Сильвия Зассе. Яд в ухо: исповедь и признание в русской литературе
Сильвия З а с с е. Яд в ухо: исповедь и признание в русской литературе / Вступит. слово Д. Бака / Пер. с нем. Б. Скуратова и И. Чубарова. М.: РГГУ, 2012. 400 с.
В центре внимания профессора Цюрихского университета Сильвии Зассе «ситуация говорения и концепция языка исповеди» (с. 13), рассмотренная в контекстах русской православной традиции и русского судоговорения.
Зассе не верит в сакральную силу слова. «Читать исповедные тексты означает вчитывать в них метод адресации и связанное с ним учреждение смысла» (с. 70). Зассе более говорит о техниках искренности, нежели об искренности, об адресации и контекстах канона, нежели о самом каноне. С данной позиции рассматривается генезис confessio из классической риторики как «техники производства откровенности» (с. 71).
Детальная проработка разнообразных вопросов риторических основ исповеди значима для дальнейшего типологического расследования. К примеру, показывается, как парресия (риторика без установки на патетический эффект, без приемов и уловок — аутентичная, чистосердечная) из греческой риторики попадает в христианскую рецепцию, а затем в эстетическую критику Л. Толстого, теорию богостроительства Горького и Луначарского и соцреалистические романы Н. Островского «Как закалялась сталь», А. Фадеева «Молодая гвардия», Б. Ажаева «Далеко от Москвы».
Исследователя интересуют не сами литературные исповеди, а концепция исповеди в творчестве разных литераторов от Достоевского до Сорокина. Авторские воззрения (литературные, автобиографические, программные) Ф. Достоевского, Л. Толстого и М. Горького, М. Зощенко даны подробно. Но каковы взаимоотношения фикционального и нефикционального для Зассе?
В центре ее внимания самосознающая исповедь в литературном тексте и ее отношение к культурным конвенциям. Основная гипотеза Зассе в том, что новые «дискурсы эпохи» начинают ставить под сомнение цель исповедования и заменять религиозное исповедование другими практиками. Данный поворот потребовал междисциплинарной оптики, позволяющей обнаружить «следы, трансформации и инструментализацию исповедования» в медицинских, политических и юридических дискурсах XIX-XX веков.
Рассматривая повесть Горького «Исповедь», Зассе не только говорит о качественно новом языке богостроителей 1920-х годов, но показывает, как привлекаются Горьким для собственной эстетической теории богостроительства философия чистого опыта, эмпириомонизм Эрнста Маха и Рихарда Авенариуса, энергетика Вильгельма Оствальда, теории переноса мыслей Наума Котика, а также исследования о внушении Владимира Бехтерева.
Наиболее последовательно проводится идея инсценировки исповеди, превращения ее в спектакль, перформативный акт и пр. Что значит такая исповедь на разных этапах русской и советской культуры и какой из исповедальных «сценариев» предпочитали формирующие ее художники? В особенности драматичной эта идея предстает в культурологических разделах, посвященных сталинской критике и самокритике 1930-х годов — с публичными покаяниями на многодневных заседаниях Союза писателей, с самооговорами и признаниями идеологических ошибок в центральной прессе на фоне проведения арестов и легитимации расстрелов.
Выводы, касающиеся прочтения отдельных авторов, отличаются гораздо меньшей новизной. Эту ситуацию хорошо иллюстрирует глава, посвященная творчеству Набокова. Она «о связи говорения и прозрачности», а в контексте романа «Приглашение на казнь» возникает интереснейший материал о связи говорения с тоталитарной идеей очищения и самокритики. Но там, где исследователь обращается к особенностям авторской системы, не только художественной, но и философско-эстетической, возникает хорошо разработанный набоковедением тезис о непрозрачности языка как такового.
Интерпретации классических сюжетов в оптике Зассе выглядят интригующими. Рассматривая «Записки из подполья» Достоевского, Зассе говорит о том, что Парадоксалист «дисквалифицирует» Лизу как партнера по диалогу и мстит ей сначала потому, что «получать деньги за выслушивание и ответы — часть ее профессии», а затем — потому, что ей раскрылась вся его «противоречивая сущность» (с. 108). Но дальше — больше: в роли Лизы как объекта мщения, по мнению Зассе, оказывается читатель — лишь реагирующий на слова Парадоксалиста и принимающий их как искренние. «Концепцию коммуникации, которую воплощает Подпольный человек, можно понимать совершенно в духе Ницше как проекцию реактивной жизни» (с. 109).
Глава о театротерапии Николая Евреинова весьма далеко отстоит от идеи исповеди и признания. В сущности, ее включение связано с двумя задачами Зассе — показать замещение в культуре XX века религиозных практик исповедования на иные (к примеру, психоаналитические, идеологические, театротерапевтические) и еще раз продемонстрировать значимость метадискурса исповеди. С учетом сказанного, читателю предлагается не «исповедь человека», а «исповедь театра»: «По существу, в работах Евреинова речь идет о такой философии театра, которая очищает последний от идеи катарсиса и анализирует «вину» театра» (с. 220). Здесь и «фрейдовский психоанализ театра», и концепция «монодрамы», и «театр для себя».
