Вечные темы Трифонова и Маканина
Юрий Трифонов, Владимир Маканин… Первый уже десятилетиями справедливо считается классиком русской литературы советского периода. Второй ушел из жизни в позапрошлом году (а из активной творческой — лишь немногим ранее), и место его в литературной истории еще окончательно не определено. Но сопоставление двух этих фигур российской словесности не просто напрашивается — оно продуктивно, значимо и с персональной точки зрения, и в плане анализа стадий, тенденций развития этой словесности за последние полвека. Маканин ведь в начале своего творческого пути считался учеником, последователем, а то и протеже Трифонова, в ту пору уже мэтра1. С течением же времени он обозначился по отношению к тому же Трифонову как художник не просто иного — чуть ли не антагонистического склада. Однако и в этом противостоянии сохранялись очень значимые переклички и сближения.
Так что тут намечается несколько интересных тем: парадоксальная (по сути, несостоявшаяся) передача эстафетной палочки, род соперничества, удивительное сходство/различие литературных «плодов», произросших на почве единого жизненного материала. И вместе с этим возникает вопрос о смене эпохальных парадигм в российской литературе конца прошлого века.
К середине 1960-х годов стало ясно, что писать по-старому больше нельзя. Время соцреалистического канона в литературе прошло — нужны были «новые формы», отвечающие меняющемуся жизненному содержанию. Юрий Трифонов был первым, кто ощутил, что в воздухе разлит социальный заказ на «советского Чехова», а главное — сумел этот заказ идеально отрефлексировать и ответить на него.
К тому времени он был уже довольно маститым автором. Однако его роман «Утоление жажды», как и цикл рассказов о Средней Азии, еще носил компромиссный характер: современный его герой, человек из плоти и крови, с нетрафаретными мыслями и чувствами, со слабостями и взлетами, был все же прежде всего поглощен своей работой, в которой себя и реализовывал. В этом Трифонов, впрочем, мало отличался от других авторов «новой» советской прозы, таких как Д. Гранин, В. Тендряков, В. Добровольский, В. Семин, И. Грекова.
Но к концу 1960-х в его творчестве произошел «коперниканский переворот» — и я не преувеличиваю значение этой смены вех не только для творческой судьбы Трифонова, но и для всей российской литературы того времени. В рассказах 1960-х годов, а потом в повести «Обмен» писатель наглядно показал, что в жизни рядового советского человека центром гравитации и осью вращения становится «быт» — то есть обыденные человеческие потребности, желания, надежды и опасения, партикулярные устремления, психологические стимулы и раздражения, симпатии и антипатии… А идейные установки, коллективные ценности, даже профессиональные амбиции — пусть важная, но «надстройка». Этот подход Трифонов разрабатывал и углублял и в следующих повестях московского цикла, добиваясь высокой «разрешающей способности» своей психологической прозы.
Тихий поворот писателя от всеобщего и лозунгового к частному и «честному» был, пожалуй, более радикальным, чем громогласные декларации прозаиков круга «Юности»: о том, что молодежь предъявляет права на суверенность и автономность в манере поведения, лексиконе и стиле одежды, но «в большом» — заветам отцов верна, как это следовало из романов Аксенова, Гладилина, Вл. Орлова и других.
Владимир Маканин по возрасту был ближе к только что названным авторам, но манерой, отношением к жизненному материалу гораздо больше напоминал Трифонова2. Больше того, он, хоть и дебютировал лишь в середине 1960-х, в своем раннем творчестве конспективно повторил эволюцию своего старшего коллеги, растянувшуюся почти на два десятилетия. В первых своих произведениях — романе «Прямая линия» и повести «Безотцовщина» — он вывел героев-профессионалов, озабоченных большими, внеличными проблемами, чтобы не сказать — всеобщим благом. (Следователь Юра Лапин из «Безотцовщины» — вообще образец альтруизма, органичного, ставшего частью натуры служения другим, очень часто в ущерб себе.) Но уже в следующих повестях, таких как «Повесть о Старом Поселке», «Валечка Чекина», «На первом дыхании», «Старые книги» и др., Маканин повернул к изображению жизни в самых ее заурядных, типовых и усредненных проявлениях, с преобладанием повседневных, прозаических интересов и потребностей, властно направляющих персонажей в очень определенные поведенческие русла. При этом «фактуру быта» Маканин выписывал с тщанием и достоверностью, приближавшими его прозу к трифоновской каллиграфии.
