№6, 1981/Жизнь. Искусство. Критика

Проба грунта

 

В публицистической книге журналиста В. Царева «По сельским дорогам Запада» есть примечательное рассуждение о том, что «невозможно нарисовать какой-то обобщенный портрет современного крестьянина, который бы годился в равной степени, скажем, для Италии и Бельгии, Швеции и Австрии. Слишком по-разному складывались исторические судьбы крестьянства в разных странах, слишком много своих особых черт наложили на его облик и предшествующие эпохи, и сегодняшний день, чтобы можно было дать фотографию крестьянства вообще, в каком-то усредненном виде. Более того, и в условиях одной и той же страны оно, крестьянство, крайне разнолико».

Этот диапазон контрастов неизмеримо возрастет, если мы попробуем сопоставить положение крестьян в социалистических и капиталистических государствах той же Европы, в таких географически отдаленных странах, как США и Индия, Турция и Канада, Бразилия и Ангола. Поистине необъятен

перечень различных интересов, конфликтов, состояний: забастовки батраков в Италии, вооруженные выступления крестьян Латинской Америки, протесты французских земледельцев против аграрной политики «общего рынка», нищенское существование издольщиков в Индии, первые кооперативы в Афганистане и Никарагуа.

И все это – наш сегодняшний мир. Мир, где одни умирают от голода, а другие подсчитывают миллионные барыши, где одни давно уже избавились от эксплуататорских порядков, а другие изнывают под их бременем, где для одних привычны самые сложные сельскохозяйственные машины, а другие довольствуются прадедовской сохой.

Столь же многолика, многоаспектна и современная литература, обращенная к сельскому бытию. Она вбирает в себя коллизии национальной истории и нынешней политической действительности, она говорит о людях, стремящихся к всестороннему, гармоническому развитию личности, и об отверженных, обездоленных, о научно-технической революции, меняющей лик планеты, и о клочке земли как пределе человеческих мечтаний.

Впрочем, нарисовать обобщенный портрет этой литературы так же невозможно, как и обобщенный портрет крестьянина. Ибо за слоем тематических различий сразу же проступают другие. Различия идейные, жанровые, стилевые. Различия политических ориентации, отношений к изображаемому, принципов и целей анализа. Поэтому моя задача не обзор, а выборочная «проба грунта», прикосновение к тому мировому контексту, в который включена и наша деревенская проза. Контексту произведений, либо написанных в 70-е годы, либо пришедших в то же десятилетие к советскому читателю.

И еще одно предварительное соображение. Самый характер взаимодействия с этим мировым контекстом тоже различен. В иных случаях – простое знакомство, в иных – активное соединение усилий, в иных – непримиримая полемика. Такая дифференциация неизбежна, поскольку есть и чуждые нам антигуманистические, антидемократические тенденции, и тенденции, вызывающие взволнованный, сочувственный отклик.

Следует только учесть, что идейно-эстетические тенденции не существуют в абстрактном, отвлеченно-теоретическом виде. Их плоть и кровь – конкретность прозы, реальные писательские свершения. На этой конкретности мне и хотелось бы сосредоточиться прежде всего.

БРЕМЯ СОБСТВЕННИЧЕСТВА

Книги о крестьянстве, созданные как в дооктябрьские, так и в первые послереволюционные годы, нередко были пронизаны мотивами власти земли, закабаляющей человека, управляющей его мыслями и поступками, вмешивающейся даже в такую интимную сферу, как любовь. Ныне эти мотивы стали у нас достоянием исторической темы. Однако там, где господствуют собственнические отношения, они по-прежнему звучат в полную силу. И, вчитываясь в поток повестей и романов, написанных в странах буржуазного мира, подчас ощущаешь себя как бы в машине времени, возвращающей назад, в прошлое. К тем же отбушевавшим у нас имущественным распрям, конфликтам бедности и богатства, произвола и бесправия. Правда, с той принципиальной поправкой, что это прошлое существует в наши дни. По соседству с государствами социалистического содружества.

