Время – союзник или враг? Диалоги о повести Д. Гранина «Эта странная жизнь…» ведет критик В. Дмитриев – с учеными Н. Амосовым, Р. Баренцевым, С. Мейеном, Р. Хохловым, Ю. Шрейдером, а также с автором
Диалоги о повести Д. ГРАНИНА «ЭТА СТРАННАЯ ЖИЗНЬ…» ведет критик Виктор ДМИТРИЕВ – с учеными Н. АМОСОВЫМ, Р. БАРАНЦЕВЫМ, С. МЕЙЕНОМ, Р. ХОХЛОВЫМ, Ю. ШРЕЙДЕРОМ, а также с АВТОРОМ
Чтобы оставаться самим собой, надо, ко всему прочему, в любом случае успевать это делать. Можно ли, в конце концов, вполне стать хозяином собственного времени? Этот вопрос на устах у многих. Ответ на него ищет и литература.
ДЕЙСТВИТЕЛЬНО СТРАННАЯ ЖИЗНЬ
Сколько же всяческих проблем выдвинул перед нами XX век! К примеру, кого не тревожит никак не остановимое пока нарушение экологического равновесия: покоряем природу и ее же лишаемся, подрубая тот сук, на котором держится само наше существование. Глобальность многих таких проблем пробудила в углубляет осознание того, что только совместными усилиями людей, многих стран и народов можно отвести от человечества, тем самым от каждого из нас, очередную всеобщую угрозу, будь то мировая война или раковое истощение природных ресурсов и т. д. Ощущение всемирности происходящего все острее пронизывает литературу, искусство, какой бы, кажется, частный случай в чьей-то судьбе или как будто незначительный предмет ни попадал в поле зрения чуткого к современности художника. Недаром сегодня лейтмотив многих привлекающих внимание произведений: всех все касается.
Но не кажется ли, что позитивный этот сдвиг в сознании, отзывающийся и на характере эстетического освоения действительности, вместе с тем послужил толчком и к некоторым негативным тенденциям? Например, к тому, что индивидуум нет-нет да и начинает недооценивать себя как личность, признавая себя чересчур зависимым от этих самых глобальных проблем, слишком подчиняясь власти обстоятельств, перекладывая на них – частично, а порой и полностью – ответственность за не сделанное самим, за то или иное отступление от собственных принципов, за неосуществленную мечту или свою измену идеалу, за отказ от самого себя. Современная литература подмечает и это, протестует, осуждает, но не часто предлагает альтернативу – нечто позитивное, притом не как декларацию, а в образе судьбы человеческой. Быть может, наиболее всеобщей, непрерывно и больно затрагивающей буквально каждого, выступает ныне проблема острого дефицита времени, проблема времени вообще.
Мертвой хваткой вцепившийся цейтнот подкарауливает нас обычно в самый неподходящий момент, – глядь, и рухнула еще одна надежда: либо даром потратил усилия, либо вовсе не сумел их приложить. Цейтнот разлучает нас с близкими, пусть мы каждодневно домой возвращаемся: несколько пар глаз с ожиданием смотрят на тебя, но нет времени даже для этих глаз. Некогда носить в себе радость, тем более горе – в конце концов наступает обмеление чувств, душа черствеет. А дел не убывает, и чем напряженнее работаешь, тем их становится больше – шансы управиться стремительно тают: не успеть. Вожделенный отдых – враг твой: это же даром загубленное время! И вообще перестаешь понимать, есть ли отдых, что он такое.» Вышли из повиновения не то что минуты – часы, дни, недели, месяцы, годы, и вряд ли кто рискнет утверждать, что укротил, обуздал свирепый разгул времени. Время несется все быстрее, сокрушая наши старания поспеть за ним. Неизвестно куда уходят многочисленные хлопоты…
Так ли все это?
Можно ли что-нибудь с этим поделать? Притом индивидууму, самому по себе, своими собственными силами, не прячась за глобальность проблемы, неподвластной-де одному человеку, не дожидаясь решений, которые окажутся по плечу всему обществу.
Да, дефицит времени катастрофически нарастает. Но он не всесилен и при желании может быть побежден. Это доступно нашему современнику, даже и в одиночку
Таково убеждение, притом отнюдь не специалиста по «хронографии», а… писателя. Убеждение, основанное на опыте одной жизни.
На реальной судьбе ученого, о ком рассказал Даниил Гранин в документальной повести «Эта странная жизнь…». Автор не ограничивается достоверной регистрацией факта – в данном случае факта всеобщей нехватки времени, – а выдвигает альтернативу, вполне реальную, осуществленную практически ученым-энтомологом А. А. Любищевым. Тем самым писатель противопоставляет покорности, примиренчеству нечто позитивное, побуждая читателя к активности, размышлению, поискам выхода.
Хотя печать скупо откликнулась на эту новинку минувшего года, первые же отзывы дали почувствовать: перед нами нечто необычное для творчества Гранина, что-то оригинальное в исканиях современной нашей литературы и весьма спорное. Не прошло и месяца после завершения публикации журнального варианта повести («Аврора», 1974, N 1, 2), как состоялось довольно горячее ее обсуждение в ленинградском Доме ученых, где автор в свою очередь счел необходимым признаться: «Повесть отличается от всего, что было написано мною ранее. Может быть, это единственная моя вещь, относительно которой мне хотелось, чтобы ее прочло как можно больше людей».