Однако при более внимательном рассмотрении обнаруживались и серьезные, глубинные различия. Трифонов ведь не ограничивался погружением в материю быта, живописанием «пестрого сора» жизни в духе «фламандской школы», в чем его упрекали недалекие или недоброжелательные критики3. Над горизонтом его повествования всегда присутствует — как тень отца Гамлета — измерение Большой истории. В глубине текстов Трифонова таится память о длинной череде подвигов, побед, ошибок и преступлений, актов самоотвержения и предательства людей, стремившихся преобразовать жизнь на новых, более справедливых (как им казалось) основаниях. Его книги населяют внуки и дети тех, кто готовил и совершал революции, убивал и умирал на фронтах Гражданской войны, строил невиданную в своей нелепости, жестокости и ослепительности советскую цивилизацию.
Сам Трифонов писал в своей документальной повести «Отблеск костра» (посвященной памяти репрессированных отца и дяди) о жаре истории, который опаляет всех людей — кого больше, кого меньше.
Правда, сегодняшняя жизнь этих людей красноречиво свидетельствует о том, что время великих усилий, надежд и жертв ушло безвозвратно. Поле исторических битв и подвигов поросло быльем, травой и сорняками обыденности. Но в расщелинах памяти, в потаенных генных цепочках психологии сохранились следы ностальгии по героике, горечь, растерянность и, пожалуй, стыд. Да, верно, еще остались и люди — обломки той странной эпохи, старухи и старики, выглядящие и ведущие себя нелепо, словно Пятницы в цивилизованном обществе.
Произведения Трифонова о сегодняшнем дне, наполненные, казалось бы, бытовыми мелочами, сором повседневности, оказывались заряжены острыми, пусть и не очевидными коллизиями, в основном морального свойства. В его повестях рутинное, убаюкивающее течение жизненного потока рано или поздно сменяется завихрениями, турбулентностью: намечается конфликт, пусть сугубо личностный, психологический или бытовой, но все равно разрывающий гладь обыденности, царапающий сознание и совесть персонажей, цепляющий читательское внимание. И в этом конфликте подспудно, сколь угодно опосредованно, но проявляются проблемы, проклятые вопросы общественного бытия. В «Обмене» герой, Дмитриев, постепенно «олукьянивается», усваивая нормы и повадки семьи своей жены, — и это означает капитуляцию перед эгоизмом, перед законом «своей рубашки», отказ от моральных принципов поколений интеллигенции. В «Долгом прощании» честный и совестливый Гриша Ребров с трудом защищает свои взгляды, да и семейную жизнь, от напористого демагога и конъюнктурщика Смолянова. В «Другой жизни» Сергей Троицкий мучительно бьется в тенетах цензурных ограничений и дружеской «круговой поруки» мафиозного толка…
При этом между строк трифоновского повествования пристальный взгляд улавливал и более острый смысловой посыл. В моральной дряблости, компромиссности героев, в их конформистской готовности плыть по любому течению повинно не время вообще, а строй современной жизни (советский строй!), и в первую очередь невыкорчеванное наследие сталинизма. Именно сталинский террор перебил хребет «социалистического тела», обескрылил революционный идеал. Нынешние, люди 1950—1970-х, так и не вышли из тени Большого террора, они живут в постоянной опаске и оглядке: как бы чего не нарушить, не преступить.
А что же Маканин? В его прозе 1970-х историческое измерение как будто вовсе редуцировано. Дискурс недавнего прошлого писатель не то чтобы преодолел — он сбросил его с плеч долой. Маканин изначально личностно был, очевидно, намного свободнее от этого контекста, чем Трифонов. Да и специфический советский колорит, даже в современном его изводе, у Маканина вынесен за скобки — в его книгах этого периода, ручаюсь, не найдешь таких слов, как «райком», «партсобрание», «Правда», «соцобязательства», «октябрьская годовщина»…
Стиль Маканина выглядел в ту пору освежающей, остраняющей альтернативой к солидной, несколько одышливой манере быто- и жизнеописания, свойственной большинству шестидесятников, отчасти и Трифонову. В его рассказах и повестях — калейдоскоп случаев, казусов, совпадений, и даже самые расхожие ситуации предстают там в непривычных ракурсах. Он словно в лупу рассматривает кусочки смальты, в совокупности образующие жизненную мозаику, совершенно не стесняясь при этом и «моветонных» состояний человеческой плоти и духа, изображая их с подчеркнутой, эпатирующей невозмутимостью. В его сюжетах плещет непредсказуемая, неподвластная идеологической или моральной схематике стихия жизни.
Однако уже к середине 1970-х выясняется, что эмпирическое многообразие действительности оказывается у Маканина покрывалом Майи, прячущим от непосвященных жесткую несущую конструкцию — «модель для сборки» — человеческого существования. Писатель, живописуя нехитрую, но пеструю ярмарку человеческих стремлений и страстей, давал понять, что механизмы, приводящие в движение все эти качели и карусели, скрыты от глаз, находятся в глубине, в толще…
Набор этих архетипических механизмов, извлекаемых Маканиным из-под житейской поверхности, был поначалу довольно ограничен. Конечность жизни, ее биологическая детерминированность, чередование возрастных «времен года» с присущим каждому из них особым мирочувствованием. Извечное стремление человека к достатку, престижу, психологическому комфорту, стремление туда, где «мягче и теплее». Противоречие между декларируемыми моральными нормами и правилами — и реальной житейской практикой. И в любых сюжетно-смысловых комбинациях присутствует у Маканина мотив ограниченности жизненных благ (чуть не написалось — энергетических ресурсов), порождающей постоянную конкуренцию, борьбу за место под солнцем.
