Самуил Лурье. Литератор Писарев
Самуил Л у р ь е. Литератор Писарев: Роман. М.: Время, 2014. 416 с.
Жанр художественной биографии имеет свою специфическую проблематику. Совмещение личной истории героя с историческим контекстом, культурно-бытового аспекта исследования с необходимостью философско-исторического истолкования фактов биографии — это задачи, требующие от автора не только энциклопедической осведомленности в сфере изображаемой им эпохи, но и способности постижения «семантики и синтаксиса» человеческой судьбы: «Вся жизнь, со всеми своими частными проявлениями, только в свете своего стиля получает тогда свой подлинный смысл и значение»1 (здесь и далее курсив мой. — Л. К.). Книга С. Лурье «Литератор Писарев» является одной из интересных попыток приблизиться к такой реализации жанра биографии.
Полный текст романа был напечатан в 1987 году в издательстве «Советский писатель», спустя почти десятилетие после того, как первый набор книги в «Детгизе» был рассыпан, что еще более сроднило автора с его героем, претерпевшим от цензуры. Стоит отметить, что ни объект изображения (о Писареве в это время вышло несколько книг, в том числе качественная биография историка Ю. Короткова в ЖЗЛ), ни вектор оценки событий личной жизни Писарева или исторических реалий той эпохи принципиально не противоречили официальной идеологической доктрине, но пафос, направленный против «охранки» и преданности циркуляру и столь напоминающий интонацию самого Писарева, видимо, не мог оставить равнодушными людей, наблюдающих за «странными сближеньями».
Лурье выбрал идеальный объект художественной биографии. Талантливый и скандально известный критик, узник Петропавловской крепости, «в час таинственный» утонувший в расцвете сил после обретения свободы, — Дмитрий Писарев остался в русской литературе вечным обличителем. Призывная интенция его произведений создает образ «нового человека», протестующего против неразумности и застоя во всех сферах человеческого бытия.
Когда жизненный материал оказывается столь сродни литературным героям: лирическому герою Пушкина из «Желанья славы», умному несчастному ниспровергателю Чацкому или Базарову, разбившему лоб о камень любви, злоумышлявшему Раскольникову (Лурье подчеркивает, что эта книга читалась критиком с определенным метафорическим личным параллелизмом), — тогда писатель-художник, способный увидеть синтез первой и второй реальности, может описать жизнь человека, решившего, наконец, упразднить психологическую жизнь в угоду разуму и, подобно «новым людям», потерпевшего неудачу на этом пути.
Жанр книги определен Лурье как роман, что весьма симптоматично: автор создает художественный мир по мотивам исторической реальности, не искажая фактов, но привнося в каждый эпизод свой собственный «способ понимания» их значения и стиль изображения. Жизнь Писарева показана не просто на фоне исторических событий, но встроена в общий поток судеб персонажей, чьи портреты оживают перед читателем. Портреты написаны по-разному: одни во весь рост, другие несколькими чертами. Портретная техника резковата, подчас даже шаржированна. «Утлая фигурка» (с. 190) Тютчева, цензор Гончаров, страдающий манией преследования тургеневскими шпионами, «добродушно» улыбающийся Тургенев, в глаза называющий Чернышевского змеей, а Добролюбова за глаза — очковой змеей, борец за идею и собственный доход издатель «Русского слова» Благосветлов — такие нюансы создают единую картину. Ее интерпретацию автор оставляет за читателем.
Конечно, роман ориентирован на осведомленного в истории русской литературы читателя и требует не слепо-доверчивого восприятия, а творческой рецепции. Лурье нужен читатель, который способен уловить авторскую игровую иронию в способе подачи материала, например документальных свидетельств. Обычно они не комментируются «авторским голосом», и читатель сам должен разобраться, насколько он доверяет очевидцу событий, какие мотивы стоят за его высказыванием. К примеру, внешность троюродной сестры Писарева и его последней любви, весьма популярной в то время писательницы Марии Маркович (публиковавшей свои произведения под псевдонимом Марко Вовчок), дана со слов графини Толстой, которая негодует по поводу мужского внимания к означенной особе: «Наружностью — простая баба <…> противные белые глаза с белыми ресницами и бровями, плоское лицо…» (с. 81). Нетрудно представить себе читателя, никогда не слышавшего о Вовчок, но если он возьмет на себя труд найти несколько фотографических портретов М. Маркович, то с удивлением увидит, что эта дама скорее вызывает в памяти прекрасный русский тип Грушеньки Светловой, столь выразительны и колоритны ее черты, и в особенности глаза. «Правильно, не доверяй женскому языку, рассказывающему о другой женщине», — с лукавой улыбкой говорит автор между строк. Возможно, именно этот авторский провокативный метод побуждения читателя к самостоятельному мышлению можно назвать главным достоинством книги.