В этом произведении, вышедшем затем отдельной книжкой в издательстве «Советская Россия», действительно много необычного.
Например, жанр.
В привычном смысле тут никакая не повесть. Нет внешнего сюжета, сквозного действия, каких-либо вживе воссозданных автором сцен из биографии героя. Писатель не дает пейзажа, интерьера, портрет в обыкновенном понимании здесь также отсутствует, за исключением одного-двух скупых штрихов, более чем бегло рисующих внешний облик персонажа. Может показаться, что в повести нет образного строя. В конце первой главы автор предупреждает, что «будет много сухого, сугубо деловой прозы», уточняя: «И прозой-то это назвать нельзя». Здесь же он характеризует свое произведение как ни на что не похожее повествование.
Далее – круг персонажей. То, что их в произведении по меньшей мере двое – кроме А. А. Любищева, еще и сам автор, повествователь, – становится очевидным с первых же страниц. Но строго говоря, героев много больше – более девяноста. Притом достаточно примечательные имена: от Сенеки, Руссо, Макиавелли до Обручева, Эйнштейна, Курчатова, Сухомлинского. Герой повести воспринимается в ряду этих имен, в соотнесении с ними, и Любищев действительно на уровне тех людей, о которых идет речь. Тем не менее сам он не был доселе широко известен.
Совсем не случайна эта бросающаяся в глаза особенность произведения. Гранин ярко показал одну из самобытных черт своего необычного героя – умение свободно, без каких-либо внутренних помех, вчувствоваться в любую эпоху, охватить время, культуру в их цельности. Любищев, хорошо знавший, положим, Вавилова или Берга, вместе с тем мог вполне ощутить себя современником Платона или Леонардо да Винчи, Ламарка или Дарвина. Он воспринимал интересовавших его людей науки, искусства, философии со всеми их заблуждениями и озарениями, с их разумом, чувствами и даже бытом, – независимо от того, из какого они века или тысячелетия. К примеру, в повести рассказывается, как Любищев размышляет о Пушкине, вернее, об одном эпизоде из пушкинской биографии. Неважно, прав ли тут герой, но здесь, как и в других подобных эпизодах, хорошо вырисовывается это всегдашнее любищевское чувство присутствия в истории как едином, всеобъемлющем времени.
Примечательна история создания произведения. Писатель был знаком со своим героем, встречался с ним. Для документальной прозы это бесценно: личное художническое впечатление по обыкновению и есть главное – тот фундамент, на котором впоследствии строится здание образа, дополняемое и уточняемое разысканиями в архивах и т. д. В данном случае было иначе.
«Начал я писать эту повесть как-то необычно для себя, – рассказал мне автор. – Работать над ней я стал, откровенно говоря, по просьбе людей, которые любили и чтили Александра Александровича Любищева. Он и на меня произвел сильное впечатление, но мало ли, в конце концов, встречается ярких людей, значительной, большой жизни. Конечно, таких всегда замечаешь, но это еще не значит, что о них захочется писать. И когда мне посоветовали присмотреться внимательнее к Любищеву, после смерти его, я решил поглядеть – без всяких, собственно говоря, внутренних обязательств и замыслов – его архив: документы о нем, его труды, его письма, дневник…»
Процитируем теперь саму повесть: «…Все, что я извлек оттуда, было для меня открытием». И далее: «…Я убедился, что не знал Любищева. То есть я знал, я встречался с ним, я понимал, что это человек редкий, но масштабов его личности я не подозревал. Со стыдом я признавался себе, что числил его чудаком, мудрым, милым чудаком, и было горько, что упустил много возможностей бывать с ним».
Впрочем, и дневники покойного открылись писателю далеко не сразу – такие это дневники. Гранин упорно искал в них никак поначалу не дававшийся ключ к пониманию того, кто был сокрыт за скупыми строчками ныне осиротелых записей. Искал и нашел.
Всегда бывает: то, что труднее достается, оказывается самым дорогим. Возможно, поэтому Гранин сделал главной темой, внутренним сюжетом своей повести поразившие его, писателя, отношения Любищева с такой неуловимой, текучей, словно ртуть, материей, как время, – своеобразную систему овладения временем: «Как человек учится пользоваться временем и как он налаживает свои отношения со временем. Это меня заинтересовало, и я стал изучать этот вопрос. И вот эту идею жизни Любищева – наверное, у него были и другие идеи его жизни, – но именно эту я для себя ощутил как материал вещи. Мне показалось, что это идея значительная и всеобщая».
Здесь стоит заметить: не только сам факт всесторонней системы учета, планирования и реализации времени удивителен, не только то, что она, эта система, была нужна Любищеву и безотказно служила ему почти шестьдесят лет (он умер на 82-м году жизни), но больше всего то, какие это дало плоды. Достаточно сказать, что написанное Любищевым – собственно научные труды (в основной области), а также переписка, дневник, воспоминания, работы и критические заметки по общим вопросам науки, философии, истории, по эстетике, математике, художественной литературе, физике, геологии, конспекты и. разборы прочитанных книг (библиотека освоенного, по меткому определению Гранина), мысли о многом – составило только в неопубликованных рукописях, имеющихся в архиве ученого, свыше 2 тысяч печатных листов (из них 1200 листов – сами научные труды и материалы к ним). А сколько пропало в годы войны в Киеве! Опубликовано же 82 печатных листа (77 названий), что, правда, не превышает 4 процентов объема всего написанного, считая собранное в архиве, но зато, как верно указывает в повести Гранин, большая часть опубликованного представляет собой работы, переведенные во всем мире. Все это означает в среднем по 40 печатных листов в год на протяжении пятидесяти шести лет без перерыва – с 1916 по 1972 год, до дня смерти. Есть от чего прийти в изумление.
