№8, 1974/Обзоры и рецензии

С широкой перспективой

Ст. Рассадин, Кайсын Кулиев. Литературный портрет, «Художественная литература», М. 1974, 153 стр.

Есть в этой книге одно любопытное наблюдение. Размышляя о своеобразии творчества Кайсына Кулиева, Ст. Рассадин замечает, что поэзии балкарского поэта не свойственна афористичность. Афоризм – отстоявшаяся мудрость. Он, подчеркивает автор, как правило, нелиричен. А Кайсын Кулиев весь – в лирическом процессе, «в движении, в вопросах, не дожидающихся ответа». Мысль эта не повисает в воздухе, а находит основательное подкрепление. Критик детально рассматривает стихи, в частности весьма примечательное восьмистишие, первая половина которого звучит как изречение, однако, по сути, лишь приводит в движение лирический сюжет.

Естественно, суждение это отнюдь не имеет «абсолютного значения». И у Кайсына Кулиева нетрудно найти строки, содержание которых – одна сентенция:

Живи, пока весенним веришь силам, –

Одним живущим жизнь любить дано.

Лети, пока есть крылья, а бескрылым

Лишь грезить о полете суждено.

(Перевод С. Липкина.)

 

Тем не менее, если припомнить стихи современных поэтов, связанных с восточной художественной традицией, то «удельный вес» афористичности у Кулиева и впрямь оказывается меньшим, нежели у многих, меньшим даже, чем у Танзили Зумакуловой, его ученицы и последовательницы.

Отчего это так? Прямого и короткого ответа на такой вопрос книга Ст. Рассадина не дает. Зато дает ответ всем своим пафосом, направленностью, внутренней организацией.

По мысли автора, Кайсын Кулиев – «поэт перекрестка традиций». Ибо воздействие на его творчество оказали не только балкарский фольклор, не только Кязим Мечиев, его предшественник, но и вся восточная поэзия, поэзия русская, советская, европейская; поэтому в стихах Кайсына Кулиева нет исключительного преобладания черт специфически восточных; нет, стало быть, и особого стремления к афористичности.

Такова авторская концепция. И Она позволяет свободно и доказательно ориентироваться внутри творчества балкарского поэта, позволяет нисходить от общего к частному и даже ставить маленькие эксперименты, Например, такой. Критик твердо знает, что нет у Кулиева никакой наклонности к горской экзотике. Но вот находит в переводе Я, Козловского словечко «газыри», Наверняка оно привнесено переводчиком, не может его быть у Кулиева! Ст. Рассадин обращается к подстрочнику: и верно, нет этого слова у балкарского поэта…

Дело, однако, не в этих экспериментах, не в частных вопросах и удачных ответах. Дело в более существенном – в методологических возможностях выработанной автором концепции, которая позволяет ему рассматривать мотивы поэзии балкарского поэта на богатом культурно-историческом фоне, с широкой перспективой, Вот одно из стихотворений Кулиева – «Люди и мулы» – о горских крестьянах, которые, чуть подвыпив, пляшут, веселятся, «тяготы сбросив с натруженных плеч». В этой на первый взгляд немудреной жанровой зарисовке открывает автор серьезное нравственное содержание, идею, которая питается и любовью к отчему краю, и одной из замечательных традиций русской классической литературы.

Ст. Рассадин привлекает к разговору «Родину» Лермонтова, «Деревню» Пушкина, строки из «Евгения Онегина» («Иные нужны мне картины…»), припоминает их «предысторию и предощущение», обращаясь к русскому сентиментализму. Такой «кружной путь» приносит результаты несравненно более ощутимые, нежели те, которые могли бы быть достигнуты после «прямого» контакта лишь с самим текстом. Стихотворение разом попадает в зону усиленного зрения, рассматривается объемно. Становится видна «точка подъема» поэта: «Кулиев не в начале традиции, а на ее вершине; у него уже есть и осознание, а не только ощущение». Конкретное наблюдение служит своего рода стартовой площадкой. Авторская идея набирает силу за счет аналогии, сопоставления, параллели, ссылки на исторические факты. Правда, оперируя обширным культурно-художественным материалом, критик временами настолько увлеченно переходит от сопоставления к сопоставлению, что чуть ли не забывает о непосредственном предмете своего исследования. Бывает и так, это «издержки производства».

Ст. Рассадин внимательно рассматривает, как преображаются, обогащаются давние традиции в творчестве Кайсына Кулиева. Подробно пишет автор об интересной традиции «восточного пантеизма», чертит сложную картину взаимовлияний древней культуры и религии, говорит о конфликте ислама и язычества. То сочувствие ко всему живому и даже неживому («раненый камень»), которым проникнуто творчество Кулиева, зиждется во многом, по мысли автора, на «пантеистическом мышлении народной поэзии и классики родного ему Востока». Идею эту автор проводит весьма основательно, обращаясь к художественному опыту Алишера Навои, Низами, Фирдоуси, Хайяма.