Так, повесть Мануэла да Фонсеки «Посеешь ветер…» вводит нас в будни португальской деревни 40-х годов. В мир ее социальных контрастов. Нужда, безработица, глухое недовольство крестьян. И елейные, ханжеские восторги главы местного салазаровского муниципалитета доктора Эскивела: «Посмотрите, что делается за границей. Какая грустная картина… Всюду беспокойства, забастовки, мятежи, и все это еще неизвестно к чему приведет!.. На фоне этой анархии у нас мир, порядок, благополучие!»

Вся образная пластика произведения тяготеет к суровой монументальности. Всмотритесь: грубые лица крестьян «кажутся вырубленными из гранита». Или: «Очередь прошивает тело Палмы. Оно вздрагивает, изгибается. Кулаки сжимаются. Рот кривится, как будто пытается выплюнуть все попавшие в Палму пули».

В этой аскетической манере решены не только пейзажи и портреты. Столь же строга, лаконична обрисовка характеров, проблем, конфликтов.

Два полюса четко обозначены в повести «Посеешь ветер…».

С одной стороны, могущественный клан помещика Элиаса Собрала. Клан, который господствует над всей округой. Которому принадлежат земля и власть, полиция и закон.

С другой – семья батрака Антонио Палмы. Семья, обреченная на вымирание. Прозябающая без своего надела и без работы.

Предыстория действия спрессована в скорбный мартиролог, в хронику утрат. Повесился отец Палмы, не сумевший выплатить Собралу арендные долги. Сгинул на шахтах старший сын. Выброшена на панель дочь Кустодия.

Превратившаяся в груду кирпичей печь – красноречивый символ разрушенного домашнего очага, медленно угасающей «души семьи». С утра до вечера вымогает еду полоумный Бенто, который в свои пятнадцать лет не умеет ни ходить, ни говорить. В растерянности взирает на запустение его мать Жулия, не знающая, как свести концы с концами. Никакого просвета, никакого проблеска впереди. Голод, отчаяние, тоска. И холодная, трезвая ясность: «Что может случиться хуже того, что уже случилось, что может быть хуже той жизни, что мы имеем?»

Таково распределение светотени в книге португальского писателя. Особняки и лачуги. Магнаты и изгои. И это не литературная схема, это – жизнь. Подлинная, неприкрашенная, явленная в реальных своих противоречиях. Ни Палме, ни его домочадцам некуда отступать и нечего уступать. Они уже потеряли все. Им либо пропадать, либо отваживаться на крайние средства. Третьего не дано.

Отсюда своеобразные нравственно-психологические парадоксы, характеризующие поведение персонажей, стирающие рубежи между самоотверженностью и унижением.

Старая мать Жулии, Аманда Карруска, не гнушается идти по миру. Другие брезгуют, а она осмелилась, смогла. И пусть о ней толкуют что угодно. Ей нечего стыдиться. Ведь «тот, кто просит ради больного, не попрошайничает!»

И Антонио Палма тоже не изводит себя сомнениями, вступая в шайку контрабандистов. Ему ли пугаться полиции, пограничной стражи, тюрьмы, если хуже, чем есть, быть не может, если работы нет и не предвидится: «Кто ничего не имеет, тот на все согласен».

Удивительна все-таки эта зыбкость граней между мужеством и позором, эта диалектика противоположностей.

Уж что-что, а нищенская сума всегда была знакома забитости, беспомощности. Однако ни во взоре, ни в поступках Аманды нет «никакой покорности». Напротив, презрение к молве, дерзкий вызов ей, гордость собой. Даже рваное, поношенное черное платье старухи и то похоже на «трепещущее на ветру черное знамя».

А Палма? Преступник он или герой? Он, который решился на все, пожертвовал своей незапятнанной репутацией труженика ради семьи, который бредет потайными тропами, чтобы накормить ближних?

Аманда Карруска возвращается с подаянием как триумфатор, как победительница. И деньги ее зятя пахнут не контрабандой, а тяжелым, изнурительным трудом.

И вот они сидят за праздничным столом. Счастливые, разморенные непривычным ощущением сытости, беседующие о завтрашних хозяйственных реформах, о благословенном дне, когда в печи опять вспыхнет огонь, когда можно будет из своей муки выпекать свой хлеб. Как сладостна она, эта минута покоя, минута естественного, нормального существования! Да и вся программа Палмы устремлена к норме. Самой обычной, самой скромной: «Хочу! И не так много: работы хочу, чтобы жрать было что в доме».