А ведь были и другие занятия, не только писание. На страницах повести немало тому примеров.
«В так называемое свободное время, для «отдыха», он занимался классификацией земляных блошек. Объем только этих работ выглядит так: к 1955 году Любищев собрал 35 ящиков смонтированных блошек. Их было там 13 000. Из них у 5000 самцов он препарировал органы. Триста видов. Их надо было определить, измерить, препарировать, изготовить этикетки. Он собрал материалов в шесть раз больше чем имелось в Зоологическом институте».
Вот вам и скромный доктор сельскохозяйственных наук! В столицах он учился и начинал, а потом жил и работал все время в провинции.
Нелишне иметь в виду, что долгие годы Любищев занимался еще и активной общественной деятельностью, требовавшей немало времени и сил. Например, на протяжении многих лет, когда он еще не был на пенсии, Любищев, кроме основной своей нагрузки профессора и немалого числа других, работал народным заседателем в суде.
Причем все это вовсе не было самоизнурением. Напротив! В повести не случайно приводятся сформулированные Любищевым правила, которым он следовал: «…Я не имею обязательных поручений; 2) не беру срочных поручений; 3) в случае утомления сейчас же прекращаю работу и отдыхаю; 4) сплю много, часов десять; 5) комбинирую утомительные занятия с приятным». Гранин прав, когда пишет, что «жизнь его нельзя назвать аскетичной. Все выглядело обыкновенно. Он занимался спортом. Плавал. Гулял».
Впрочем, довольно примеров. Надеюсь, понятно, почему Гранин, посвящая меня в некоторые обстоятельства творческой истории «Этой странной жизни…» (дополнительно к тому, что поведал в повести), подчеркнул: «Вот я и оставил для себя идею времени – пользования временем, обращения со временем, – идею, которая мне показалась очень важной, решающей и для себя лично, и для моего поколения, и вообще. Эту жестко ограниченную идею я и решил раскрыть, рассказать об этом».
Что же в итоге получилось?
Чтобы возможно объективнее в этом разобраться, я решил побеседовать и с автором, и с некоторыми читателями – известными советскими учеными, на чью независимость мнений можно твердо положиться. Это действительный член Академии наук СССР, ректор Московского университета, лауреат Ленинской премии, профессор физики Рем Викторович Хохлов; Герой Социалистического Труда, академик Академии наук Украинской ССР, член-корреспондент Академии медицинских наук СССР, лауреат Ленинской премии, киевский хирург, профессор Николай Михайлович Амосов; доктор физико-математических наук, лауреат Государственной премии СССР, профессор Ленинградского университета Рэм Георгиевич Баранцев; доктор геолого-минералогических наук, генеральный секретарь VIII Международного конгресса по стратиграфии и геологии карбона Сергей Викторович Мейен; заведующий сектором лингвистических проблем информатики Всесоюзного института научно-технической информации АН СССР, кандидат физико-математических наук Юлий Анатольевич Шрейдер.
Просматривая свои записи бесед, не мог не признаться себе, что каждая из них выходила за рамки первоначального замысла на уровне вопросов- ответов и всякий раз содержала немало непредвиденного. Может быть, сейчас, когда состоявшиеся диалоги расчленены на отдельные эпизоды, сгруппированы вокруг тех или иных вопросов и даже выделены особым шрифтом, это выглядит несколько похожим на «круглый стол», но в действительности его не было.
ОТКРЫТИЕГЕРОЯ
Надобно сказать: хотя заявленная писателем проблема действительно доминирует в произведении, ею далеко не исчерпывается проблематика повести. Иначе и не могло быть, ибо фигура центрального героя – художественная проекция очень значительной личности.
Это ясно видно даже из резко отрицательного отзыва о книге.
Н. АМОСОВ
Мне повесть Гранина не понравилась. По-моему, в ней нет главного, чему была посвящена жизнь этого в действительности замечательного ученого, – нет его основного дела. Погрузившись в проблему покорения времени и обратив непомерно большое внимание на показ, так сказать, технологии времяпользования, автор скомкал заявленную в первой главе, когда мы едва только знакомимся с героем, «историю забот его ума», уклонился и далее от того, чтобы открыть читателю известную Гранину по письмам, дневникам, произведениям Любищева «летопись духовной работы, которую вел этот человек больше чем полвека над формированием своей личности». Герой вынут из того, чем определяется вся его деятельность, – из круга наиболее дорогих ему интересов, из содержания его искания, борьбы. Все это оказалось, как говорят, за кадром, отчего образ «в кадре» напоминает опавшую резиновую оболочку чего-то грандиозного, но откуда выпустили весь воздух, – осталось нечто малоинтересное, непривлекательное.
