№1, 2019/Век минувший

Вечные темы Трифонова и Маканина

DOI: 0.31425/0042-8795-2019-1-13-43

Юрий Трифонов, Владимир Маканин… Первый уже десятилетиями справедливо считается классиком русской литературы советского периода. Второй ушел из жизни в позапрошлом году (а из активной творческой — лишь немногим ранее), и место его в литературной истории еще окончательно не определено. Но сопоставление двух этих фигур российской словесности не просто напрашивается — оно продуктивно, значимо и с персональной точки зрения, и в плане анализа стадий, тенденций развития этой словесности за последние полвека. Маканин ведь в начале своего творческого пути считался учеником, последователем, а то и протеже Трифонова, в ту пору уже мэтра1. С течением же времени он обозначился по отношению к тому же Трифонову как художник не просто иного — чуть ли не антагонистического склада. Однако и в этом противостоянии сохранялись очень значимые переклички и сближения.

Так что тут намечается несколько интересных тем: парадоксальная (по сути, несостоявшаяся) передача эстафетной палочки, род соперничества, удивительное сходство/различие литературных «плодов», произросших на почве единого жизненного материала. И вместе с этим возникает вопрос о смене эпохальных парадигм в российской литературе конца прошлого века.

К середине 1960-х годов стало ясно, что писать по-старому больше нельзя. Время соцреалистического канона в литературе прошло — нужны были «новые формы», отвечающие меняющемуся жизненному содержанию. Юрий Трифонов был первым, кто ощутил, что в воздухе разлит социальный заказ на «советского Чехова», а главное — сумел этот заказ идеально отрефлексировать и ответить на него.

К тому времени он был уже довольно маститым автором. Однако его роман «Утоление жажды», как и цикл рассказов о Средней Азии, еще носил компромиссный характер: современный его герой, человек из плоти и крови, с нетрафаретными мыслями и чувствами, со слабостями и взлетами, был все же прежде всего поглощен своей работой, в которой себя и реализовывал. В этом Трифонов, впрочем, мало отличался от других авторов «новой» советской прозы, таких как Д. Гранин, В. Тендряков, В. Добровольский, В. Семин, И. Грекова.

Но к концу 1960-х в его творчестве произошел «коперниканский переворот» — и я не преувеличиваю значение этой смены вех не только для творческой судьбы Трифонова, но и для всей российской литературы того времени. В рассказах 1960-х годов, а потом в повести «Обмен» писатель наглядно показал, что в жизни рядового советского человека центром гравитации и осью вращения становится «быт» — то есть обыденные человеческие потребности, желания, надежды и опасения, партикулярные устремления, психологические стимулы и раздражения, симпатии и антипатии… А идейные установки, коллективные ценности, даже профессиональные амбиции — пусть важная, но «надстройка». Этот подход Трифонов разрабатывал и углублял и в следующих повестях московского цикла, добиваясь высокой «разрешающей способности» своей психологической прозы.

Тихий поворот писателя от всеобщего и лозунгового к частному и «честному» был, пожалуй, более радикальным, чем громогласные декларации прозаиков круга «Юности»: о том, что молодежь предъявляет права на суверенность и автономность в манере поведения, лексиконе и стиле одежды, но «в  большом» — заветам отцов верна, как это следовало из романов Аксенова, Гладилина, Вл. Орлова и других.

Владимир Маканин по возрасту был ближе к только что названным авторам, но манерой, отношением к жизненному материалу гораздо больше напоминал Трифонова2. Больше того, он, хоть и дебютировал лишь в середине 1960-х, в своем раннем творчестве конспективно повторил эволюцию своего старшего коллеги, растянувшуюся почти на два десятилетия. В первых своих произведениях — романе «Прямая линия» и повести «Безотцовщина» — он вывел героев-профессионалов, озабоченных большими, внеличными проблемами, чтобы не сказать — всеобщим благом. (Следователь Юра Лапин из «Безотцовщины» — вообще образец альтруизма, органичного, ставшего частью натуры служения другим, очень часто в ущерб себе.) Но уже в следующих повестях, таких как «Повесть о Старом Поселке», «Валечка Чекина», «На первом дыхании», «Старые книги» и др., Маканин повернул к изображению жизни в самых ее заурядных, типовых и усредненных проявлениях, с преобладанием повседневных, прозаических интересов и потребностей, властно направляющих персонажей в очень определенные поведенческие русла. При этом «фактуру быта» Маканин выписывал с тщанием и достоверностью, приближавшими его прозу к трифоновской каллиграфии.

Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживались и серьезные, глубинные различия. Трифонов ведь не ограничивался погружением в материю быта, живописанием «пестрого сора» жизни в духе «фламандской школы», в чем его упрекали недалекие или недоброжелательные критики3. Над горизонтом его повествования всегда присутствует — как тень отца Гамлета — измерение Большой истории. В глубине текстов Трифонова таится память о длинной череде подвигов, побед, ошибок и преступлений, актов самоотвержения и предательства людей, стремившихся преобразовать жизнь на новых, более справедливых (как им казалось) основаниях. Его книги населяют внуки и дети тех, кто готовил и совершал революции, убивал и умирал на фронтах Гражданской войны, строил невиданную в своей нелепости, жестокости и ослепительности советскую цивилизацию.

Сам Трифонов писал в своей документальной повести «Отблеск костра» (посвященной памяти репрессированных отца и дяди) о жаре истории, который опаляет всех людей — кого больше, кого меньше.

Правда, сегодняшняя жизнь этих людей красноречиво свидетельствует о том, что время великих усилий, надежд и жертв ушло безвозвратно. Поле исторических битв и подвигов поросло быльем, травой и сорняками обыденности. Но в расщелинах памяти, в потаенных генных цепочках психологии сохранились следы ностальгии по героике, горечь, растерянность и, пожалуй, стыд. Да, верно, еще остались и люди — обломки той странной эпохи, старухи и старики, выглядящие и ведущие себя нелепо, словно Пятницы в цивилизованном обществе.

Произведения Трифонова о сегодняшнем дне, наполненные, казалось бы, бытовыми мелочами, сором повседневности, оказывались заряжены острыми, пусть и не очевидными коллизиями, в основном морального свойства. В его повестях рутинное, убаюкивающее течение жизненного потока рано или поздно сменяется завихрениями, турбулентностью: намечается конфликт, пусть сугубо личностный, психологический или бытовой, но все равно разрывающий гладь обыденности, царапающий сознание и совесть персонажей, цепляющий читательское внимание. И в этом конфликте подспудно, сколь угодно опосредованно, но проявляются проблемы, проклятые вопросы общественного бытия. В «Обмене» герой, Дмитриев, постепенно «олукьянивается», усваивая нормы и повадки семьи своей жены, — и это означает капитуляцию перед эгоизмом, перед законом «своей рубашки», отказ от моральных принципов поколений интеллигенции. В «Долгом прощании» честный и совестливый Гриша Ребров с трудом защищает свои взгляды, да и семейную жизнь, от напористого демагога и конъюнктурщика Смолянова. В «Другой жизни» Сергей Троицкий мучительно бьется в тенетах цензурных ограничений и дружеской «круговой поруки» мафиозного толка…

При этом между строк трифоновского повествования пристальный взгляд улавливал и более острый смысловой посыл. В моральной дряблости, компромиссности героев, в их конформистской готовности плыть по любому течению повинно не время вообще, а строй современной жизни (советский строй!), и в первую очередь невыкорчеванное наследие сталинизма. Именно сталинский террор перебил хребет «социалистического тела», обескрылил революционный идеал. Нынешние, люди 1950—1970-х, так и не вышли из тени Большого террора, они живут в постоянной опаске и оглядке: как бы чего не нарушить, не преступить.

А что же Маканин? В его прозе 1970-х историческое измерение как будто вовсе редуцировано. Дискурс недавнего прошлого писатель не то чтобы преодолел — он сбросил его с плеч долой. Маканин изначально личностно был, очевидно, намного свободнее от этого контекста, чем Трифонов. Да и специфический советский колорит, даже в современном его изводе, у Маканина вынесен за скобки — в его книгах этого периода, ручаюсь, не найдешь таких слов, как «райком», «партсобрание», «Правда», «соцобязательства», «октябрьская годовщина»…

Стиль Маканина выглядел в ту пору освежающей, остраняющей альтернативой к солидной, несколько одышливой манере быто- и жизнеописания, свойственной большинству шестидесятников, отчасти и Трифонову. В его рассказах и повестях — калейдоскоп случаев, казусов, совпадений, и даже самые расхожие ситуации предстают там в непривычных ракурсах. Он словно в лупу рассматривает кусочки смальты, в совокупности образующие жизненную мозаику, совершенно не стесняясь при этом и «моветонных» состояний человеческой плоти и духа, изображая их с подчеркнутой, эпатирующей невозмутимостью. В его сюжетах плещет непредсказуемая, неподвластная идеологической или моральной схематике стихия жизни.