Наименее интересной оказалась заключительная глава работы «Версии отца. Упражнения по оправданию». Предложенный анализ настолько герметичен в комментировании тезиса об освобождении от «языка отца» (вообще-то характерного для любого авангардного акта) в текстах-исповедях, что не ведет к сколько-нибудь интересным интерпретациям самих текстов. Вместе с тем обращение к скандально известному рассказу В. Сорокина «Обелиск» подчеркивает принципиальную установку Зассе на исследовательскую легитимацию объектов, находящихся в маргинальной зоне современной русской культуры.
Завидное умение Зассе связывать отдельные главы книги все же не избавляет от впечатления, что она стала результатом сборки нескольких статей на близкую тему. Очевидный научный академизм издания, в некоторых случаях форсированный переводчиками (оцените: «исповедующиеся совершают преступление посредством тематизации чего-либо и применяют язык не только против соответствующего религиозного или политического воззрения на самотематизацию, но и против господствующей доктрины искусства», с. 18), несколько подпорчен досадными ошибками и опечатками.
Стремление к максимальной внятности формулировок в самой работе, увы, не распространяется на название исследования, требующего других навыков чтения — расшифровки эффектных метафор в духе «интеллектуальных уловок» Деррида или де Мана. Избранная метафора красива, но не точна в отношении большинства глав работы, даже если мы послушаемся автора, на первых страницах характеризующего свою цель исследовать «инсценированный способ воздействия слова при исповедовании» (с. 14), и представим выход шекспировского Клавдия на сцену с исповедальным рассказом о преступлении.
Подзаголовок вводит в заблуждение еще в большей степени. В этом масштабном исследовании исповеди и признания в русской и советской культуре литература играет далеко не первую роль.
В тексте Зассе есть несколько эффектных исследовательских ходов, но неоднократно повторяясь и превращаясь в часть «исследовательского спектакля», разыгрываемого в новых декорациях, они теряют новизну. К примеру, исповедь Чепарелло в «Декамероне» Боккаччо упомянута каждый раз к месту, но трижды — и в сходном интеллектуальном оформлении. Так же предсказуемо в финальных абзацах глав в разных тональностях повторяется и «мантра» о функции читателя (слушателя, зрителя) в том или ином «исповедальном проекте».
И вновь подчеркнем, не жанр, а канон (ценностные, идеологические, религиозные конструкции), его сознательный пересмотр и его эффекты интересуют исследователя. Культурные конвенции и фактические практики, описанные и обобщенные в труде Зассе, свидетельствуют еще об одной интенции работы — представить материал, в течение долгого времени намеренно выведенный из поля зрения отечественных исследователей, однако начиная со второй половины 1980-х, обеспечивший актуальность советологическим исследованиям (Soviet Studies).
Центральный интерес Зассе — социокультурные конвенции советского этапа истории России. И в этом отношении представленное издание демонстрирует достижения западной советологии и ее особой дисциплины — «репрезентологии», науки о стратегиях перевода с языка политического на язык культурный (и обратно).
Именно здесь со всей очевидностью возникают два крайних подхода к исповеди как к практике глубокого самопознания и практике освоения социальных конвенций. Об исповедальном в первом его значении Зассе упоминает лишь в сносках (в связи с саморефлексивным автобиографизмом «Котика Летаева» или «Детства Люверс», исповедальной прозой в период «оттепели» и пр.), но второе значение исповеди как легитимной общественной практики разработано с многочисленными вариациями и выходами в рефлексии о «социальном габитусе».
В этом, пожалуй, главное отличие данного труда западного слависта и возможное его непонимание отечественным академическим сообществом, помещающим исповедь в область сакрального религиозно-философского языка.
Работа Зассе, посвященная исповеди, не имеет точек соприкосновения с теоретическим исследованием М. Уварова «Архитектоника исповедального слова» или классическим литературоведческим подходом Б. Криницына в «Исповеди подпольного человека. К антропологии Ф. М. Достоевского»; гораздо ближе она к известным работам славистов и советологов на Западе, исповедью не занимавшихся, — трудам Х. Гюнтера, К. Кларк, Б. Гройса, И. Смирнова, Р. Лахманн. В сущности, Зассе проделывает тот же путь к реконструкции культурного кода общества через исповедь и признание, какой проделала до нее, к примеру, советолог О. Булгакова в своей гораздо более скромной монографии «Фабрика жестов» (2005).
Начатая в РГГУ серия «Россика / Русистика / Россиеведение. II» может быть рассмотрена и как пронизанная оптимизмом акция, направленная на «коммуникативное единство гуманитарного научного поля», что и обещано во вступительном слове Д. Бака.
О. ДЖУМАЙЛО
г. Ростов-на-Дону
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2013