Я не был лично знаком с Любищевым, но читал его научные работы, публиковавшиеся в 60-е годы и начале 70-х, встречал статьи о нем других ученых. То есть хочу сказать, что те, кто следит за научными журналами, не обязательно узкоспециальными, а и широкого профиля, например, такими, как «Природа», «Химия и жизнь», «Знание – сила», те наверняка давно обратили внимание на этого оригинального мыслителя, бойца по натуре, высокой научной культуры исследователя, неутомимого искателя истины. Словом, есть основания считать, что Любищев, в общем-то, довольно многим известен своими трудами, научными статьями о нем, и он действительно привлекает. Так вот, первая моя мысль, когда прочел повесть, была такой: сколько же людей, прежде относившихся к Любищеву с симпатией, теперь, познакомившись с литературным произведением, разочаруются! Они обнаружат, что Любищев вряд ли был большим ученым, самобытным и крупным талантом, – герой повести предстает человеком, научившимся умело распоряжаться временем, более того, потратившим на то, чтобы преуспеть в этом, всю свою жизнь. Между тем жизнь Любищева без науки непредставима. Но как раз она-то окутана в повести густым туманом, сквозь пелену которого лишь изредка, как правило в выдержках из писем Любищева, проступают контуры реального ученого а снова растворяются в невидимом – заслоняются, замещаются окольными кружениями авторской мысли вне контекста прямых научных устремлений героя.
Можно предположить, что автор не рискнул коснуться некоторых слишком острых дискуссий в естествознании – тех баталия, где страсти еще не вполне улеглись, не все встало на свои места. Пусть так. Но Любищев, по счастью, столь многогранен, он так во многом тебя проявил, что у литератора есть выбор. Для повести достаточно одного-двух моментов из исследований, из перипетий научной борьбы героя, не обязательно самых сложных. Любищев, как цельная натура, последовательная в этическом максимализме, – в любом своем деянии так или иначе виден весь. Писатель располагал необходимыми возможностями, чтобы показать это. Тем более он сам говорит в повести, что некоторые научные идеи Любищева ныне перешли из еретических в разряд спорных, другие – из спорных в несомненные.
Взять, к примеру, статью Любищева «Дарвинизм и недарвинизм», опубликованную в десятом номере журнала «Природа» за 1973 год. Стоило писателю обратиться хотя бы к этой работе – и те моральные, «технологические», философские вопросы, которые подняты в повести, обрели бы опору, заняли подобающее им место, ибо был бы виден ученый, у которого все это неразрывно. И тогда был бы виден человек.
Дело, конечно, не в рецептах писателю. Я хотел лишь проиллюстрировать: был шанс – и не один – не уклоняться от того, без чего произведение, тем более документальное, теряет нечто, не возмещаемое ничем иным. Здесь как раз такой случай.
Что такое проблема времени, времяпользования? Она, конечно, носится в воздухе, но поскольку и обществом, и каждым человеком она разрешается или не разрешается всякий раз по-своему, эта проблема интересна именно человечески, когда она преломляется через реальную личность, через все богатство, всю сложность бытия конкретного человека. А здесь, наоборот, личность дана лишь постольку, поскольку она «работает» на проблему, отчего и герой, мне кажется, потерялся, и проблема потускнела.
Как видим, с самого начала возникает дилемма: что интереснее – урок «приручения» ученым времени или же урок личности Любищева в целом, всей его судьбы? Например, Н. Амосову наиболее интересным представляется то, для чего в повести, по его мнению, места не нашлось. А другим читателям постановка Граниным проблемы времени кажется существенной именно потому, что она получила художественную разработку в образе реального и яркого человека.
Вероятно, таково свойство документальной прозы: критерии ее оценки Граниным всегда находятся в определенной зависимости от степени адекватности героя прототипу. И хотя этим вопрос о критериях далеко не исчерпывается, нельзя, анализируя произведение, избежать и разговора о прообразе, вернее, о том, что перешло от прототипа в самый образ.
Я был знаком с Любищевым, встречался, переписывался, читал многие его труды. Тем не менее предпочитаю, чтобы здесь о нем сказали главным образом другие. Поэтому для начала слово тем из моих собеседников, читателей повести, кто знал ее героя. Естественно, что тем самым неизбежно начинается разговор и о созданном Граниным образе, а стало быть, о произведении в целом.
Итак, насколько проблема времяпользования, поставленная писателем в центр произведения, интересна не только наглядностью результатов, достигнутых героем повести, не только показанной Граниным лабораторией достижения этих результатов, но и самим приобщением читателя к данному герою как таковому?
Ю. ШРЕЙДЕР
Это хорошо, что из появившихся после смерти Александра Александровича некрологов и особенно статей о нем становится ясным масштаб Любищева. Гранину, создавшему литературное произведение об Александре Александровиче, принадлежит также и в этом отношении большая заслуга. Вместе с тем всем нам стоит себя дисциплинировать – не забывать, что очень часто осознание масштаба затемняет понимание сути. Совсем нелишне и в нашем случае извлечь уроки из распространенных уклонений, когда к личности очень крупной, например, такой, какая изображена в повести, мы волей-неволей применяем особые мерки, что, с одной стороны, правильно, а с другой – мешает видеть собственно человеческие черты, в том числе слабости, внутреннюю борьбу, ту цену, которую платит человек за реализованную масштабность собственной личности. Бывает и обратное – ищут загадку там, где ее нет, где все естественно вытекает из каких-то простых, несомненных вещей.
