Розы, тернии, годы…
Память способна не только подсказывать пережитое, случившееся, виденное, слышанное, но и противиться сложившемуся суждению о том или другом человеке. Тогда память становится отчаянным полемистом.
О Максиме Фаддеевиче Рыльском многие говорили и писали как о баловне судьбы, которому все давалось легко и блага шли к нему навстречу. Мол, он был благополучен и во всем удачлив.
Моя память решительно противится такому суждению.
Это была натура общительная, радостная, освобождающая окружающих от тяжких дум, обнадеживающая, поддерживающая, легко сбрасывающая со счетов все, что мешает светлому, возрожденческому восприятию жизни.
Но жизнь самого обладателя этих – счастливых для окружения – качеств была весьма нелегкой, а если вдуматься – многотрудной…
С Тарасовской сворачиваю налево, на Караваевскую. Справа за забором овражистый, густо заросший Ботанический сад при Киевском университете, слева – дома, в которых живет так много знакомых. Быстро иду вниз, пересекаю Мало-Васильковскую. Иду под мостом, а там начинается Соломенна, описанная прекрасным недооцененным писателем Иваном Сенченко.
Широкая-широкая улица, не улица – длинная-длинная площадь, слева – Батыева гора с рассыпанными по ней хатками. В детстве казалась гора высокой, потом, с годами, оседала. Батыева гора, юность, стихи Максима Рыльского – все это переплелось и соединилось:
Ласточки летают – им летается,
А Ганнуся любит – ей пора…
Как волна зеленая вздымается
По весне Батыева гора.
Строфа эта из стихотворения Рыльского всю жизнь пелась во мне. И сейчас поется. Ласточки летают. Ганнуся любит. Зеленеет гора. Жизнь!
Улица, на которой родился Максим Фаддеевич, крутая Тарасовская улица, знаменита тем, что, вопреки царскому запрету называть улицы в честь Шевченко, все же была названа Тарасовской (по имени Шевченко – Тарас). Я это всегда помнил, проходя но ней. А проходил я по ней чаще, чем по другим улицам. Я здесь жил.
Я встречал его в разных местах Киева, знал: это Рыльский. Но не был с ним знаком…
Ему передали мои стихи. Их было немного – я сам отобрал, робея и раздумывая. Максим Фаддеевич, разыскав меня, назначил встречу на углу Ленина и Пушкинской.
– Сразу же скажу о самых удачных строках ваших: «А мне кукушка накуковала один раз много, другой раз мало». Просто, а свежо. Вы назвали это «Лесной полдень»? Верно выбрано название.
На протяжении разговора Максим Фаддеевич несколько раз цитировал эти строки, добавлял к ним и другие мои стихи:
Когда картавая грачиха
Раскачивает провода,
Проходит дождь, светло и тихо,
С Тарасовской бежит вода.
– Вижу, чувствую. Хорошо, что, живя на Тарасовской, вы о ней и пишете…
После паузы:
– Я тоже имею отношение к Тарасовской… – сказал он раздумчиво, очень ласково.
– Как же, знаю. Здесь вы родились…
Беседа складывалась мирно. И вдруг я возьми да спроси Максима Фаддеевича:
– А у вас есть декларация или манифест?
– Декларация? Манифест? Зачем? В наше время? А в чем ваш манифест, молодой человек?
Я выпалил: античность и Возрождение соединить с нашим временем, послереволюционным. И назвать это Новым Возрождением. Написать об этом, выступить с речью.
– Ну и футурист вы! Манифесты? А с Михаиле Семенко1 вы знакомы?
Манифест я так и не написал.
Мои вопросы Рыльскому казались, как я сейчас погляжу, наивными. Но я не сожалею, что задавал их. Максиму Фаддеевичу приходилось отвечать на них прямо и быстро.
– Как вы смогли в такую бурную эпоху сохранить гармонию?
– А вы считаете, что сохранил?
– Считаю, что вам это удалось. Эпоха-то какая! Стремительная, тревожная, асимметричная. А у вас соразмерность начал, гармония…
– «Все в ней гармония, все диво» 2, – почти без паузы ответил Рыльский поэтической строкой.
