№3, 1996/В творческой мастерской

«Семантику выводим из поэтики», или Самодвижение жизни и речи. Беседу вела Т. Бек

– Дмитрий Антонович (или, проще говоря, Митя), вы с равной увлеченностью и интенсивностью работаете и в литературе, и в науке. Ваша работа в первой из сфер доступна моему пониманию; во второй, судя по званиям, она идет весьма успешно. Я слышала, что она как- то касается биологии мозга. Я-то в этом ничего не смыслю. Помню только очень хорошее, хотя, наверное, и не вполне научное стихотворение Кушнера (эпоха 70-х):

Мозг ночью спит, как сад в безветрии.

Клонилась речь на семинаре

К функциональной асимметрии

Его бугристых полушарий.

…В пространстве левом – опыт умственный,

Прохладный, дышащий безликостью,

В пространстве правом – вещный,

                    чувственный,

С шероховатостью и выпуклостью!

 

Скажите, у вас научной и поэтической сферами заведуют разные участки мозга?

– Отшутиться, что ли? Скорее нет, чем да. На самом деле я работаю в достаточно узкой области нейробиологии – мы изучаем, как нервные клетки общаются между собой и принимают взаимно согласованные решения. Психофизиология творчества – далекая от меня и, подозреваю, не очень развитая область науки о мозге.

Есть какие-то самонаблюдения. Каждому знакомо состояние, о котором Пушкин сказал: «ко звуку звук нейдет». Если не расстраиваться, день за днем тупо трудиться, вымотаться, делая черную работу, то мозг может перескочить на форсированный режим. Наверно, это то, что высокопарно зовут вдохновением. Или озарением. Тогда ко звуку звук «идет». В научной работе тогда возникает рабочая гипотеза, проясняются связи между сущностями, которые до того не казались связанными. Еще Декарт заметил, что чаще всего такое случается ранним утром, на грани сна и бодрствования. Он всю жизнь боролся за то, чтобы в такие часы не было внешних помех.

Легче эту смену режимов показать на примере. Наверняка и у вас на памяти «Разуверение» Баратынского.

Не искушай меня без нужды

Возвратом нежности твоей:

Разочарованному чужды

Все обольщенья прежних дней!

Уж я не верю увереньям,

Уж я не верую в любовь

И не могу предаться вновь

Раз изменившим сновиденьям!

Что тут видно? Мощный, непреложный текст, который дает вдруг сбой на 8-м стихе. Я говорю о вялом «раз», попадающем вопреки логике на слабую долю.

Если же мозг работает в форсированном режиме, вдруг замечаешь, что на месте дохлого «раз» стоял его полнокровный синоним.

– Где стоял ?

– В черновике. Пройдитесь по отрывку сверху вниз – видите эту звонкую ось? НУЖ! – НЕЖ! – ЧУЖ! – ПРЕЖ! – УЖ! – УЖ! Дальше пусто, зияние, а потом опять:

Слепой тоски моей не МНОЖЬ,

Не заводи о ПРЕЖнем слова…

Конечно, никакого зияния не было – здесь самой звуковой ситуацией диктуется «одНАЖды». К примеру:

И не хочу предаться сну,

Меня предавшему однажды.

По какой-то причине (скорее всего из-за технических трудностей) от такого варианта пришлось отказаться, но движение смысла, продиктованное этим НАЖД, успело закрепиться. Пришлось искать синоним. Вот и объяснилось несуразное «раз».

Пример был полусерьезный – ни поэзия, ни наука, а где-то посередке: рабочая гипотеза из области поэзии. Но даже в этом случае помогло небольшое вдохновение. Наверно, в самом деле научные и поэтические пироги пекутся в одной и той же печке.

– Перед сегодняшней беседой я перечитывала ваши стихи и отметила, что они на удивление оптимистичны. При том, что вы прекрасно знаете вкус трагедии и часто думаете в стихах о смерти. Органичен ли ваш оптимизм? Может, вы просто не позволяете себе распада, декаданса, растворения в трагедии?

– Насилие над собой? Кажется, этого нет. Я подозреваю, что люди рождаются жизнерадостными. Рождаются. Если потом оптимизм утрачивается, значит, что-то сломалось. Это всегда извне. Даже в детстве может произойти такое, что делает человека навсегда погасшим. От природы, мне кажется, этого не бывает.

– Но много ли вы можете назвать настоящих поэтов (возьмем русскую поэзию), которые были оптимистами?