Увы, эта элементарная норма недостижима для отверженных.

Кто виноват, «чья в том вина»? – таков рефрен повести.

Лишь простодушная, набожная Жулия отождествляет невзгоды с ударами рока. Безысходность сковала ее, повергла в оцепенение. Однако ни Аманда, ни Палма не признают мистических ссылок на судьбу: «Считаешь, что все происходит не по чьей-то вине, а по воле судьбы… Воображаешь, что судьба заставила твоих детей бежать из дома, свекра повеситься, а мужа сесть в тюрьму. Именно так ты думаешь и так думают многие. Трусы!»

Образ мыслей и психология Жулии в наибольшей степени деформированы, изуродованы идеологией угнетателей, церковными догмами. Натура кроткая, безответная, она как должное принимает участь маленького человека. Единственное ее оружие – смирение, единственная опора – упование на бога, на милосердие власть имущих. Лейтмотив героини – приторная рождественская сказочка о доброте ее прежних городских хозяев. Сентиментальная сказочка, прославляющая филантропию гуманных городских богачей в назидание бессердечным сельским: «Ведь в городе, когда семья нуждается, богатые все-таки помогают. Они жалостливы».

И Палма, и Аманда встречают этот наивный миф с нескрываемым презрением. Они развенчивают его с позиций выстраданного горького опыта. Опыта, избавляющего от утешительных иллюзий. Жестокая практика эксплуатации дотла выжгла в их душах рабскую привычку к безропотности, послушанию. Пассивность – она лишь на руку Элиасу Собралу, она – союзница несправедливости. И потому причитания жены так возмущают Палму, и потому он внушает ей: «Я бы хотел, чтобы ты была как твоя мать и умела ненавидеть. Ненавидеть своих врагов…»

Здесь невольно приходят на ум аналогии из русской литературы. Особенно дореволюционной. Характеры бунтарей из произведений Г. Успенского, И. Вольнова, С. Подъячева. Таких же бескомпромиссных, охваченных испепеляющей яростью ко всему барскому и господскому, готовых на все, чтобы расквитаться за мытарства, за унижения. И аналогии эти неизбежны. Они навеяны близостью, однотипностью социальной действительности, пусть даже разделенной хронологически несколькими десятилетиями.

Проповедь покорности терпит в повести «Посеешь ветер…» двойное поражение. И от натиска извне, и от внутренней немощи.

Этические заповеди Жулии не способны защитить ни ее, ни близких. На первом же полицейском допросе она капитулирует перед агрессивным напором сержанта Жила. Страх, леденящий панический страх загоняет ее в коварную западню юридических уловок. Неосторожные признания оборачиваются доносом на мужа. М. да Фонсека мастерски рисует психологическое смятение героини, разорванность ее чувств. Ужас перед полицией и ужас перед совершенным предательством. Желание убежать и увязание в тенетах. И потрясенная своей виной, растерянная, запутавшаяся женщина сама же казнит себя, вешаясь на прутьях тюремной решетки.

Можно сказать, что Жулия на протяжении всего действия неотвратимо движется к катастрофе. Душа изнемогла, надорвалась, потому что выявили полную свою несостоятельность поддерживавшие ее моральные принципы смирения, непротивления злу.

Однако в книге проходят испытание и принципы Антонио Палмы. В оболочке событийной фабулы заключена не менее напряженная – философская, разыгрывается спор различных программ, традиций: смирения и бунта.

Да, герой португальского писателя подкупает своим мужеством, своей стойкостью. Это человек, не склонивший головы, переплавивший боль и страдания в монолитное чувство гнева. Месть батрака за гибель жены, за поруганное достоинство личности беспощадна, Он сам вершит правосудие и сам приводит приговор в исполнение, уничтожая Элиаса Собрала и его сына. Сердце Антонио переполнено яростью, но руки, сжимающие ружье, тверды и спокойны.

Крестьянский эпос М. да Фонсеки выдержан в чеканном ритме баллады. Здесь нет пространных исповедей, внутренних монологов. Речь персонажей отрывиста, лаконична. Только существенное, самое необходимое. Психологический анализ, полемика переведены на язык поступков, исподволь подготавливающих трагическую развязку.