Приведу характерные случаи.
Бесспорно грандиозна величина того, что сделал в науке И. П. Павлов. Но именно поэтому чрезвычайно трудно было сообразить, что механизм условных рефлексов очень примитивен и отнюдь не воссоздает содержания высшей нервной деятельности. Совсем не случайно поэтому, что на какое-то время имя Павлова было превращено в жесткий тормоз на пути развития физиологии и психологии.
Или взять тот факт, что Нильс Бор создал квантовую физику. Это породило великолепную плеяду физиков, но зато на определенное время затенило первостепенное значение Бора как натурфилософа. Лишь постепенно стало осознаваться, что в этой роли его заслуги несравненно выше, нежели собственно в физике.
Примеров подобных представлений, когда масштаб остается, а сущность почти исчезает, довольно много.
Размышляя о повести Гранина, полезно каждому подумать об этой опасности. Тем более, что и Гранин видит в Любищеве некую загадку, которую нужно разрешить. Это подхватили некоторые читатели, склонные к такому мышлению. Например, один мой знакомый, читавший повесть и кое-что из переписки Александра Александровича, тут же стал искать исторических аналогов. Сначала попытался поставить Любищева в ряд: Бехтерев – Павлов – Менделеев-Морозов. Потом понял, что не получается. Стал ломать голову дальше. Действительно, загадка. Потому, что он держал в уме лишь масштаб личности. Этого, однако, недостаточно, чтобы проникнуть в существо, в неповторимость данного человека, казалось бы, похожего, но в действительности не похожего ни на кого.
Попробую, держа в уме масштаб Любищева, подступиться к сути его как личности. Начну с того, что напрашивается прежде всего: каковы мера научного таланта и степень его раскрытия?
Научная потенция героя гранинской книги очень высока. Но мне, математику, эта потенция не кажется чем-то поразительным. Для некоторого, не столь уж малого, круга ученых высокая научная потенция просто необходимая норма. Я знаю людей, лучше и легче ориентирующихся в головоломных проблемах. Дар Любищева, как он и показан Граниным, только в малой части состоял в чисто научном таланте. Последний был отмерен герою ровно в той дозе, чтобы не надо было жаловаться на отсутствие, но чтобы и не было соблазна посвятить себя своему научному дару. Представление об ученом далеко не исчерпывается осознанием меры его таланта, его научного гения. Мне кажется, что сейчас я понимаю, в чем уникальность Любищева, – повесть Гранина помогает этому.
Коротко можно было бы сказать о герое прежде всего так: рационалист, который антирационален. Знаменитую «бритву Оккама» он оставлял для пользования научным кастратам.
Собственно рациональный интеллект всегда ограничивает сферу исследования, берет устойчивый срез действительности, позволяющий избегнуть парадоксов. Этот тонкий срез, высвеченный мощным интеллектом обычного рационалиста, настолько ему дорог, что превращается им в абсолют. Так скептический разум, отбрасывающий все не поддающееся точным меркам, создает свои догматы, свои квазиабсолюты, изготовляет самодеятельные абсолюты, отрицает все не укладывающееся в прокрустово ложе, лежащее вне узкого луча, высвечивающего доступное сегодня интеллекту. Любищев, напротив, всюду убедительно демонстрирует превосходство реализма над привычным рационализмом. Именно таков герой повести.
Далее. По чисто нравственному признаку можно людей, занимающихся наукой, грубо разделить на три категории.
Первая – это те, кто имитирует правила научного исследования, делает нечто похожее по форме на научное исследование. Увы, это просто нечестные и глубоко невежественные (а это очень близко стоит) люди, хотя сегодня их не так мало. Невежество и нечестность рано или поздно разоблачаются, хотя иной раз требуется мужество, чтобы против этого выступить. Кстати, как об этом коротко рассказано в произведении Гранина, Любищев внес свою весомую лепту в борьбу с воинствующим невежеством.
Другая категория – это добротные ученые, честно играющие по сложившимся правилам науки. Есть честные химики и не менее честные алхимики. Ученые этой категории составляют действующий костяк большой науки. Среди них есть подлинные ее рыцари, несущие на своих плечах высокий научный уровень. И Любищев в чем-то так работал. К примеру, по этой категории, вероятно, следует оценивать его работу по биометрике.
Но есть и третья, совсем немногочисленная, категория ученых, без которых наука выродилась бы. Это люди, не доверяющие правилам игры, думающие об источниках этих правил. Именно по этому разряду шла главная деятельность Любищева. Если бы он был математиком, то наверняка углубился бы в метаматематику, в работу по основам математики. И встал бы рядом с Гильбертом, Расселом, Гёделем. Но он был биологом-естествоиспытателем, натурфилософом. И встал рядом с Ламарком, Гёте, Бергом, Тейяром и другими, что красной нитью проходит через всю повесть.
Но и это не все. Талант Любищева лежал не столько даже в рациональной сфере, сколько в нравственной. Гранин показал в своем герое и это – хотя, быть может, недостаточно полно. Например, писатель только мельком, по касательной сопоставил своего героя с донкихотами, святыми, юродивыми. Между тем тут скрыта проблема, вернее, один из аспектов проблемы: разум и нравственность.