Более того, эти тексты Маканина, как понимаешь с некоторым изумлением, по сути бесконфликтны. Там происходят события, крупные или мелкие, но нет решительных сшибок характеров или жизненных позиций, оспаривающих правоту друг друга. Сюжетные повороты и смысловую динамику определяют переменчивые обстоятельства и жизненные константы, которые и управляют судьбами персонажей.
Трифонов в своем творчестве продолжал гуманистическую — в широком смысле этого понятия — линию русской классической литературы. Главным принципом его художественной правды было «проникновение», то есть стремление выявить все противоречивое богатство побуждений и переживаний персонажей, передать напряженность, смятенность человеческой жизни, ее несводимость к типическим схемам. Герои Трифонова, при всей их подвластности обстоятельствам, всегда обладают достаточной степенью автономности, психологической объемности, способности к саморефлексии. При этом память о прошлом и некий «горизонт заботы о всеобщем» составляют фон, пусть не всегда осознаваемый, их существования.
Маканин использовал альтернативный трифоновскому (и традиционному) подход. Он как бы говорил (не без вызова) своим коллегам-писателям: ваши представления основаны на устаревших предпосылках, жизнь в последние десятилетия изменилась радикально, человек массы стал героем нашего времени — а вы, в вашем интеллигентском прекраснодушии и самодовольстве, принимаете желаемое или давно ушедшее за действительное.
Персонаж Маканина сформирован условиями окружающей среды в гораздо большей степени, чем духовно-культурным наследием, нравственными представлениями, исторической памятью. Он почти полностью лишен корней (потому что развеялась почва, питавшая их), лишен устойчивости в плавании по морю житейскому, а темп повседневного городского существования не дает ему по-настоящему осмысливать его поступки и их мотивы. И человек живет, или бездумно реагируя на внешние раздражения, или уповая на автопилот, на элементарную поведенческую программу с чисто утилитарными, эгоистическими параметрами.
Маканин словно подносил пузырек с нашатырным спиртом литературному сообществу и читательской аудитории, опьяненным, по его мнению, ностальгией по гражданским доблестям и скорбям, заблудившимся в лабиринтах нравственных антиномий. Он взывал к отрезвлению, к признанию и приятию существующих реалий. Однако, нужно признать, в ту пору (1970-е — начало 1980-х годов) его позиция оставалась маргинальной в литературе и общественном сознании.
Различия в подходах авторов легко проиллюстрировать на примере центральных их текстов 1970-х годов. Хотя повесть Трифонова «Дом на набережной» и роман Маканина «Портрет и вокруг» говорят, казалось бы, о разном, между ними есть немало неявных смысловых перекличек.
Повесть Трифонова вызвала огромный читательский интерес и бурную полемику, хоть и звучавшую под сурдинку — спорить громко не позволяли общественные условия. «Портрет и вокруг» был замечен не слишком и стал важной вехой, скорее, для внутреннего становления Маканина-художника.
«Дом на набережной» — образец проникновенного социально-психологического анализа, выполненного на эзоповом языке намеков, метонимий, красноречивых умолчаний. В центре повествования — образ Вадима Глебова, человека, сформированного сталинским временем, но прекрасно встроившегося в реальность «зрелого социализма». В конце 1940-х он — под влиянием обстоятельств, разумеется, — предает своего научного руководителя профессора Ганчука, а с ним и его дочь, свою невесту, которую он, как ему казалось, любил. Имя Сталина в повести не упоминается, как и слова «репрессии», «лагеря». Но книга — о воздействии жестокой эпохи, страха и конформизма на характеры и судьбы.
В повествовании повседневность пронизана токами неподдельного драматизма. Эволюция Глебова, судьбы других персонажей, пусть и намеченные пунктирно, изображены отнюдь не линейно, обставлены очень достоверными, убеждающими психологическими деталями. Здесь ощутимы перепады этических потенциалов, здесь люди, сталкиваясь, отстаивают не только эгоистические интересы, как Глебов, но и принципы, символы веры (Ганчук, его жена, Куник и др.), какими бы узкими, догматичными они ни выглядели.