Однако уже к середине 1970-х выясняется, что эмпирическое многообразие действительности оказывается у Маканина покрывалом Майи, прячущим от непосвященных жесткую несущую конструкцию — «модель для сборки» — человеческого существования. Писатель, живописуя нехитрую, но пеструю ярмарку человеческих стремлений и страстей, давал понять, что механизмы, приводящие в движение все эти качели и карусели, скрыты от глаз, находятся в глубине, в толще…

Набор этих архетипических механизмов, извлекаемых Маканиным из-под житейской поверхности, был поначалу довольно ограничен. Конечность жизни, ее биологическая детерминированность, чередование возрастных «времен года» с присущим каждому из них особым мирочувствованием. Извечное стремление человека к достатку, престижу, психологическому комфорту, стремление туда, где «мягче и теплее». Противоречие между декларируемыми моральными нормами и правилами — и реальной житейской практикой. И в любых сюжетно-смысловых комбинациях присутствует у Маканина мотив ограниченности жизненных благ (чуть не написалось — энергетических ресурсов), порождающей постоянную конкуренцию, борьбу за место под солнцем.

Более того, эти тексты Маканина, как понимаешь с некоторым изумлением, по сути бесконфликтны. Там происходят события, крупные или мелкие, но нет решительных сшибок характеров или жизненных позиций, оспаривающих правоту друг друга. Сюжетные повороты и смысловую динамику определяют переменчивые обстоятельства и жизненные константы, которые и управляют судьбами персонажей.

Трифонов в своем творчестве продолжал гуманистическую — в широком смысле этого понятия — линию русской классической литературы. Главным принципом его художественной правды было «проникновение», то есть стремление выявить все противоречивое богатство побуждений и переживаний персонажей, передать напряженность, смятенность человеческой жизни, ее несводимость к типическим схемам. Герои Трифонова, при всей их подвластности обстоятельствам, всегда обладают достаточной степенью автономности, психологической объемности, способности к саморефлексии. При этом память о прошлом и некий «горизонт заботы о всеобщем» составляют фон, пусть не всегда осознаваемый, их существования.

Маканин использовал альтернативный трифоновскому (и традиционному) подход. Он как бы говорил (не без вызова) своим коллегам-писателям: ваши представления основаны на устаревших предпосылках, жизнь в последние десятилетия изменилась радикально, человек массы стал героем нашего времени — а вы, в вашем интеллигентском прекраснодушии и самодовольстве, принимаете желаемое или давно ушедшее за действительное.

Персонаж Маканина сформирован условиями окружающей среды в гораздо большей степени, чем духовно-культурным наследием, нравственными представлениями, исторической памятью. Он почти полностью лишен корней (потому что развеялась почва, питавшая их), лишен устойчивости в плавании по морю житейскому, а темп повседневного городского существования не дает ему по-настоящему осмысливать его поступки и их мотивы. И человек живет, или бездумно реагируя на внешние раздражения, или уповая на автопилот, на элементарную поведенческую программу с чисто утилитарными, эгоистическими параметрами.

Маканин словно подносил пузырек с нашатырным спиртом литературному сообществу и читательской аудитории, опьяненным, по его мнению, ностальгией по гражданским доблестям и скорбям, заблудившимся в лабиринтах нравственных антиномий. Он взывал к отрезвлению, к признанию и приятию существующих реалий. Однако, нужно признать, в ту пору (1970-е — начало 1980-х годов) его позиция оставалась маргинальной в литературе и общественном сознании.

Различия в подходах авторов легко проиллюстрировать на примере центральных их текстов 1970-х годов. Хотя повесть Трифонова «Дом на набережной» и роман Маканина «Портрет и вокруг» говорят, казалось бы, о разном, между ними есть немало неявных смысловых перекличек.

Повесть Трифонова вызвала огромный читательский интерес и бурную полемику, хоть и звучавшую под сурдинку — спорить громко не позволяли общественные условия. «Портрет и вокруг» был замечен не слишком и стал важной вехой, скорее, для внутреннего становления Маканина-художника.

«Дом на набережной» — образец проникновенного социально-психологического анализа, выполненного на эзоповом языке намеков, метонимий, красноречивых умолчаний. В центре повествования — образ Вадима Глебова, человека, сформированного сталинским временем, но прекрасно встроившегося в реальность «зрелого социализма». В конце 1940-х он — под влиянием обстоятельств, разумеется, — предает своего научного руководителя профессора Ганчука, а с ним и его дочь, свою невесту, которую он, как ему казалось, любил. Имя Сталина в повести не упоминается, как и слова «репрессии», «лагеря». Но книга — о воздействии жестокой эпохи, страха и конформизма на характеры и судьбы.