Неравная битва крестьянина с карателями – это прорыв на поверхность вулканической лавы протеста. Это высвобождение клокочущей ненависти, которая душит и Палму, и Аманду. Герой повести вовсе не помышляет о победе. Он знает, что обречен. И цель его другая – заставить себя услышать, доказать, что даже над обездоленными нельзя глумиться безнаказанно. И мстит он не просто за себя – за весь свой род, за всех своих предков, тени которых в предсмертном тумане «всплывают в памяти, всплывают, обретают форму, речь, движения. Дед, бабка, мать, отец, жена… Молчаливые, серьезные, не видящие друг друга, но все как один смотрящие на него строго и вдохновляюще».

Пули, вылетающие из раскаленного ружейного ствола, символичны. Они отлиты из вековой скорби, из вековых крестьянских обид.

И все-таки надежда на лучшее связана в повести не с Палмой, а с его дочерью Марианой.

Если Антонио рассчитывает только на себя, то Мариана – на силу солидарности. На единство батраков, которое может поспорить и с кланом Собрала, и с полицией, и с государством. Потому и повторяет она, как заклинание, что «только сообща можно что-нибудь получить. Один человек ничего не стоит».

Голосом этой девушки заявляет о себе новая для португальской деревни перспектива. Перспектива, ведущая от индивидуалистического бунта к организованному, сознательному сопротивлению. И Аманда Карруска, разделившая до конца участь зятя, в свои последние минуты прозревает правду внучки. «Передайте моей внучке… – кричит она из осажденной лачуги соседям. – Передайте ей, что она права! Один человек ничего не стоит!»

Повесть М. да Фонсеки была написана еще до крушения салазаровской деспотии, до романтической революции красных гвоздик. И время, прошедшее с той поры, подтвердило проницательность художника. Подтвердило рождением крестьянских кооперативов, борьбой батраков против олигархии и латифундий. Борьбой за аграрную реформу, которая не стихает и поныне.

Лики бедности различны, хотя причины, истоки этого социального зла повсюду одинаковы: эксплуатация, власть собственничества. И в демократической литературной традиции сочувствие обездоленным слито с ненавистью к угнетателям.

Для персонажей М. да Фонсеки символом всех их несчастий становится деспотический клан Элиаса Собрала.

Для персонажей романа американца Патрика Д. Смита «Энджел-Сити, или Ангельский город» – мистер Криди, основавший на плантациях теперешней Флориды гангстерскую империю, подданные которой содержались на положении рабов.

Есть такой символ и в повести индийского прозаика Гурдиала Сингха «Поминальный огонь». Это молодой напористый делец Бханта, унаследовавший земли своего отца.

В центре внимания писателя – крушение патриархальных отношений между хозяевами и батраками. Отношений, основанных на некоем негласном договоре, на взаимном уважении прав.

Главный герой повести, Джагсир, – такой же издольщик, как его отец и его дед. Поколение за поколением семья обрабатывает одну и ту же полоску поля. Полоску, которую она привыкла считать своей. Ибо каждая пядь полита потом предков, возделана их руками. Ибо здесь растет поминальное дерево, посаженное в честь отца, здесь же стоит и священный поминальный столбик.

Однако эта стабильность существования обманчива. В ее фундаменте лишь милость землевладельцев, инерция обычая. И ничто не мешает коварному, алчному Бханте расторгнуть неписаное соглашение, пренебречь кодексом совести. Энергия меркантильного, хищнического расчета легко разрушает вековые добродетели. И вот уже продано на дрова поминальное дерево. И вот уже самого батрака выставляют прочь с его участка.

Г. Сингх рассказывает историю разрыва всяких связей человека с жизнью. Его Джагсир не имеет в ней никаких прав. Ни на свой надел, ни на свой дом, ни на любовь, поскольку он принадлежит к низшей касте. Даже поминальный столбик над прахом отца и тот вкопан в чужую землю. Джагсир не то что беззащитен перед произволом – он попросту лишний в этом мире. Вне общества, вне сферы действия законов. И боль отверженности исторгает недоуменный вопрос: «…Если у человека совсем ничего нет: ни дома, ни дыма, ни жены, ни детей, ни прошлого, ни будущего – зачем ему тогда жить?»

Герой «Поминального огня» не из числа бунтарей. Это существо покорное, привыкшее укрощать порывы, подавлять гнев и обиды. И повесть Г. Сингха не о борьбе, а о страдании, об угасании воли, желаний, надежд. Окидывая предсмертным взором свою лачугу, Джагсир думает о том, что и она не принадлежит ему. И все, что находится здесь, – убогая утварь, жалкая мебель, «ломаные-переломаные вилы, грабли, лопаты», – все это тоже хозяйские подачки.

В современной литературе о деревне в мире эксплуатации немало образов, олицетворяющих предельную нищету и деградацию.

Таков безумный Бенто в повести «Посеешь ветер…». Бенто, утративший сходство с человеком и сохранивший лишь рефлекс голода. Такова девочка в романе итальянца Фердинандо Камона «Жизнь вечная». Не умевшая говорить, она «передвигалась… на четвереньках, ковыляла, как медвежонок», и ела землю. Таковы невольники империи Криди из романа П. -Д. Смита «Энджел-Сити, или Ангельский город», обреченные на бессрочное батрачество: «Из этих людей выбили жизнь. Они уже родились мертвыми. Им остается только работать и ждать, пока не зароют в землю».

Если Г. Сингх ведет своего Джагсира по кругам унижения и бесправия, то Ф. Камон создает парадоксальную философию бедности. Философию, согласно которой «человечество делится на две породы: на людей и бедняков». У бедняков не только иной имущественный ценз. У них иное представление о пространстве и времени, иное восприятие истории, иные нравы, иной язык. Жители деревни не понимают горожан уже потому, что они говорят на разных наречиях, употребляют разные слова и понятия. И бедность в романе Ф. Камона – это категория генетическая. Она передается от поколения к поколению, подобно врожденной болезни: «…Быть бедным – значит быть сыном бедняков, которые сами были детьми бедняков, которые в свою очередь тоже были детьми бедняков; предки твои научили твоих дедов, как жить в бедности, деды научили твоих родителей, а уж тебя этому даже учить не пришлось, потому что ты с этим родился, в твоей башке это уже заложено, и ты сразу же, ничему не удивляясь, повел себя как бедняк».

Но рядом с темой унижения, притеснений, обездоленности закономерно возникает и тема протеста. То молчаливого, запрятанного в глубину души, то открытого, выливающегося в неповиновение порядку.

Антонио Палма в повести «Посеешь ветер…» мстит, сражается и погибает в одиночку.

Бразильский писатель Бенито Баррето рассказывает в романе «Кафайя» о взрыве крестьянского негодования. О массовых волнениях, вспыхнувших в ответ на террор латифундистов, на грабежи, издевательства, бесчинства. Вождь восставших Кафайя – человек из народа. Труженик по самой сути характера, по своему призванию. Даже в разгар боев мысли героя прикованы к полю, к заветной борозде, «прорезанной сохой по зеленому покрову». И винтовка в его руках лишь последняя возможность защитить себя, свою честь, своих близких.

Война в эпическом полотне Б. Баррето – занятие вынужденное, навязанное обстоятельствами, чуждое крестьянскому естеству. Потому и печется Кафайя, чтобы его товарищи не притерпелись к убийству, не находили в нем «вкус и отраду для себя», чтобы «смерть не значила для нас больше, чем жизнь человеческая».

Тысячи километров, десятки лет отделяют персонажей бразильского писателя от их собратьев по классу из романов С. Залыгина «Соленая Падь» и «Комиссия». Но ведь думаешь не только о неизбежных стилевых различиях, о специфике настроений, ситуаций, политических и личностных проблем; думаешь еще и о близости народной психологии, о совпадении некоторых ключевых, определяющих мыслей.

Поднявшиеся на борьбу с Колчаком мужики Соленой Пади и Лебяжки тоже внутренне противятся стихии ожесточения и кровопролития, тоже тоскуют по своему исконному ремеслу. Для них, как и для Кафайи, истинное предназначение человека в том, чтобы возделывать поле, растить хлеб и детей, сеять семена жизни, а не уничтожения.

