С. Г. Боровиков. В русском жанре: Из жизни читателя
С. Г. Б о р о в и к о в. В русском жанре: Из жизни читателя. М.: Время, 2015. 576 с.
Эти записки, посвященные преимущественно столпам нашей классической прозы (Чехову, Толстому и др.), литпроцессу (где отдельный интерес — советская эпоха) и жизни вообще, выходят с начала 90-х. Печатались в разных толстых журналах, в том числе и в «Вопросах литературы». Новое — третье по счету — расширенное издание, вступление к которому написала И. Роднянская, почти вдвое толще предыдущего — десятилетней давности, и, судя по последним публикациям автора (плюс три главы), книга продолжит расти. Поскольку у этого жанра нет «конца», то вполне возможно, ее издадут еще раз. Вот почему о книге хотелось бы написать с прицелом на будущее.
Как о читателе-писателе о Боровикове уже было сказано немало хорошего. Уже стала общим местом метафора А. Немзера «Роман о русской прозе» — так называлось его предисловие ко второму изданию. Или, например, в новой книге в разделе «Из отзывов…» есть давняя рецензия А. Кузнецовой: «Самое радостное <…> свежесть и смелость суждений о классиках» (с. 568). Наконец, рецензия А. Мелихова: «Но есть и такие книги, которые складываются подобно сокровищнице Тома Сойера: бумажный змей, дохлая крыса на веревочке, россыпь алебастровых шариков…» («Октябрь», 2004, № 8).
Конечно, боровиковские записки вызывают симпатию. Во-первых, таков их «свободный» жанр, а во-вторых, автор — крепкий универсал. Прозаик, критик, филолог — и вообще он широкого (трудно удержаться, чтобы не добавить русского) поля неравнодушный человек.
Рядом с записью о Пастернаке и о дневниках Чуковского запись о нелюбви к шашлыкам — и вдруг кусочек из «России, кровью умытой» А. Веселого. Рядом с «Интимным местом — холодильником» (с. 323) размышления о безнравственности содержания «Леса» Островского и т. д. Читая Булгакова, Боровиков может задуматься: «Когда <…> застежки стали именоваться «молнией»?» (с. 271) Читая Чехова, разжиться вот таким «хайку»: «»Тени становятся короче и уходят в самих себя, как рога улитки» (Чехов. Налим)» (с. 225). И вдруг — то ли мемуарный фрагмент, то ли набросок рассказа. К слову, в записках можно найти актуальнейшие на сегодня и просто любопытные вещи, касающиеся политики, геополитики и истории: «»Председатель Украинского СНК Петровский выступил против договора о ненападении между СССР и Польшей, так как народу обещано освобождение украинцев в Восточной Галиции и Волыни…» (газ. «Новое русское слово». 1932, 11 февраля)» (с. 375).
Вот основной ритм книги — в естественном и одновременно чудном сочетании эмпирического и книжного, в их драматичной и даже трагичной спутанности. Отсюда и рассматриваемые под определенным углом и через призмы друг друга вопросы жизни и вопросы литературы, и сделанные в итоге обобщения: «Русская классика, оказывается, не очень-то воспевала такую <…> для православной России ценность, как семья» (с. 105).
Однако без четкой концепции подобные записки обычно воспринимаются этаким приятным довеском к общей библиографии. Например, у Милоша в «Азбуке» особое решение — форма словаря, все в алфавитном порядке, и при этом Милош считал свою вещь написанной «на грани романа». У Боровикова же просто одноименные, исключая несколько тематических («Из жизни пьющих», «О Чехове»), подборки, размещенные по годам.
В свое время критик Бавильский высказался раздраженно: «…нечто в духе гаспаровских «Записей и выписок» <…> стариковский «Живой журнал», где <…> все больше выписок и все меньше своих <…> мыслей» («Взгляд», 2005, 24 октября). Но по духу это все-таки скорее вяземские «Записные книжки» (да и начиналось до публикации книги Гаспарова). С другой стороны, и вправду, чем «В русском жанре» отличается от изданных на бумаге всеядных ЖЖ и Фейсбука (есть словечко «метажанр»): «Запах мыла утром на реке — запах молодого счастья. Стрекоза, радужные разводы…» (с. 38)? Неужели только лишь тем, что автор принципиально не пишет в интернете, а только, как было сказано в одном интервью, поздравляет всех с днем рождения? Например, Чупринина или Эпштейна, регулярно пишущих в соцсетях в этом же роде и в схожей интонации. У Эпштейна, кстати, недавно вышли «Клейкие листочки» (2014).
Зато у Боровикова есть сюжет или зародыш его. Состоит он в том, что, к примеру, для Чехова литература была — любовницей (письмо к А. Суворину), а для Боровикова, учитывая годы работы в журнале «Волга», она всегда была жена. Литература — плохая жена, — говаривал Киплинг. «Зато я — хороший муж», — утверждает Боровиков своим примером.
А что если добавить тематических главок, а вместо слова от известного критика — рассказать предысторию: «Когда к концу 70-х годов я утвердился <…> что не смогу быть писателем жизни <…> я решил сделаться писателем литературы…» Это из вступления-посвящения В. Новикову к «Крюку. Ненаписанному филологическому роману» («Знамя», 2002, № 11). Став прологом «В русском жанре», оно могло бы обрываться свойственной автору самоиронией: «Но зуд сочинительства толкал к столу…»
В итоге, думается, если бы автор пошел по пути обнажения сюжета — «на грани романа», — то мог бы укрепить свою строительную концепцию.
Игорь ДУАРДОВИЧ
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2016