В «Портрете и вокруг» молодой (сравнительно) литератор Игорь Петрович вовлечен в полудетективное расследование. Он пытается выяснить, действительно ли талантливый и удачливый сценарист Старохатов — подлец, эксплуатирующий юных и безымянных коллег, навязывающий им соавторство. В конечном итоге выясняется, что да, обирал, хотя в иных ситуациях демонстрировал и щедрость. В результате расследования протагониста Старохатов повержен, но Игорь Петрович так и остается наедине с загадкой его противоречивой натуры. Сущность Старохатова осталась неуловимой — а может, и нет ее, этой сущности? В каком-то смысле роман Маканина отлично подтверждает знаменитый тезис Ж.-П. Сартра: «Существование предшествует сущности» (об отношениях героев этой статьи с экзистенциализмом мы еще поговорим).
Все, что произошло со Старохатовым, тот сам итожит емким, хоть и не слишком внятным словом: переменился. И ссылкой на переменчивость как универсальное свойство жизни отражает упрек в моральной недоброкачественности. Игорь Петрович не находит, что возразить на это. Более того, герой-рассказчик по ходу расследования начинает ощущать и в себе черты и приметы Старохатова — с некоторым удивлением, но без особого сокрушения или смущения. Старохатов становится для него образом-моделью, представляющим человеческую природу как таковую.
В обоих произведениях насущным оказывается вопрос, что является причиной торжества несправедливости, моральной деградации отдельных индивидов и общества в целом. Ответы изрядно разнятся. В понимании Трифонова ссылка на время недостаточна и даже недостойна. Сталинская эпоха калечила человеческие души, порождала гомункулусов или людей-флюгеров, вроде самого Глебова. Но писатель совершенно не готов принять тезис, озвученный Глебовым в порядке самооправдания: «Время было такое. Вот пусть со временем и не здоровается». Признавая и достоверно изображая объективную реальность с ее давлением, Трифонов не снимает со своих героев личной ответственности за происходящее. Более того — дух времени, по Трифонову, во многом определяется совокупностью моральных выборов людей, живущих и действующих в эту эпоху.
В романе Маканина не только Старохатов оказывается захвачен безличной и всеобщей стихией энтропии. Сам герой-рассказчик постепенно превращается из «свободного художника», ценящего свою духовную независимость, искателя неочевидных смыслов и новых жанровых возможностей, в человека подъяремного, способного и «сгонять халтуру» ради достатка и спокойствия в семье. Случаются на этом пути всплески горечи, протестных эмоций, отливающиеся в такую, например, метафору:
Могла быть повесть о том, как мебельное то время поглощало пишущих людей одного за одним, — поглощало, вбирало в свои недра. И из старшего поколения. И из средних, начиная от Женьки Бельмастого и кончая мной… всех без разбору.
Однако преобладает в «Портрете и вокруг» мысль о том, что все времена по сути одинаковы, человеческая природа неsподвижна и неизменна, она проявляет себя в сходных кодах поведения, присущих самым разным индивидам.
Речь тут не только о разных (выражаясь техническим языком) диаграммах направленности творческих «антенн».
- Маканин всегда отзывался с большим уважением о Трифонове и как о писателе, и как о человеке. В своих публичных выступлениях и интервью он не раз рассказывал о сблизившем их событии — совместной поездке в Западную Германию по приглашению издательства «Бертельсман». В письме к автору этих строк он так говорил об этой поездке: «Интервьюировали нас без конца, и это стало для меня большой и новой школой. Трифонов, разумеется, всегда первым из нас отвечал на заданный вопрос, и я имел великолепную позицию — послушать и оценить — и только потом разинуть рот. В этом и состояло главное влияние Трифонова на Маканина.
И это было немало!.. Я впервые в жизни слышал смелого человека. Человека не виляющего… Я слышал, как может, как умеет человек говорить прямо, достойно, смело…»[↩]
- М. Селеменева пишет, что «Маканин воспринимал художественный мир Трифонова как интересную и во многом близкую систему сюжетов, образов, мотивов, проблем, концепций, как возможный источник для вдохновения…» [Селеменева 2013: 15]. Однако рассмотрение произведений Трифонова в качестве «кода» маканинской прозы кажется некоторым упрощением.[↩]
- См., например: [Сахаров 1974].[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2019
Литература
Амусин М. Реальность, легенда, миф — и обратно // Вопросы литературы. 2014. № 6. С. 9—35.
Иванова Н. Точка зрения. М.: Советский писатель, 1988.
Роднянская И. Сюжеты тревоги // Новый мир. 1997. № 4. С. 200—212.
Сахаров В. «Фламандской школы пестрый сор…» // Наш современник. 1974. № 5. С. 188—192.
Селеменева М. Трифоновский код в прозе В. С. Маканина // Вестник Российского университета дружбы народов. Серия: Литературоведение, журналистика. 2013. Вып. 2. С. 14—22.
Экштут С. Юрий Трифонов. Великая сила недосказанного. М.: Молодая гвардия, 2014.