Что я имею в виду? Характерная черта Дон Кихота – обостренное чувство несправедливости. Художественно эта черта остранена полной неспособностью Дон Кихота уменьшить несправедливость. Дело не только в том, что он сам то в дело попадает в конфузные положения, но и в том, что он не может никому помочь. Свой дар он использует не по назначению. Эта неспособность вписаться в мир феноменов художественно великолепна, но именно она делает Дон Кихота безумцем. Любищев не Дон Кихот, он не сделал ни одной глупости. Его «чудачества» не безумие, а система поведения, разумно вытекающая из его дара. В отличие от Дон Кихота, Любищев сумел реализовать свой нравственный дар в этом мире, а не только в мире идей. Он сумел отказаться от действий, которые могли бы помешать реализации дара.
Дар Любищева, который он столь блистательно реализовал (именно для того он так «разбрасывался» и не создавал научных школ), состоял в требовательном нравственном отношении к Истине. И тут лучше всего рассматривать как модельный пример не отношение, допустим, к лысенковщине, характеризуемой слишком нарочитым и явным пренебрежением к Истине, а к идейно близким людям. Он решительно критиковал – нет, не их, а их неточности, ошибки. Причем он умел подбирать аргументы в пользу разных сторон, тогда как большинство из нас обычно отдает симпатии одной стороне, отчего трудно быть объективным. Любищев не терял равновесия до тех пор, пока не находил разрешения в синтезе.Словом, говоря, что Любищев – рационалист, который одновременно антирационален, я хотел тем самым сказать, что он действительно последовательный рационалист и все поверял разумом, но делал это только потому, что не прислуживал собственному разуму, а заставлял свой разум служить Истине. И поступал так по нравственному долгу, а не для удовлетворения похоти разума. Герой повести – противник всяких попыток абсолютизировать то, что является только построением разума. Как подлинный поэт, он ищет гармонию в космосе, и, как подлинный «святой» (в том смысле, в каком Гранин говорит о нем в повести – праведный), он не может поступиться общим ради частного, вечным ради преходящего.
Повесть Гранина – несомненное свидетельство того, что художественная литература уловила еще только пробуждающееся ощущение, но оно появилось и передается все большему кругу людей, – сегодня наука, точнее, естествознание стало одной из тех сфер, откуда человечество ждет духовных откровений, познания собственной природы. Это отнюдь не может ущемлять обществоведение, которое должно быть лишь благодарно такому обороту дела, ибо и для него тем самым откроется новое я благодатное поле приложения своих собственных сил и преимуществ. В одном из писем Любищева, которое приводится в повести, в частности, сказано: «Чем менее точны науки, тем они более неподвижны, а в точных колоссальная, постоянно идущая перестройка…»
Логически возможно одно из двух. Либо наука дает нам ложное или искаженное знание, то есть идет, так сказать, от дьявола. Тогда кто-нибудь да должен открыть эту ложность и отвергнуть науку. Либо наука – это по крайней мере один из путей, по которому к нам может прийти подлинное знание. В таком случае задача в том, чтобы отличить подлинное знание от соблазнов, расчистить источник от привходящей мути и дать человечеству чистый ключ. Думаю, что верна вторая альтернатива. И тогда ясно, почему родился в литературе герой, о котором идет речь, и почему никого, подобного ему, мы не знаем.
Р. БАРАНЦЕВ
В повести Гранина показан ученый, который интересен больше по методам, чем по результатам. Таков и реальный Любищев. Мы слишком привыкли ограничиваться решением существующих задач и, в отличие от Любищева, меньше задумываемся над их постановкой. Между тем очень важно, – повесть напоминает об этом, – не забывать, что правильная постановка задач не менее существенна, чем решение.
Для любищевского способа мышления характерно умение преодолевать одномерность представлений, искать и находить выход к качественно новому измерению, многомерному осмыслению рассматриваемого явления. Многомерность существенна еще и потому, что благодаря ей всегда остается место непредвиденному. Допускаем, что существуют и другие критерии, что, возможно, есть какие-то иные измерения при рассмотрении вопроса.
Вместе с тем при многомерности возникает и проблема отбора: что важнее, равноправны эти критерии или нет? Когда одна ось, там все просто: лево и право. Когда многомерно, возникают иные трудности. Чтобы в условиях многомерности решить задачу отбора, необходим, как это ярко выражено в работах Любищева и хорошо показано в повести, принцип комплексирования разных критериев.
Почему это столь важно как урок мышления, чем значительно?
Когда мы лишь определяем критерии, то есть вначале, мы отталкиваемся от обычного, от известного. Когда же мы их затем комплексируем, находим более определяющие комплексы (в факторном анализе их называют просто факторами), они уже не имеют первичного, исходного физического смысла, заданного смысла априори. После комплексирования – апостериори – они оказываются совсем по-иному значимыми, становятся богаче, чем любой входящий в них критерий сам по себе. И это путь к открытиям, к рождению новых понятий, к новым ценностям. Прямые, близкие аналогии, как известно, не ведут к открытиям, особенно если они располагаются по одной оси. В этом смысле отвлечения – источник открытий. У Любищева идея комплексирования, комбинативности проникает всюду. В математической статистике для этого разработана своя методика и терминология. У героя Гранина эта идея выступает значительно богаче и шире – как гносеологическая идея.
Образ Любищева вдохновляет тем, что показывает, какое значение имеет для ученого, для всякого культурного человека широта исходных позиций, естественность построений и глубина познания, позволяющие выходить на уровень диалектического разрешения противоречий, снятия их в синтезе и постановки новых задач, а также сколь необходимы настойчивость, бесстрашие, мужество, самоотверженность, самокритичность, труд, воля…
– Не бесспорна, но, конечно же, по-своему обогащает сказанное выше точка зрения еще одного читателя.
С. МЕЙЕН
Любищев – такая личность, которую недолго сделать притчей во языцех. Сейчас такая псевдопопулярность пришла к В. И. Вернадскому. Самые глубины его учения остаются невоспринятыми, но имя его постоянно на устах и все время «всуе». От Любищева могут быстро воспринять отдельные мысли, лихие высказывания, афоризмы, но не стиль мышления. Все же есть смысл пропагандировать его опыт и дальше, чтобы ищущие читатели не прошли мимо, чтобы он попал в их поле зрения.
Те, кому ставят памятники, чаще всего подобны открывателям новых земель. Любищев на первый взгляд ничего принципиально нового не открыл. Но он, во-первых, очень много извлек из забвения и передал другим, показав связь таких вещей, которые никто вместе не связывал. В этом плане многие идеи Любищева как бы заимствованы (и не столь трудно указать откуда). Может, этим отчасти объясняется та легкость, с какой он делился мыслями. Он не считал их только своими, что хорошо видно и в характере переписки, частично воссозданной в повести Граниным.
Но не в этом извлечении забытого основная заслуга Любищева. Главное в нем – нетривиальный стиль мышления, редкая глубина и богатство диалектики. Как правило, истинные диалектики не отстаивают какой-то тезис в антиномии, а ищут синтеза. Когда же синтез получен, он кажется очевидным, и поэтому тот, кто добрался, доработался до синтеза, оказывается будто бы ни при чем. Ведь синтетическая формулировка нередко отличается от ранее бытовавших лишь тонким нюансом. Именно таким синтезом жил в науке Любищев. Гранин совершенно прав, что с этим универсальным ключом его герой подступался ко всем замкам и обычно легко открывал их. К сожалению, диалектика не решает вопросы, а лишь правильно ставит их. Тех, кто верно ставит вопросы, чаще всего не понимают, а если и понимают, то не помнят. Помнят же тех, кто кладет в стены кирпичи.
Суждения ученых, помимо самостоятельного интереса, помогают глубже осознать значение слов, которые, мне кажется, можно расценивать как одно из самых заветных для Гранина авторских признаний: «Как в старину открывали земли, как астрономы открывают звезды, так писателю может посчастливиться открыть человека. Есть великие открытия характеров и типов: Гончаров открыл Обломова, Тургенев – Базарова, Сервантес – Дон Кихота. Это было тоже открытие, не всеобщего типа, а как бы личного, моего, и не типа, а скорее идеала; впрочем, и это слово не подходило. Для идеала Любищев тоже не годился…»
Несколько странная завершающая мысль порождает ряд вопросов: так кто же герой повести для ее автора? что значит открытие как бы личного типа, а не всеобщего? почему одновременно герой выступает идеалом и он же для идеала не годится? Лучший ответ на такие вопросы – вся написанная Граниным книга. Но все-таки еще надобно, по всей вероятности, дать почувствовать читателю, что появление повести, как видно, связано с неким творческим переломом в самом Гранине, во всяком случае, мне кажется, что-то такое происходит. Похоже, это тот случай, когда герой в чем-то повернул автора. Позволю себе привести отрывок из беседы с писателем.
Д. ГРАНИН
Документальная проза все больше меня привлекает. Надоело сочинять. В конце концов, вы понимаете, сочинительство – это в некотором роде неправда, каждый сюжет – он же, в конце концов, придуман. Все это – такое, казалось бы, естественное, такое общепринятое в литературе – в последнее время меня раздражает. Я стал искать каких-то иных способов рассказать о существенном в жизни.
Сейчас много говорят по поводу документальной, «натурной» литературы. Изучать жизнь – что это значит для писателя, положим, документалиста? Мне в какой-то мере повезло: на протяжении длительного времени я соприкасаюсь с учеными, неплохо знаю мир людей науки, могу на это опереться. А вообще примитивно понятое изучение жизни – надумал писать и стал знакомиться – рискует слиться с журналистикой, у которой свои, не во всем совпадающие с искусством, возможности и законы, иные способы отражения действительности, нежели те, которые должны быть присущи художественной литературе.
В этом смысле журналистика слишком связывает литератора с фактом. Факт становится грузом, от которого трудно отстраниться.
– Как сказано в вашей повести: «Факты интересны тогда, когда их не обязательно придерживаться».
Именно.
В документальной прозе мне дорог этап исследования. Это чисто писательская возможность осмыслить собранные факты, угадать через них проблемы времени. Исследовать их до тех истоков, когда вскрываются противоречия. Оттуда, из глубин души, все эти факты видятся иначе, там сочинительство, без которого нет литературы, состоящей не в придумывании, а скорее в обдумывании, видении. Я говорю, вероятно, не очень точно, потому что для меня самого тут многое в новинку.
В документальной прозе есть опасность избытка материала. Вокруг столько фактов, записные книжки распухли, уже путаешься в них, не успеваешь вникнуть, не можешь отойти и увидеть все это издали. Документальная проза отличается от очерка. Конечно, граница между ними несколько условна, но она существует, это очень важно: сделать документальную прозу – прозой, сделать ее литературой. В документальной прозе сюжет не конструируется, не придумывается, он должен быть найден внутри материала, увиден. Герой не может быть просто списан…
Это – с одной стороны. А с другой, конечно же, всего интереснее сама реальность жизни. Даже больше скажу: ее нетипичность в смысле ее отдельности. Вот Любищев. Нетипичный человек, совершенно исключительный. Это – феноменальное явление, какое-то чудо, странность. Но ведь жизнь очевидная и обыкновенная, что ли (хотя, быть может, она в действительности тоже необыкновенная, просто я не нашел в ней ничего неординарного), жизнь, в которой не обнаруживаешь исключительности, удивительности, какой-то, возможно, невероятности, даже единственности, – если ничего этого нет, она литератору, понимаете ли, неинтересна. А когда удается уловить, постигнуть странность в жизни, это всякий раз заставляет задуматься, хотя тоже не всегда может стать предметом литературы…
В моей повести о Любищеве названо несколько подобного типа необычных людей. У меня даже мысль была такая, я и сейчас от нее не отказался, – сделать повесть с примечаниями, вернее, с дополнительными новеллами, где подробнее рассказать о Шванвиче, Иванове, Смирнове, Тимофееве-Ресовском, Филонове и других, кто в повести упомянут и был нужен мне, чтобы полнее оттенить фигуру Любищева.
Взять энтомолога Шванвича, он работал в Ленинградском университете. Всю жизнь он изучал узор крыла бабочки. Над ним смеялись. Многие считали, особенно в годы первых пятилеток, что он занимается не делом, не помогает народному хозяйству, растениеводству и прочее. Узор крыла бабочки – какая схоластика! Отвлеченная наука! Что мог ответить Шванвич? Ничего он не мог ответить. Наверное, так и мучился оттого, что занимался странным, по общему мнению, делом. Типичный Паганель, не правда ли?
Но вот начинается Великая Отечественная война. Ленинград в блокаде. Надо маскировать военные объекты. И тут выясняется, что принцип узора крыльев бабочки – это великолепное устройство природы для камуфляжа, научное обоснование камуфляжа, о котором у всех в те времена были чрезвычайно смутные понятия. Шванвича привлекают к маскировке военных объектов Ленинграда. И он, этот Паганель, делает очень важные, полезные вещи, чтобы помочь защитить Ленинград от угрозы с воздуха.
В двенадцатой главе повести, где говорится о Шванвиче, ничего этого я не рассказываю, дана лишь суть его как ученого, упомянуто, что на могиле Шванвича на Охтинском кладбище высечен любимый им узор крыла бабочки.
Или взять художника Филонова – о нем чуть подробнее говорится в главе четырнадцатой. Сестру же его, Евдокию Глебову, я в повести лишь называю. А ведь она спасла замечательные картины брата в дни ленинградской блокады. На себе их вынесла – четыреста полотен, – даже сама не помнит, как могла это сделать. Я ее спрашивал, а она говорит: «Знаете, Даниил Александрович, я и правда не помню теперь, как донесла их в несколько приемов до Русского музея». Однако сохранились акты о том, что именно от нее приняты на хранение эти картины. Сама умирала от голода, а дотащила картины до музея, сдала их, сберегла. Ведь дом, где жили Филоновы, погиб.
Документальность повести о Любищеве состояла для меня, как ни странно, в том, чтобы понять материал. Передо мной была уйма документов, горы. Я отобрал из всего одну тему и должен был ее осмыслить. Понять не только смысл и содержание этих дневников, не только зачем он их вел, не только как это отражалось в его жизни, но и понять цель. Надо сказать, что в данном случае Любищев, да и любой человек, о самом главном, конечно, почти не пишет.
Впрочем, Любищев и в этом смысле необычен – он-то как раз размышлял над собой. Вообще же человек, как правило, почти никогда не стремится письменно осмыслить свои самые заветные мечты. Но писатель с этого и должен начинать. Обязательно. Иначе в материале не разберешься…
Привожу все эти суждения, эти признания Гранина, несколько сбивчивые, не во всем, быть может, до конца проясненные, не для того, чтобы тут же входить в их разбор. Мне кажется, достаточно того, что они позволяют ощутить некую духовную напряженность, накопившееся творческое беспокойство писателя, которое ищет себе выхода. По-видимому, хотя повесть была написана быстро, это оказалось непростым делом – освоить реальность такой, какова она есть доподлинно. Вот и в зачине произведения автор говорит, обращаясь к читателю: «Конечно, подлинность мешала, связывала руки. Куда легче иметь дело с выдуманным героем! Он и покладистый и откровенный – автору известны все его мысли и намерения, и прошлое его и будущее».
Этот мотив – сопротивление материала – не однажды прозвучит и в других главах.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.