№10, 1971/Обзоры и рецензии

Вокруг Луговского

Сейчас, когда к 70-летию со дня рождения В. Луговского готовится первое трехтомное собрание сочинений поэта, хотелось бы подвести некоторые итоги его изучения и наметить перспективы.

В большинстве работ о В. Луговском последних лет исследуется эволюция и особенности выражения характера в его поэзии. Среди них выделяются работы С. Бройтмана1, В. Кочкаренко2 и Ю. Морица3. Особенно интересны заметки о поэтической структуре «Середины века» В. Кочкаренко. Ему удалось убедительно обосновать принцип романтического построения образов этой книги. Прослеживая воплощение образа человечества, исследователь выделяет в нем два начала – «человечества-борца и человечества-мещанина, жизнь которого действительно эфемерна». Таким образом, В. Кочкаренко показывает одну из важнейших особенностей этого философского, многопланового произведения, где почти в каждом понятии, в каждом явлении поэт видит два начала – великое и эфемерное. Нельзя поэтому безоговорочно утверждать, как это делает Ю. Мориц, что в толковании темы любви Луговской приходит к народным истокам, отождествляя любовь со счастьем. В любви поэт тоже видит два начала: великое и эфемерное. Подлинная любовь, когда людей сближает окружающий беспредельный мир, когда оба в «высоком полете», – это счастье; а любовь-страсть, заставляющая забыть о долге и ответственности перед миром, зовущая в темную и теплую, «укрытую ветвями квартиру», несет, гибель, подобную бесцельному и бездумному сгоранию мотылька в пламени свечи. Обращая внимание на особенность отдельных образов книга «Середина века» и утверждая, что они отражают «закон самой жизни», закон диалектики, единство и борьбу противоположностей, В. Кочкаренко, однако, не анализирует образно-стилистической системы в целом, оставаясь лишь на пороге ее «необычайности». Недооценка этой важнейшей проблемы приводит к неверным толкованиям, встречающимся и в работах Ю. Морица, С. Бройтмана и др.

Особенность образной системы В. Луговского состоит в своеобразном двоецентрии, Проистекающем из противопоставления двух начал: истинного и эфемерного. Этому двоецентрию и служат обычно образно-стилистические и сюжетные контрасты. Более того, определенный круг представлений, сравнений, эпитетов оказывается связанным либо с «тревожным миром резолюции», либо с «мировым уютом».

С. Бройтман справедливо пишет, что в «Середине века», «С одной стороны, «бог» – символ замкнутого и иллюзорного бытия, но он же – символ центрального в книге мотива истинного бытия Я творческой победы человека». И вместе с тем он считает, что эти два начала исключают друг друга лишь на первый взгляд. Это не так, при внешнем совпадении названий поэт создает совершенно разные, контрастные образы, соответствующие разным мирам. Непонимание этой особенности поэтического мышления В. Луговского ведет к ошибочному истолкованию, например, слов попа-расстриги О сказке:

…Эти там

Толстые, Достоевские, Бальзаки

Что делают: немножко ворошат

Так, поверху, людские отношенья,

А сказки нет!

Как полагает исследователь, полемический выпад героя будто бы опирается на авторское утверждение: «без сказки правды в мире не бывает». Здесь опять-таки не учитывается то обстоятельство, что и сказка в разных устах имеет далеко не одно и то же значение: сказка в понимании лирического героя поэта это истинно поэтическое, глубинное постижение жизни, а сказка в эфемерном мире – уход от действительности, иллюзорная мечта. В другой статье сравнение бабочек-однодневок с Прометеем («Эфемера») приводит С. Бройтмана к мысли, что здесь дано «противопоставление Прометея людям». Тогда как сравнение по сходству одного из признаков (смерть от огня) лишь усиливает контраст образов, как это часто бывает у Луговского.

Еще более грубую ошибку совершает Ю. Мориц. Открыв резкую противопоставленность двух миров в творчестве В. Луговского 30-х годов, он делает справедливый вывод о противопоставлении поэтом-романтиком «хаоса и тревоги старого мира… великой тревоге революции». Исследователь показывает и два разных взгляда на действительность в поэмах «Жизни». «Если лирический герой видит только одну смерть, смерть бойца, и переживает ее как личное горе, то Белов скорбит о смерти усадьбы, о гибели мира «малого покоя» (поэма «Сапоги»). Но недооценка философской многоплановости поэм «Середины века» приводит Ю. Морица по существу к неправильному толкованию идейного смысла поэм последних лет и к выводу о том, что в последние годы жизни Луговской «поэтизирует» маленькое счастье и признает вековую мудрость «уюта земли». В доказательство Ю. Мориц приводит строку из «Поэмы о вещах»: «Я хочу уют земли превознести по праву», – которая всем последующим развитием поэмы опровергается. Ее герой отрицает бездушные и бессмысленные вещи «со складов человечества», для него неприемлема жизнь «в привычных» стенах, где можно «задавиться своими потрохами». Мировой «уют земли» для него в «московской осени и фонарях бездомных», «в ночном возвращенье», а не в уюте и маленьком счастье как таковом.

В интересной статье «К вопросу о центральной проблеме книги В. Луговского «Середина века» С. Бройтман поднял вопрос о корнях философско-эстетической системы поэта, до этого лишь вскользь затрагиваемой исследователями. По мнению автора, «без рассмотрения философской традиции… нельзя проникнуть в идейно-образный строй итоговой книги поэта». Хотелось бы добавить, что зависимость здесь двухсторонняя, и в отрыве от анализа сущности образной системы поэта не раскрыть и философского содержания его творчества. С. Бройтман, как мне кажется, увлекается и, идя от эпиграфа из Гёте к «Середине века», обращает внимание липы, на то, что Луговской распространяет форму гётевской диалектики «Stirb und werde» и на область социальную.

Главное внимание автор уделяет анализу образа: мотылек, сгорающий в пламени свечи. Этот образ является символом у Гёте и в классической персидской поэзии, откуда позаимствовал его немецкий поэт, а затем и Луговской. Исследователь считает, что сущность понятия эфемеры в «Середине века» составляют несовместимые противоположности. Тогда как образ мотылька (эфемеры, или эфемериды) у русского поэта не имеет двойственной гётевской оценки. Поединок мотылька и свечи, данный у Гёте и персидских поэтов, у Луговского полностью сменяется изображением множества бабочек, миллионами летящих на огонь» Отсюда и вывод о малоценности эфемерной жизни. Стремление к свету, идеалу, красоте («Но есть один закон, веленье света») в философском плане – главное испытание героя, так как если он эфемерида, то огонь принесет ему смерть. Луговской пишет: «Самосожжение, но не оно, а его грань. Быть на этой грани до самой смерти». В то время как в «Блаженном томлении» Гёте «сгорание мотылька, пламенная смерть «- итог жизненной мудрости».

Но своеобразие советского поэта не только в этом. «Так, Гёте, – писал Ф. Энгельс в статье «Немецкий социализм в стихах и прозе», – то колоссально велик, то мелок; то это непокорный, насмешливый, презирающий мну гений, то осторожный, всем довольный, узкий филистер» 4. Луговской, провозглашающий в 50-е годи идеал свободного человека-творца, последовательно выступает против довольного собой человека.

Почти всех исследователей творчества Луговского интересовала проблема истоков его стиля. Сравнивали поэта с Киплингом, Лонгфелло, Уитменом, Нерудой, Хикметом, Гумилевым, Тихоновым, Сельвинским, Пастернаком, Багрицким, Маяковским, Блоком, Тютчевым, Заболоцким, Межелайтисом и др. Дело, конечно, не в том, что сравнивали со многими, а в том, что не выделяли при этом основные конкретно-стилевые традиции. Сейчас по правильному пути идут Вл. Гусев5 и В. Перцовский6. Вл. Гусев, говоря о «стилевом общем типе», заключает, что «Луговской в своих стихотворениях во многом соединил две традиции романтического стиха XX века. Одна из них, условно говоря, идет отчасти от Маяковского, отчасти от Багрицкого, другая – от Блока, Брюсова. Это, так сказать, материально-экспрессивная, вещественно-заостренная, ударная, «волевая» – и музыкально-возвышенная, идеально-торжественная линии» в «Середине века». Еще глубже подходит к этому вопросу В. Перцовский. Он делает вывод, что «поэтическая система «Солнцеворота» уходит корнями в четыре мощных традиционных пласта мировой лирики». С этим можно согласиться, говоря и обо всем творчестве, приняв несколько иной порядок перечисления этих пластов.

Главное и первостепенное значение имели для Луговского традиции русской народной поэзии. Об этом писали многие исследователи, в том числе П. Выходцев, В. Мильков, А. Коваленков, П. Антокольский. По свидетельству самого поэта, он с детства любил слушать «бесконечные» нянины сказки, любил русские песни. Высоко ценил в поэте «знание русской старины, сочетавшееся с острым чувством современности» С. Эйзенштейн.