Однако за трагическими эпизодами классовой схватки на сибирских просторах угадываются контуры завтрашнего обновления. Контуры, намеченные революцией, ее программой.

Логика бунта не простирается так далеко. Она довольствуется ближними целями. Герои романа Б. Баррето и стремятся к победе, и страшатся ее. Потому что их победа утоляет лишь жажду мести, но не больше. Она влечет за собой вопросы, на которые еще нет ответа, поскольку сами идеалы повстанцев туманны, расплывчаты. И сподвижник Кафайи Гвайанан не знает, как распорядиться успехом, куда направить войско: «Сражение-то мы, конечно, выиграли, но исход войны оно не решает. Раньше нас считали просто бандитской шайкой… Ну а после этой победы мы – враг номер один. Теперь нас всех, всех до единого, вырежут и выжгут».

И не бой, а ситуация после боя является в романе подлинным испытанием. Ситуация мучительного раздумья, определения перспективы. А проблеск надежды – он в духовном возмужании крестьян, в отважной решимости «брести без дороги, но верить, что когда-нибудь выйдешь на нее…». Ведь «шагать по пыли, не зная, куда придешь, тоже дорога, тоже направление и курс, тоже способ двигаться».

Актуальны ли, значительны ли для нас эти картины чужого горя, чужой действительности? На мой взгляд, да. Хотя бы потому, что они говорят о той жизни, которая стала прошедшим днем нашей деревни, но еще является нынешней реальностью для сотен миллионов тружеников планеты. Хотя бы потому, что картины эти помогают ощутить благотворность социалистических свершений, предостерегают от лакировки минувшего, от забвения классовых критериев. Ведь, как подчеркивал на XXVI съезде КПСС Л. И. Брежнев, «проявления безыдейности, мировоззренческая неразборчивость, отход от четкой классовой оценки отдельных исторических событий и фигур способны нанести ущерб творчеству даже даровитых людей».

«Земля и собственность лишь раздувают пламя вражды», – говорит один из персонажей повести Г. Сингха. Это отрицание законов собственничества красной нитью проходит и через нашу деревенскую прозу. Особенно в тех случаях, когда она обращается к теме дореволюционного села. Теме, которая блистательно разработана в «Проданных годах» Ю, Балтушиса, «Открытии мира» В. Смирнова, «Хлебе и соли» М. Стельмаха, которая получила продолжение и в недавно опубликованном романе белоруса В. Адамчика «Чужая вотчина».

В современной прозе, которая так часто тяготеет к символике, параболе, притче, роман Вячеслава Адамчика выглядит подчеркнуто старомодным. Его доминанта – бытописание. Добротное, пристальное, неторопливое.

Писатель словно бы перелистывает страницы хроники западнобелорусской деревни Вересово. Хроники, охватывающей конец 1938 – первые месяцы 1939 года.

Разумеется, эти даты говорят о многом. О предстоящем фашистском вторжении в Польшу, о долгожданном воссоединении Западной Белоруссии с Родиной, о начале войны. Но все это еще впереди, в следующих книгах задуманного автором цикла.

А пока привычные сельские будни. Привычные и в радостях, и в тяготах своих. Молотьба, зимние заготовки, ярмарка, рождественское гулянье, хмельной кураж, пьяные драки. Все, как всегда. И даже чрезвычайные происшествия, они тоже в порядке вещей, поскольку случаются не впервые. Пожар в Мироновой хате. Смерть Сергея Репки, подрядившегося чистить цистерну и задохнувшегося в ней. Гибель Матюшки, зашибленного деревом на лесозаготовках. Писатель сообщает об этом без нажима, не форсируя голос. Ибо не слишком высока была в тогдашнем Вересове цена самой человеческой жизни. «Иной раз думаешь, что ты значишь на этом свете? – говорит сосед убитого. – Ничего. Раз, и нету, как того Матюшки».

В. Адамчик бережно передает особенности уклада, психологического климата западнобелорусской деревни. Пересыпанная полонизмами крестьянская речь, тревожная оглядка на приказы польских властей. Парадоксальное ощущение своего дома, своего края как чужой вотчины. Да и само слово «белорус» было для местных панов синонимом крамолы, неблагонадежности. Вызванного в полицию Митю Корсака избивают только за то, что он сочиняет стихи на родном языке. Учитель Лаврен Царик горестно восклицает: «Мы даже не знаем, кто мы. Царапаем стишочки. А кому и ради кого? Кто читать будет?»