У Рыльского, читающего стихи, произносящего речь, провозглашающего тост, гасящего спичку, приглашающего в гости, – широкий жест, от груди к облакам, добрый, торжественный, всеобъемлющий. Мне всегда казалось, что в торжественности жеста сын повторил отца, Фаддея Розеславовича, а певучестью – мать, Меланию Федоровну. Унаследовал сын от родителей понимание жизни как творение добра людям, это было не выучкой, а потребностью души. Отсюда населенность поэзии Максима Рыльского добрыми людьми, возрождениями. Кола Брюньонами украинских сел, хлебопашцами, виноградарями, чувствующими вкус к жизни, гармонии, классическим формам бытия. Отсюда пластика и мелодика, характеризующие просодию, строй поэзии Рыльского. Мера, лад, склад.
«Бог веселый винограда» (Пушкин) владел им. Он произносил тосты изящные, умные, острые, заимствовал их из запаса жизненных наблюдений, а не из «Крокодила» и «Перца». Максим Фаддеевич явил нам образец украинского застолья без нарочитого и, увы, избыточного колорита, без соленых шуток. Это говорил человек из народа, интеллигент, поэт, ученый, любитель пикантной шутки, легко обращавшийся со словами, внимательный к гостям, особенно к дамам (он умел целовать их «рончки»). В застольной импровизации он применял и четырехстопный ямб, и коломийку, и ронсарову строфу, и латинский стих Овидия и Катулла (в оригинале, конечно), и фаблио и легко переходил на народный распев, заразительно всех вовлекая в пение, которому так охотно аккомпанировал на рояле. Обстоятельность общения при ее легкости, веселящей душу, – вот что было свойственно Максиму Фаддеевичу Рыльскому, человеку советской античности, возрожденцу по всему складу творческого характера и поведения.
Он был врожденный импровизатор, властелин творческого мгновения, загоравшийся подобно своему собрату из «Египетских ночей» Пушкина.
Не знаю, сохранились ли записи импровизаций Максима Фаддеевича, но они производили впечатление чуда, творимого на глазах. Постоянная насыщенность стихами была столь велика в поэте, что для него не представляло трудности на людях без бумаги и пера создавать стихи.
Он никогда не был потужлив. Моцартианство владело им. Он легко входил в работу. Не обязательно за письменным столом. Иногда на тычке, на краешке стола, огрызком карандаша на папиросном коробке, на клочке бумаги записывал октаву или сонет, прозаическую строку или строфу перевода.
Он всегда был занят, но никогда не суетился. Всегда занят, всегда свободен. В этом противоречии – весь он.
В самом начале 1941 года я получил в подарок книгу «Сбор винограда». В книге были – по слову Гейне – завернутые в бумагу солнечные лучи. Это были лозы и виноградные гроздья. Я показывал эти стихи всюду, где появлялся. Книга так меня переполняла, что сама собой написалась статья о ней. Претерпев редакционную усушку и утруску, она появилась в «Литературной газете» от 27 апреля 1941 года.
И сейчас, спустя сорок с лишним лет, перечитав эту книгу Рыльского, отмечаю ее жизнестойкость, высокую культуру классического стиха, породненного с народным украинским стихом. В сонете Рыльскому не тесно, а просторно. Слово, не уходя за пределы Украины, отлично резонирует в душах читателей других народов.
В ту пору, когда писалась статья, я мечтал о собрании книг разноплеменных авторов, объединенных одной страстью. Какова эта страсть? Утверждение жизни, жажда ее, интенсивность красок, заразительная радость бытия. Рядом с Рабле («Гаргантюа и Пантагрюэль») и Ролланом («Кола Брюньон») – Б. Пастернак, Г. Леонидзе, Э. Багрицкий. В эту когорту, разумеется, входил и Рыльский со своим «Сбором винограда».
Меня всегда привлекала книга «Сбор винограда» своей прозрачностью, своим теплом. В книге раскрылся характер человека, рожденного для счастья. Пусть чело его омрачают тучи. Но на его ладони – виноградная гроздь. И он улыбается этому чуду природы. Эта книга продолжалась в книгах Рыльского «Розы и виноград» и «Далекие небосклоны».
Посчастливилось мне слушать, как Рыльский читает Шевченко. Знание текста давнее, корневое, прочтение душевное. Память действует безотказно. Читает стоя – почтительно, обо всем позабыв, кроме Шевченко. Иногда прерывает чтение, останавливается и – восхищенно – восклицает шепотом: «Чудово!»
Много души вкладывал Рыльский в это чтение. И оно было неповторимо прекрасным.
- М. В. Семенко (1892 – 1937) – украинский поэт.[↩]
- Первая строка стихотворения А. С. Пушкина «Красавица».[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.