Надо оговориться: слово «пантеизм» употребляется в работе Ст. Рассадина не в строго научном значении, но в расширительно поэтическом – как знак гуманистической тенденции искусства, внутреннего желания художника прийти в мир, словно в родной дом, населяя его образами близкими, внятными сердцу. Такой «пантеизм» начинается уже в самой первичной структуре произведения, в слове, там, где появляются олицетворение, персонификация, антропоморфизм. И находит свою кульминацию в том высоком духовном состоянии творца художественных явлений, о котором прекрасно сказал Гарсиа Лорка: «Миссия поэта – воодушевить, а в точном смысле этого слова – дать душу…» К этой миссии причастны самые разные художники и самого что ни на есть атеистического склада. Ведь писал же Илья Эренбург: «…Я с ними жил, я слышал их рассказы, каштаны милые, оливы, вязы. То не ландшафт, не фон и не убранство, есть в дереве судьба и постоянство. Уйду – они останутся на страже, я начал говорить – они доскажут…»

Когда Кайсын Кулиев заверяет, что он «брат траве, и камню брат, и раковине прихотливой», «ласточкам», «деревам и звездам», «журчащей воде», «светлячку в вечерней мгле» и другому, то перечисление тут не самоцель. Здесь мысль собирательная, общая: «Без чувства братства чем я стану, с чем я останусь на земле?» Чем более напряженно и личностно звучит вопрос, тем в более ощутимых формах выступает в стихах Кулиева и подлинно человеческое «мы». Не отвлеченное, не сводимое к абстракции, но социально наполненное, обращенное к сегодняшнему дню. Поэт не пассивный восприемник традиции, но активный творец ее.

Мысль о социальной конкретности творчества Кулиева утверждается критиком весьма последовательно. Эта конкретность – показывает Ст. Рассадин – не в каких-либо внешних приметах современности, но в «чувстве современника». Поэт знает цену доброты, потому что помнит о том, что такое зло. Он сам прошел горнило страшнейшей из войн, он лицом к лицу столкнулся с фашизмом, он со всей остротой воспринимает трагедию Освенцима и Хиросимы. Его художественный опыт вырастает из реального, исторического, непридуманного, не взятого напрокат из книжек. Ему, фронтовику, часто снятся «дым и разрывы», и оттого после, утром, еще дороже «трава на склоне, иглы на сосне». Ему дорого все живое, живущее. То, что может быть подвергнуто истреблению. То, что требует защиты.

Ст. Рассадин внимателен к состояниям и настроениям лирического героя Кайсьша Кулиева, отмечает и едва заметное его душевное движение, и оттенок переживания. Наблюдения эти выстраиваются в последовательную систему, создают живой образ. И конкретные оценки автора в подавляющем большинстве случаев вызывают согласие читателя его книги. Однако не всегда, ибо не всегда он дает свободу критическому суждению, даже тогда, когда это, казалось бы, необходимо. Вот исследователь цитирует строки: «Я знал, что кровь лилась и литься будет, но чтоб не литься ей, я все равно молил, как люди молятся о чуде, которому свершиться не дано». «Не самообман, а неколебимость нравственного идеала запечатлели эти стихи» – таков авторский комментарий. Сомнительно. Идеал создается непрерывностью горячей веры человека – даже в самое невозможное, Но что же это за вера такая, которая заранее охлаждается знанием невозможности невозможного? Тут не парадокс «поэтической молитвы», а речевое упорство. И раз, и другой, и третий варьируется мысль: «Я понимаю, этому не быть…»

Нечто сходное и в некоторых стихах Кайсына Кулиева, посвященных детству. Критик видит в них какое-то особенное «детство», которое «не пребывает в неведении», которое испытано суровым опытом жизни и оттого как бы мудрее. Но ведь детское миросознание не нуждается в «усилении» зрелостью, оно имеет свой внутренний закон, свою крепкую структуру. Примечательна неточность критика, который кулиевское сравнение «как сон ребенка», отнесенное к зыбкому цветению вишневого сада, особенно выделяет и одобряет. Но сверьтесь с медициной: что может быть более прочного и естественно здорового, чем сон ребенка?.. Тут место детскости заняла инфантильность.

Книга Ст. Рассадина имеет подзаголовок «Литературный портрет», Но она значительно шире подзаголовка, Она интересна не только тем, что в ней показано место Кайсына Кулиева на «перекрестке традиций», определен пафос его поэзии, охвачен круг его тем, но и мыслями об искусстве, о природе поэтического творчества. И аналогии и параллели исследователя нередко выходят за пределы собственно литературной сферы. Вступает в силу сопоставление «литература» – «жизнь».

Книга Ст. Рассадина привлекает и своими идеями и формой. Написана она в раскованной манере, свободно, точным языком. Читатель, надо полагать, не выпустит ее из рук, пока не дойдет до последней страницы.

Цитировать

Антопольский, Л. С широкой перспективой / Л. Антопольский // Вопросы литературы. - 1974 - №8. - C. 278-281
Копировать