В повествовании повседневность пронизана токами неподдельного драматизма. Эволюция Глебова, судьбы других персонажей, пусть и намеченные пунктирно, изображены отнюдь не линейно, обставлены очень достоверными, убеждающими психологическими деталями. Здесь ощутимы перепады этических потенциалов, здесь люди, сталкиваясь, отстаивают не только эгоистические интересы, как Глебов, но и принципы, символы веры (Ганчук, его жена, Куник и др.), какими бы узкими, догматичными они ни выглядели.

В «Портрете и вокруг» молодой (сравнительно) литератор Игорь Петрович вовлечен в полудетективное расследование. Он пытается выяснить, действительно ли талантливый и удачливый сценарист Старохатов — подлец, эксплуатирующий юных и безымянных коллег, навязывающий им соавторство. В конечном итоге выясняется, что да, обирал, хотя в иных ситуациях демонстрировал и щедрость. В результате расследования протагониста Старохатов повержен, но Игорь Петрович так и остается наедине с загадкой его противоречивой натуры. Сущность Старохатова осталась неуловимой — а может, и нет ее, этой сущности? В каком-то смысле роман Маканина отлично подтверждает знаменитый тезис Ж.-П. Сартра: «Существование предшествует сущности» (об отношениях героев этой статьи с экзистенциализмом мы еще поговорим).

Все, что произошло со Старохатовым, тот сам итожит емким, хоть и не слишком внятным словом: переменился. И ссылкой на переменчивость как универсальное свойство жизни отражает упрек в моральной недоброкачественности. Игорь Петрович не находит, что возразить на это. Более того, герой-рассказчик по ходу расследования начинает ощущать и в себе черты и приметы Старохатова — с некоторым удивлением, но без особого сокрушения или смущения. Старохатов становится для него образом-моделью, представляющим человеческую природу как таковую.

В обоих произведениях насущным оказывается вопрос, что является причиной торжества несправедливости, моральной деградации отдельных индивидов и общества в целом. Ответы изрядно разнятся. В понимании Трифонова ссылка на время недостаточна и даже недостойна. Сталинская эпоха калечила человеческие души, порождала гомункулусов или людей-флюгеров, вроде самого Глебова. Но писатель совершенно не готов принять тезис, озвученный Глебовым в порядке самооправдания: «Время было такое. Вот пусть со временем и не здоровается». Признавая и достоверно изображая объективную реальность с ее давлением, Трифонов не снимает со своих героев личной ответственности за происходящее. Более того — дух времени, по Трифонову, во многом определяется совокупностью моральных выборов людей, живущих и действующих в эту эпоху.

В романе Маканина не только Старохатов оказывается захвачен безличной и всеобщей стихией энтропии. Сам герой-рассказчик постепенно превращается из «свободного художника», ценящего свою духовную независимость, искателя неочевидных смыслов и новых жанровых возможностей, в человека подъяремного, способного и «сгонять халтуру» ради достатка и спокойствия в семье. Случаются на этом пути всплески горечи, протестных эмоций, отливающиеся в такую, например, метафору:

Могла быть повесть о том, как мебельное то время поглощало пишущих людей одного за одним, — поглощало, вбирало в свои недра. И из старшего поколения. И из средних, начиная от Женьки Бельмастого и кончая мной… всех без разбору.

Однако преобладает в «Портрете и вокруг» мысль о том, что все времена по сути одинаковы, человеческая природа неsподвижна и неизменна, она проявляет себя в сходных кодах поведения, присущих самым разным индивидам.

Речь тут не только о разных (выражаясь техническим языком) диаграммах направленности творческих «антенн». Маканин, думается, сознательно оппонировал трифоновскому методу, социально-аналитическому, критическому, историцистскому. Внимательное прочтение его произведений 1970-х годов — а это еще и «Старые книги», и «На первом дыхании», и «Отдушина», и «Гражданин убегающий», и «Антилидер», и «Голоса» — показывает, что писатель создает не столько жанровые картины, «физиологические очерки», сколько «саги» — о свойствах и наклонениях человеческой натуры, о фазах жизненного цикла, о смене душевно-телесных состояний, вершащейся вокруг неких неподвижных осей… Таким образом Маканин уклонялся от отработанных другими путей и коллизий, так он исподволь выстраивал собственную версию экзистенциальной литературы.