В. Перцовский, называя стихи «Солнцеворота», в которых «лирическое чувство Луговского выливается в формы русской народной поэзии («Веснянка», «Кондо-озеро», «Колыбельная с черными галками»)», добавляет, что «народно-поэтическая стихия не ограничена в книге этими стихотворениями, присутствуя повсеместно в ритмике, тропах и синтаксических параллелизмах и т. д.». Нужно добавить, что традиции русского фольклора сильно ощутимы и в других произведениях В. Луговского, в том числе и в книге поэм «Середина века». С. Бройтман, анализируя сущность Сказочного мотива в «Середине века», приходит к выводу, что «восприятие Сказочного как не условной, а непосредственной, истинной реальности свойственно народно-поэтическому сознанию, и не случайно отсюда берет начало сказка Луговского». Хочется заметить, что автор статьи порой сужает вопрос о сказочном у Луговского, считая, что оно всегда представляет собой параллелизм – тождество, хотя оно может быть «выжимкой сути» (И. Ростовцева) и «иносказанием» (Ф. Пицкель).

По верному наблюдению И. Темкиной, В. Девитт, К. Бикбулатовой, А. Кронгауз, Вл. Гусева, большое значение имели для поэта традиции восточного фольклора и классической поэзии Востока. Кроме развития традиционных образов мотылька, огня, мака, весны, мотива вещего сна, обращает на себя внимание построение многих лирических стихотворений и поэм, частое применение анафор, повторов, синтаксических параллелизмов и т. д. В. Перцовский, правда, выделяет четыре стихотворения («Восток», «Гуниб», «Чимган», «Двадцать шесть»), написанные в ключе классической поэзии Востока, но предметом его работы является только «Солнцеворот». Поэтому в целом эта сторона традиций Луговского еще требует серьезного изучения, особенно при анализе стиха, так как Восток, по его собственному признанию, дал ему очень много как поэту не только «в смысле тематики, но и формы».

«Одной из главных внутренних опор» поэтической системы Луговского В. Перцовский считает «старый русский стих». Большой заслугой литературоведа является исследование традиций лирики Тютчева и Фета в «Солнцевороте». Смелее и шире нужно наметить блоковские традиции. По верному наблюдению Вл. Гусева, «весь музыкально-возвышенный, благозвучный общий строй лирики Луговского, несомненно, восходит именно К этой, а не к «Маяковской» и не к «багрицкой» школе поэзии». Но конкретно воздействие Блока почти не анализировалось, а между тем заметна даже прямая перекличка строк и образов из «Возмездия» Блока с тем кругом образов Луговского в «Середине века», который отражает мир уюта.

Проблема стилевых взаимодействий между Луговским и современными ему русскими и зарубежными поэтами разработана хорошо. Но особого внимания заслуживает близость В. Луговского к Э. Межелайтису. Теперь было бы полезно на материале интересной статьи литовского поэта «Ночные бабочки» подумать о сближающем обоих поэтов тяготении к восточной поэзии, к Гёте, об их размышлениях о бабочках-поденках, а самое главное – мечте о свободном человеке-творце, находящемся «в постоянном движении вперед», «в прометеевом беспокойстве».

В этом обзоре мы коснулись лишь некоторых проблем изучения творчества В. Луговского, которые широко освещены в работах последних лет, но требуют дальнейшей разработки, – это сущность поэтической системы, философско-эстетические корни поэзии и истоки стиля. Мы не затрагивали проблемы своеобразия белого стиха «Середины века», она еще не нашла сколько-нибудь глубокого отражения. Мы ничего не сказали также о жанровом своеобразии поэм’ последних лет, – этот вопрос вызывает множество разноречивых мнений и выходит далеко за пределы творчества одного поэта. Тем не менее все эти проблемы очень важны и ждут своих исследователей.

  1. С. Бройтман, К вопросу о центральной проблеме книги В. Луговского «Середина века», «Русская литература», 1968, N 2; его же. Принципы художественного обобщения в «Середине века» В. Луговского, «Филологические науки», 1969, N 2.[]
  2. В. Кочкаренко, На…пороге необычайности (Заметки о поэтической структуре книги поэм В. Луговского «Середина века»), «Ученые записки Уральского гос. университета им. А. М. Горького», N 64. Серия филологическая, вып. 6, сб. 1, Свердловск, 1968.[]
  3. Ю. Мориц, Лирика Владимира Луговского. Автореферат диссертации, Ташкентский государственный университет им. В. И. Левина, 1968; его же, Человек и «Мировые законы» (Философские поемы В. Луговского 30-х годов), «Научные труды Ташкентского государственного университета им. В. И. Ленина», вып. 347, Ташкент, 1968.[]
  4. К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. 4, стр. 233.[]
  5. Вл. Гусев, В середине века, «Советский писатель», М. 1967.[]
  6. В. Перцовский, «Солнцеворота В. Луговского и проблемы поэзии середины: 50-х годов. Автореферат диссертации, Изд. Томского университета, 1968.[]

Цитировать

Шубникова-Гусева, Н. Вокруг Луговского / Н. Шубникова-Гусева // Вопросы литературы. - 1971 - №10. - C. 197-200
Копировать