Следуя принципам бытописания, автор романа присматривается к самым различным подробностям жизни: политическим, хозяйственным, этнографическим. Торговые операции, сезонный отъезд батраков на заработки в Латвию, гужевая повинность, новогодние гадания – все это здесь фрагменты единого целого, образующего мир вересовских крестьян. Перед нами возникают хата за хатой, характер за характером. Одни знакомства остаются шапочными, другие – углубляются. И постепенно проступают основные действующие лица. Это Влас Корсак, его дети Алеся и Митя, их двоюродная сестра Христя, батрак Имполь.

Пестрая россыпь колоритных жанровых зарисовок, конечно же, свидетельствует о великолепной памяти художника, о незаурядном изобразительном даре. Однако В. Адамчик не просто экспонирует приметы минувшего, он стремится постичь его внутренние законы. Те законы, которые то явно, то подспудно руководили людьми, формировали их мысли, чувства, поступки.

Сопоставляя конфликтные ситуации романа, невольно замечаешь присутствие некоего общего знаменателя.

Отец Имполя был уже сызмальства обречен мыкаться, поскольку не имел прав на наследство. Родственники насмерть сцепились, когда настала пора делить доставшуюся от родителей землю. Ладак при каждой ссоре попрекал жену тем, что она за его «добром погналась». Даже Алеся, охваченная страстью к батраку Имполю, не без цинизма внушала себе, что «будет своя земля – найдется Имполь. Не он, так другой».

Земля. Это она распоряжалась человеческими судьбами. Это она правила свадьбами и сварами. Она определяла, кому пребывать в почете, а кому – в ничтожестве.

Традиции романа В. Адамчика восходят к бесстрашному реализму дореволюционной литературы о деревне. Той литературы, которая с болью говорила о проявлениях дикости, невежества, взаимного озлобления. В душе едва ли не каждого персонажа «Чужой вотчины» скрыта своя драма, своя обида. Старая Мондрыха незадолго до смерти думает о том, как в молодости ее, уже беременную, люто истязал муж: «Сильный и злой был. Из-за побоев, может, и Евка немой родилась». Алеся, просватанная за нелюбимого, сама отказалась рожать, погубила будущего ребенка. Так одно преступление плодит другое.

Было бы наивностью полагать, что яд собственничества отравлял сознание лишь сельских богатеев. С не меньшей разрушительной силой поражал он и души неимущих.

Пожалуй, самая зловещая фигура романа Юозаса Балтушиса «Проданные годы» – батрачка Казите. Сумев окрутить безвольного хозяйского сынка Антанелиса, она торопится завладеть и всей усадьбой. Казите отвоевывает место под солнцем с невероятной, поистине дьявольской изобретательностью, не считаясь ни с кем и ни с чем. Где интригами, где провокациями она ликвидирует, сживает со свету всех своих соперников, сметает любые преграды на пути к заветной цели – имуществу Батайтисов.

Есть такой характер и в «Чужой вотчине». Это дочь Власа Корсака Алеся. Мы видим героиню В. Адамчика и юной красавицей, ожидающей чуда, брезгливо сторонящейся неотесанных вересовских парней. Видим ее и в безрадостные годы вдовства – ожесточившейся, раздражительной, перенесшей ненависть к покойному Родиону Мондры на его мать и немую сестру Евку. Ненависть за унижения, за несбывшиеся сны молодости, за нынешнее убогое прозябание: «Словно острая заноза под ногтем, у. Алеси надолго засела обида на Мондрых. И как только она пошла замуж в ихнюю хату?.. Как она не любила их всю жизнь… Все думала наложить на себя руки. А разве то невинное дитятко душила не из-за них, не из-за Мондрых?»

Разгорающееся чувство Алеси к батраку неподдельно. Оно разбивает душевное оцепенение, пробуждает угасшие было надежды на счастье. И ложен не этот порыв, а обременяющий его прошлый опыт. Опыт, приучивший доверять не столько сердечному влечению, сколько чему-то материальному, осязаемому, прочному. Позарившись на гектары Родиона Мондры, она уже порабощена ими нравственно. И к романтическим мечтам всякий раз присоединяется трезвый имущественный расчет, план захвата власти в своем доме и на своем поле. Ибо только земля, только самостоятельное хозяйство дают гарантию независимости.

