В. АКСЕНОВ: «Мой дом там, где мой рабочий стол». Беседу вела И. Кузнецова
– Василий Павлович, те интервью с писателями, которые мы печатаем в нашем журнале, в основном бывают посвящены внутренним проблемам творчества, но в данном случае мне хотелось бы начать с разговора о вашей судьбе. Вы имели полное право на горькую и даже жестокую иронию по отношению ко многому из того, что происходило здесь с вами. Расскажите, пожалуйста, о ваших родителях, вашем детстве.
– Мои родители были из первого поколения советской интеллигенции. Отец был родом из простой крестьянской семьи; он еще мальчиком приехал в Москву и начал работать на той самой ГЭС, на которой позже было написано «советская власть плюс электрификация», – она была открыта в 1913 году. А мама происходила из семьи интеллигентной, ее отец был фармацевтом; несмотря на еврейское происхождение, ему было разрешено жить в столице. Он был с высшим образованием, джентльмен и бонвиван. Конечно, если бы не революция, вряд ли мои родители встретились.
Но вот они встретились. Я помню, отец рассказывал, как они – а это был руководящий состав Казани, то есть первый секретарь обкома, начальник НКВД, редактор местной газеты, в общем, вся элита города, – жили коммуной в большой квартире, где у каждого была комнатенка; моя тетя Ксеня готовила для них. Утром они выходили, брали извозчика и ехали в обком, НКВД… Так они жили до какого-то времени, получая так: называемый партмаксимум. Это был конец 20-х годов. А в самом начале 30-х уже началась колоссальная коррупция. У партийной элиты появились автомобили. Мой отец был мэром города Казани – председателем горсовета и членом всесоюзного ЦК. Ему дали автомобиль с телохранителем, квартиру из пяти комнат, возможность ездить в какие-то загородные дома отдыха. Вот такая была среда. Конечно, моя мама очень сильно отличалась от типичной женщины этой среды. Она была артистической, она обожала поэзию, особенно Пастернака – это был ее любимый поэт; она постоянно все высмеивала. Она была троцкисткой.
– Насколько серьезно?
– Серьезно. Ей в тридцать седьмом году пришили троцкизм, но они совершенно ничего не знали – ив этом они были бездарны. Они не знали, что она участвовала в подпольном кружке троцкистов и даже ездила по заданию в Харьковский университет, еще куда-то листовки возила.
– Ее взяли как жену отца?
– Нет, ее взяли сначала, а отца только через полгода. Его заставляли отказаться от нее, но он не стал. А потом весь состав обкома был уничтожен. Они выдавали друг друга, одного за другим, очередь отца подошла, ему все припомнили и забрали. Меня сначала тоже забрали. Привезли в коллектор детей арестованных; я помню только огромную спальню – там было около ста детей. Помню почему-то, что они постоянно дрались подушками. Видимо, мои родственники сначала не знали, где я, а потом нашли и стали появляться за зоной: из окна я видел то и дело фигурку бабушки или тети. А потом нас стали развозить по специальным детским домам – родственникам они нас не отдавали, все их просьбы отметали. Меня отвезли в Кострому, причем везли в пломбированном купе – трое мальчиков и чекистка, и там я полгода был в костромском сиротском доме. Потом вдруг появился мой дядя, брат отца, – он приехал за мной. Он был профессором университета, его выгнали уже к тому времени – за брата. Ему нечего уже было терять, и он стал смелее. У него было двое своих детей. Он сам мне рассказывал потом: перестал бояться. Выпив большой стакан водки, он пришел в НКВД и стучал там по столу кулаком: мол, сам Сталин сказал, что сын за отца не ответчик (такая в то время была демагогия). Ему дали разрешение, и он вытащил меня оттуда. Это колоссально – то, что он сделал, потому что в таких домах меняли идентификацию – имя, фамилию ребенка, и потом его уже невозможно было узнать. Таких детей отдавали туда, где нужна была рабочая сила. Я мог просто исчезнуть.
– Как возвращались мама и отец?
– Они были в разных местах: мама на Колыме, отец на Печоре. С отцом долго не было вообще никакой связи – его сначала приговорили к расстрелу, и он сидел целый месяц в смертной камере. Мать получила десять лет.
– Вы переписывались с мамой?
– Да. С отцом я не переписывался почти совсем. Долгие годы мы думали, что его просто нет, потом вдруг он обнаружился, и мама с ним переписывалась, когда уже вышла из лагеря. Она вышла в сорок седьмом году и жила там бесправной поселенкой. На «материк», то есть в центральную часть России, она не поехала, и правильно сделала, потому что шла вторая волна посадок, и в сорок девятом году она снова была арестована; ее продержали меньше месяца и прописали вечное поселение на Колыме. Я уже был там, я приехал к ней в сорок восьмом, этот арест матери произошел при мне. А отец тем временем сидел в лагере. Те, кто был там в шахтах, на тяжелых работах, все погибли; уцелели лишь те, кто сумел зацепиться. Отцу какой-то друг помог устроиться бухгалтером, и он все эти годы просидел бухгалтером и уцелел. И вдруг, когда мне было двадцать два года и я был в Казани на каникулах, раздался стук в дверь. Тетка пошла открывать – и завопила, закричала, запричитала… Он вошел и внес огромный мешок, и в этом мешке было все, что нужно человеку в тайге, – он, уже в ссылке, жил, как Робинзон Крузо, – вплоть до дров. И он совсем забыл, что можно давать телеграммы, предупреждать.
– Семья воссоединилась?
– Нет. У мамы был муж, доктор Вальтер, благороднейший человек. Отец очень хотел, чтобы они воссоединились, но мать осталась с Вальтером. Они апеллировали ко мне, а что я мог сказать им тогда?
– Вы писали в то время?
– Нет, в то время, будучи студентом мединститута, я, в общем-то, не писал серьезно, но придумывал много всякого.
– Самодеятельного?
– Да. Расписывал, например, квартиру в тонах «фов».
– И стихов не писали?
– Стихи писал. И журнал в одном экземпляре мы издавали. Это странно, но мы жили тогда, может быть, хлеще, чем «бит дженерейшен оф Сан-Франциско», не зная ни о ком; мы вызывающе одевались – например, приходили в шинели на институтский вечер. Мы даже обнаженными ходили по городу, по ночам.
– Что это символизировало?
– Ничего. Свободу! Но за нами «следила Губчека» – это потом уже обнаружилось, в 60-е годы. Стали раскалываться те, кто вокруг. Того вызывали, третьего… Особенно за мной они следили. Они меня готовили…
– Мама видела что-нибудь из ваших литературных опытов?
– Нет, нет, нет. Она стихи какие-то видела, самые начальные, – но это, конечно, чепуха. Мне кажется, что я и тогда понимал, что это дрянь.
– А когда вы поняли, что можете писать, и сказали себе, что будете писателем?
– Я закончил институт и был отправлен в Карелию, в довольно глухое место, и там кроме работы ничего, по сути, не было. Я начал писать повесть «Коллеги». У меня уже было несколько рассказов, – дело в том, что это совпало с «оттепелью».
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 1999