– Не знаю. Наверно, я не настоящий. Кстати, все пишут, что Мандельштам был на редкость жизнерадостным человеком. А Пушкин? Так что нечего корить меня оптимизмом. На самом деле мне всю жизнь везло. Помню 37-й, когда в нашем дворе пересажали многих отцов. У меня никого не посадили. На фронте мой отец был рядовым на передовой, минометчиком. Рядом, в окопе, убивало его товарищей – он даже раны не получил. В классе у половины ребят отцы погибли. Мне везло.

– Ну и слава Богу. Тогда хочу спросить о песне – вы ведь так много сил отдали этому жанру. Какое место – между стихами и наукой – занимает в вашем мозге песня? Что для вас КСП – клубы самодеятельной песни?

– КСП – термин из минувшего времени, сейчас принято называть этот жанр «авторской песней». В нем различают самодеятельность и профессионалов. Я ни то и ни другое. У меня есть стихи, иногда на них сочиняются песни. Иное дело: я люблю эту среду, хочу почаще бывать среди них, напрашиваюсь на участие в бардовских событиях.

– К стихам поэтов и к текстам для авторской песни (которые, согласитесь, часто бывают ниже всякой критики) вы подходите с единым критерием?

– Конечно. Хотя такая позиция непопулярна. Уровень стихов в авторской песне меня порою тоже удручает. Будь я посмелее, я бы говорил об этом погромче.

– Да, вы слишком деликатный,

– Не деликатный, а трусоватый.

– А чего трусить – по морде дадут, что ли?

– Кто знает. Как-то разговорился с Кушнером насчет Высоцкого. Что вот, мол, стихи-то… Кушнер сразу на шепот перешел: «Молчи, молчи! Сожрут!» А Рейн – нет. Мне нравится, как Рейн. Взял да и напечатал в самой читаемой газете, что Высоцкий посредственный поэт. Это трудно. Когда автор так ярок, значителен и так популярен – не очень-то и хочется резать правду-матку. Критические заметки Давида Самойлова об эволюции Солженицына как прозаика появились в «Вопросах литературы» только после смерти автора, при жизни он держал их взаперти. Не нарывался.

Здесь, конечно, не совсем такой случай. На самом деле я иногда говорю кому-нибудь из бардов: «Ну не надо, не пиши ты на свои стихи», – но они так обижаются! Все же я стараюсь проводить свою линию. Вот сейчас веду еженедельную рубрику «Золотая кассета» в газете «Вечерний клуб» – стараюсь песни со слабыми стихами обходить стороной, даже если они сверхпопулярны и лучший друг написал. Знаю, что будут обиды, но пока держусь.

– Раньше я про вас думала, что вы как поэт сугубый урбанист, а вчиталась – и обнаружила обилие фольклорных мотивов в вашей лирике. Не говоря уже о стилизациях вроде цикла «Четыре русских песни» или лубочного мюзикла по «Бойкому месту» Островского. Вы сознательно черпаете из фольклорного источника?

– Можно я расскажу? Тут на прошлой неделе мы ездили в Венгрию на симпозиум. И вот одна девица из Австрии делает доклад про нервные клетки пауков. А я как раз председательствовал. И вместо того чтобы задать докладчику умный вопрос, задаю совершенно идиотский: «Скажите, а почему вы работаете на пауках?» Она потупила глазки и говорит: «Я их люблю».

Считайте, что я ответил на вопрос. Есть сборники народных песен, заговоров, с которыми я сплю, как Михалков со звездой Героя. С молоком матери я этого не впитывал. Но и стилизациями не занимаюсь. Язык народной поэтики – один из моих родных языков. Ведь у человека может быть несколько языковых программ. Скажем, когда я пишу по-русски научную статью, язык у меня не такой, как в стихах или как сейчас в разговоре с вами. Но мы же не станем называть это стилизацией.

– У вас обнаруживается редчайшее для русской поэзии XX века качество: с одной стороны, переизбыток иронии, с другой – она какая-то добрая.

– Благодушная, что ли?

– Да нет, я о другом. Такое же сочетание в мощном объеме наделяло поэзию Пушкина. Но в недавние времена измельчало до светловской милой беззубости.

– Так у меня – мощный объем или милая беззубость? Скажите скорее!