Другое неоспоримое достоинство «Литератора Писарева» состоит в том, что книга оправдывает авторское жанровое определение. Это действительно роман, написанный рукой художника. Автор позволяет себе внесение в текст пространных внутренних монологов героев, конструирование диалогов, своеобычный и неровный темп повествования. В работе с эпизодом чувствуется обаятельное влияние стиля Герцена: «случай» рассказывается в динамичной повествовательной манере, отодвигающей незначительные для авторского взгляда детали и акцентирующей несколько эффектных штрихов. Так изображена резонансная драка «славянофила Шевырева» с «англоманом Бобринским», назвавшим противника «квасным патриотом, который кадит правительству». «Профессор ударил его по лицу. А Бобринский повалил Шевырева и стал топтать ногами, и славянофила на простынях унесли домой полумертвого» (с. 24). Чтобы убедиться, насколько автор скромен в подробностях, достаточно прочитать о том же инциденте в письме Тургенева Герцену (21 февраля 1857 года, Париж).
Удивительное впечатление производят в романе изящно-короткие пейзажи, погружающие читателя в атмосферу жизни героя и создающие эффект соприсутствия: «…опустив голову, он увидел вдруг, что аллея почти сплошь устлана свинцовой листвой, из-под которой сырой песок выглядывает разводами. Сентябрь снова наступил» (с. 100). Поэтизируется Лурье и фигура главного героя, мысленно произносящего монологи истинного романтика борьбы: «Кому посчастливилось влюбиться в идею <…> выше и важнее которой нет ничего, — о том нечего жалеть…» (с. 283).
Однако заколдованным местом, то ли не поддавшимся интерпретации, то ли сознательно обойденным автором, стал «пушкинский вопрос». Это самая болезненная тема в обсуждении творческого наследия Писарева, в некотором роде писаревская «Гаврилиада». Лурье показывает идейную обусловленность такого антиэстетического экстремизма молодого критика, но лишает фрагмент внутренних размышлений главного героя. К сожалению, эта глобальная проблема соотнесения феномена Пушкина с жизнью его современников и с жизнью последующих поколений, неизбежно воспринимающих его сквозь свою искажающую многие черты призму, — провальные loci communes биографического жанра. Почему А. Веселовский в биографии Жуковского так скудно говорит о его личных и творческих отношениях с Пушкиным? Почему Лурье как-то мимоходом и обиняками упоминает об антипушкинских выпадах Писарева? Ведь не только знамя, на котором поэты «чистого искусства» без спроса написали пушкинское «Не для житейского волненья…», застило Писареву глаза. Были еще исторически объективные препоны знанию Писаревым настоящего Пушкина2. Такое знание, конечно, вошло бы в диссонанс с рассуждениями критика о том, что пушкинская свобода — это свобода сибарита. Вопрос этот нельзя считать побочным для биографии Писарева, ведь во многом именно он решил его посмертную судьбу3, о которой ехидно говорит в романе комендант Петропавловской крепости Сорокин: «При имени Писарева только и вспомнят анекдот, что жил некогда глупец, лаявший на самого Пушкина, наподобие крыловской Моськи» (с. 402).
Финал книги выписан нарочито пунктирно, крупными мазками. Автор сдерживает писательскую фантазию в эпизоде гибели главного героя, не спекулирует потенциально эффектной историей доставки его тела из Риги на корабле в Петербург, достойной романного воплощения. Вместо этого Лурье создает атмосферу повествования, которая сама за себя говорит: да, события после освобождения из крепости были, но жизни уже не было.
При всем стремлении Лурье избежать прямого высказывания, авторский вектор интерпретации очевиден: все этапы жизненного и творческого пути Писарева были закономерны и связаны воедино; преграды на пути «нового человека», вроде бы разрушенные силой разума, оказывались парадоксально живучими и вели к трагической развязке. Автор благоразумно оставляет читателю пространство для самостоятельного размышления о провиденциальности пути писателя.
Недавнее переиздание этой выстраданной книги С. Лурье, конечно, не случайно. Потому что ничего не бывает случайного в судьбе литератора.
Людмила КАРПУШКИНА
Литературный институт имени А. М. Горького
- Винокур Г. О. Биография и культура. Русское сценическое произношение. М.: Русские словари, 1997. С. 53-54. [↩]
- В статье «Пушкин и Белинский. Глава вторая. Лирика Пушкина» Писарев цитирует пушкинское стихотворение («Я памятник себе воздвиг нерукотворный…») в том виде, в котором оно было ему известно: в редакции Жуковского. [↩]
- Не только «эстетическая глухота» Писарева, но и его этическое фиаско в отношении к Пушкину позднее будут соединены В. Розановым в таком хлестком амбивалентном образе, как «грязь непонимания, которую лил на его голову наивный Писарев» (Розанов В. В. О писательстве и писателях. М.: Республика, 1995. С. 20).[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2016