Но ведь некий размытый экзистенциализм критики склонны были приписывать как раз Трифонову? А Маканин, даже исходя из сказанного выше, скорее тяготеет к «структурализму», к выявлению повторяющихся элементов, конструкций, процессов, типовых закономерностей, распространяющихся на «все живое»? Что ж, тут нет неразрешимого противоречия. Трифоновский экзистенциализм, насколько возможно о нем говорить, — очень особого свойства. От установок популярнейших в 1960-е годы Сартра и Камю он отличается тем, что персонажи писателя существуют вовсе не в дискретных абсурдно-трагических обстоятельствах, будь то помрачающая рассудок ярость солнца («Посторонний»), нацистская оккупация Франции («Дороги свободы») или массовый выход крыс на поверхность из канализационных лабиринтов условного Орана («Чума»). Они погружены в поток истории, вполне умопостигаемый, несмотря на неумолимую его «железность».

Но при этом писатель постоянно помещает своих героев в ситуации выбора, явные и неявные. Это относится и к Дмитриеву, и к Реброву, и к Троицкому, и к Глебову. Другое дело, как каждый из них ведет себя «под давлением», какой выбор делает, каким образом уклоняется от выбора. Так же, как классики французского литературного экзистенциализма, Трифонов (почти никогда) не выносит своим героям моральных оценок — лишь наглядно показывает, что выбор всегда существует, хотя цена его может быть высокой, что сбрасывать с себя ответственность за собственные поступки — недостойно и может откликнуться впоследствии душевным дискомфортом, опустошенностью. И это притом, что коллизии такого рода Трифонов зачастую лишает видимой драматичности, размывает их контуры житейскими подробностями, иногда оставляет сюжетно неразрешенными…

Маканин как будто делает упор на детерминизме повседневной жизни, подчиненности человеческого поведения «граничным условиям». Вместе с тем некий философский горизонт в его текстах изначально присутствует. В приземленных, усмешливых, сугубо, казалось бы, бытовых житейских историях Маканина подспудно звучит едкий скептицизм Экклезиаста. А со временем и модельная наглядность экзистенциалистского дискурса начинает там проступать. Взять, к примеру, его небольшую повесть «Гражданин убегающий». В центре ее образ Павла Костюкова, непоседы-строителя, кочующего по просторам Сибири, человека неприкаянного, рвущего связи, разбивающего семьи и женские сердца. По видимости — перед нами довольно распространенный на Руси тип бродяги, злостного дон-жуана и алиментщика.

Однако в отличие от многих других персонажей Маканина Павел Алексеевич принимает на себя ответственность за собственную жизнь, не прячась за обстоятельства, не ссылаясь на внешние силы или судьбу. Он — почти сознательно — реализует свою сущность вечного разрушителя и беглеца, свою свободу, горькую и постылую. Одна из его продвинутых партнерш усматривает в жизни героя сходство с греческой трагедией.

  1. Маканин всегда отзывался с большим уважением о Трифонове и как о писателе, и как о человеке. В своих публичных выступле­ниях и интервью он не раз рассказывал о сблизившем их собы­тии — совместной поездке в Западную Германию по приглашению издательства «Бертельсман». В письме к автору этих строк он так говорил об этой поездке: «Интервьюировали нас без конца, и это стало для меня большой и новой школой. Трифонов, разумеется, всегда первым из нас отвечал на заданный вопрос, и я имел ве­ликолепную позицию — послушать и оценить — и только потом разинуть рот. В этом и состояло главное влияние Трифонова на Маканина.

    И это было немало!.. Я впервые в жизни слышал смелого че­ловека. Человека не виляющего… Я слышал, как может, как умеет человек говорить прямо, достойно, смело…»[]

  2.  М. Селеменева пишет, что «Маканин воспринимал художествен­ный мир Трифонова как интересную и во многом близкую систему сюжетов, образов, мотивов, проблем, концепций, как возможный источник для вдохновения…» [Селеменева 2013: 15]. Однако рас­смотрение произведений Трифонова в качестве «кода» маканин­ской прозы кажется некоторым упрощением.[]
  3. См., например: [Сахаров 1974].[]

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2019

Литература

Амусин М. Реальность, легенда, миф — и обратно // Вопросы литературы. 2014. № 6. С. 9—35.

Иванова Н. Точка зрения. М.: Советский писатель, 1988.

Роднянская И. Сюжеты тревоги // Новый мир. 1997. № 4. С. 200—212.

Сахаров В. «Фламандской школы пестрый сор…» // Наш современник. 1974. № 5. С. 188—192.

Селеменева М. Трифоновский код в прозе В. С. Маканина // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия: Литературоведение, журналистика. 2013. Вып. 2. С. 14—22.

Экштут С. Юрий Трифонов. Великая сила недосказанного. М.: Молодая гвардия, 2014.

Цитировать

Амусин, М.Ф. Вечные темы Трифонова и Маканина / М.Ф. Амусин // Вопросы литературы. - 2019 - №1. - C. 13-43
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке