан Волошин, несколько насмешливы. В 1920 году Олеша был молод и к старым символистам относился с долей юношеского революционного превосходства: в ту пору советская власть развернула перед ним полный список благодеяний, а преступления по легкомыслию принимались как неизбежные нравственные издержки в процессе борьбы за утверждение провозглашенных благодеяний, и их список еще не набрасывался. Он все ждал, когда новый строй породит нового человека – умного, красивого и до гениальности талантливого. Не дождался. В 1931 году записывает:

«К тридцати годам, в пору цветения молодости, я, как это бывает со всеми, окончательно установил для себя те взгляды на людей и жизнь, которые считал наиболее верными и естественными. Выводы, сделанные мною, могли равно принадлежать как гимназисту, так и философу. О человеческой подлости, эгоизме, мелочности, силе похоти, тщеславия и страха.

Я увидел, что революция совершенно не изменила людей… – Мир воображаемый и мир реальный. Смотря как воображать мир. Мир коммунистического воображения и человек, гибнущий за этот мир. И мир воображаемый – индивидуалистическое искусство».

И дальше:

«Литература окончилась в 1931 году.

Я пристрастился к алкоголю».

К тем же временам относится запись, начинающаяся со слов «Я не хочу быть писателем» и завершающаяся мыслью о пуле в лоб.

 

Мысли Максимилиана Волошина в те же дни:

«7/VII 1931 г.

Вчера за работой вспомнил уговоры Маруси: «Давай повесимся». И невольно почувствовал всю правоту этого стремления. Претит только обстановка – декорум самоубийства. Смерть, исчезновение – не страшны. Но как это будет принято оставшимися и друзьями – эта мысль очень неприятна. Неприятны и прецеденты (Маяковский, Есенин). Лучше «расстреляться» по примеру Гумилева. Это так просто: написать несколько стихотворений о текущем. О России по существу. Они быстро распространятся в рукописях. Все-таки это лучше, чем банальное «последнее письмо» с обращением к правительству или друзьям. И писать обо мне при этих условиях не будут. Разве через 25 лет?..» 1

Больше, чем различие в выборе средств пассивного самоубийства, поражает сходство в отчаянии. А ведь время-то еще, по хлесткому слову Анны Ахматовой, вегетарианское, и у живого пока Мейерхольда ставится спектакль по пьесе «Список благодеяний».

  1. М. Волошин, История моей души, М., 1999, с. 267-268.[]

Цитировать

Холмогоров, М. «Я выглядываю из вечности…». (Перечитывая Юрия Олешу) / М. Холмогоров // Вопросы литературы. - 2000 - №4. - C. 98-119
Копировать