– Да погодите, я серьезно. В поэзии нового времени ирония, как правило, трагическая, или злобная, или ерническая. Добрая ирония – как, например, у Бернса – это другая эпоха, другая национальная традиция, языковая принадлежность, другое – всё. Нынче «добрая ирония» – оксюморон. Да? Что вы об этом думаете?

– Боюсь, что ничего. Вообще, с трудом понимаю, о чем вы говорите. Вы в самом деле нашли в моих стихах переизбыток иронии? А что такое ирония? Наверно, я этого не знаю.

– А я не знаю, когда вам верить, когда нет. Кстати, вы из актерской семьи. Вы в себе актерский ген ощущаете?

– Я не совсем из актерской семьи; Мать действительно работает в театре, раньше была актрисой, но это как-то всегда было вне дома. В доме же доминировала профессия отца, он был преподавателем географии. Друзьями дома были его друзья по университету в Ташкенте, они все этот университет создавали, потом были его первым выпуском, потом продолжали дружить в Москве.

У них у всех были изумительные библиотеки поэзии. В том числе и у нас – несколько полок стихов. Весь Пастернак, практически весь (запрещенный!) Гумилев, поэты 20-х, 30-х годов, переводы. Я даже думал, все так живут. Когда, став взрослым, увидел мизерные тиражи этих книг, я понял, что, как у нас, у всех быть не может.

Всю эту группу в студенческие годы вел профессор Юрий Ильич Пославский, его ликвидировали в 37-м. Они Пославского очень нежно любили, даже для меня сейчас, через столько лет, потомки Юрия Ильича – родная семья. Так вот, Пославский был одним из первых русских поэтов Туркестанского края – и самым органичным из них. Стихи он печатал под псевдонимом Джура – жаворонок по-тюркски. Творчество Джуры было пропитано Востоком, как проза Искандера – Абхазией. У них там не было языковых барьеров. Была подлинная любовь к этой земле. А уж любовь к русской и восточной поэзии точно была от Пославского.

В этом кругу все писали стихи. Ко дням рождения и на всякие другие случаи. Даже на фронте отец получал от друзей письма стихами. Я с детства считал, что так у всех людей заведено. Знаете, когда ребенок растет среди бананов, ему в голову не приходит, что где-то живут по-другому.

– Не потому ли у вас так много стихотворений как бы альбомных, на случай? Вы не чураетесь домашних жанров. Это – от отцовского круга?

– Наверно. И от биофака. Там тоже писали стихи. И неплохо, поверьте, писали. Там же я подкрепил свое литературное образование. К примеру, Иннокентия Анненского мне открыл мой возлюбленный друг и однокурсник Валя Шатерников. Я многое узнал с его голоса. Откуда что бралось? Отец погиб в ополчении, мать увлекается футболом, пьянь кругом, а мальчишечка шпарит на память поэтов серебряного века, знает чуть не целиком «Первое свидание» Андрея Белого. Удивительная страна.

Да, альбомные. В печатных органах всегда по этому поводу морщили нос. Понимаете, у меня никогда не было самоощущения профессионального литератора. Пуще: смешили те, кто таковым обладал. Как они себя ведут и что о себе думают! Возвышенно, мессиански, как о высшей касте!

– А интересно, критику поэзии вы читали? Читаете?

– Люблю. Сейчас читаю Лидию Гинзбург. Ну, там и сплетни всякие. Профессиональная критика поэзии – большая редкость. О себе читал десятка три статей, и, пожалуй, только в одной подход был адекватным.

– Это чья же?

– Владимира Новикова. Он разобрал одно стихотворение, и сделал это профессионально. А в основном обсуждают: про что. Думают, что поэзия – это когда с помощью известных приемов перелагают в стихотворной форме некие мысли и идеи. А она совсем другое.

Выше всего я ставлю разбор Бродским «Новогоднего» Цветаевой. Если кому интересно, что такое поэзия, пусть читает эту статью. Или мандельштамовский «Разговор о Данте», но там дело осложняется нашим непониманием оригинала. А профессора всякие вроде Лотмана – чистый смех. У Дотмана (я имею в виду «Анализ поэтического текста») все основано на мысли, что поэзия – это один из способов передачи информации. А она информацию генерирует! Это еще Потебня знал. Вот у Бродского все по делу:

Цитировать

Сухарев, Д. «Семантику выводим из поэтики», или Самодвижение жизни и речи. Беседу вела Т. Бек / Д. Сухарев // Вопросы литературы. - 1996 - №3. - C. 236-255
Копировать