Испытанная прежде нужда толкает овдовевшую женщину не на подвиг, а на преступление во имя любви. На беспощадную расправу над родственниками Родиона. Алеся осуществляет свой замысел непреклонно, этап за этапом. Сначала она завладевает документами на участок, а затем и вовсе избавляется от опостылевшей старухи и ее дочери, подсыпав им в лекарство отраву.

И для Казите из романа Ю. Балтушиса, и для героини В. Адамчика путь к желанной победе оборачивается шествием по трупам, попранием человечности.

Так замыкается в «Чужой вотчине» один порочный круг, чтобы тотчас же уступить место другому.

В свое время Алеся возненавидела Родиона Мондры.

Теперь она сама стала объектом испепеляющей ненависти. Теперь уже Имполь восстает против отношений, основанных на купле-продаже, против подчинения чужой воле, рвется прочь из хаты, оскверненной убийством.

Алеся, Имполь, Мондрыха… Все они увязают в тенетах собственничества. Все они одновременно и обвиняемые, и мученики. Творящие зло, они сами жертвы социальной несправедливости, калечащей души, искажающей смысл бытия. И писателя занимают не столько прокурорские или адвокатские функции, сколько постижение закономерности трагедии, ее обусловленности антигуманистическими обстоятельствами.

Роман В. Адамчика – одно из немногих произведении последних лет, исследующих уклад дореволюционной, досоветской деревни. Уклад еще стабильный, не поколебленный переменами. И власть земли предстает здесь в первородном, классическом существе, создающем свою иерархию ценностей, свои нормы и порядки. Но как ни суров гнет этих норм, он не всемогущ. И Митя Корсак уже думает о другой, более достойной человека доле, о необходимости сделать «что-то великое на этой земле для себя и для людей».

Именно человечность становится в романе оружием протеста. Человечность, черпающая силы в традициях трудовой, народной морали.

Писатель оставляет своих персонажей в преддверии новой судьбы. В тот момент, когда в замкнутый вересовский мирок все чаще врываются отдаленные раскаты грома. Первые мобилизационные повестки, первые толки о подступающей войне, первые мужицкие пророчества: «Не устоит маленькая Польша против большого немца. Разве только Россия?»

Да, все еще впереди: и восстановление советской власти, и коллективизация. Однако экскурс в предысторию этих событий, предпринятый В. Адамчиком, оттеняет их значение. Взгляд в прошлое заставляет размышлять как о неизбежности грядущих перемен, так и об их драматизме.

ОБНОВЛЕНИЕ ХАРАКТЕРА

В числе величественных задач революции одно из главных мест принадлежит преобразованию деревни. Преобразованию классовому, экономическому, духовному. По своей сложности, масштабности, напряженности этот процесс не имеет аналогий в предшествующей истории крестьянства. И литературы социалистического содружества выступают тут первооткрывателями неизведанного, первоисследователями принципиально новых коллизий и конфликтов.

В нашей стране это познание перемен «начато уже в 20-е годы, в социалистических государствах Европы – сразу же после войны. Вполне понятно, что с течением лет все более зрелым становится взгляд на содержание событий, на их значение для настоящего и будущего, появляются другие акценты, преодолеваются упрощенные, схематические концепции. Но сейчас я хотел бы подчеркнуть другое – стабильность писательского интереса к проблемам перестройки села, непрерывность пополнения творческого опыта, его заметное обогащение уже в 70 – 80-е годы.

Такое обогащение во многом связано с тем, что перелом в крестьянской судьбе все чаще рассматривается ныне в свете всей национальной истории, всей эволюции национального характера. Болгарский критик Б. Ничев в статье «Мир болгарской деревни в современном романе» обоснованно говорил о том, что «в истории болгарского романа отношение «человек – земля» оказывается чем-то вроде огромного экрана, на который можно спроецировать историю развития самосознания болгарина и его социальную драму на протяжении десятилетий и столетий».

С этой точки зрения примечателен и роман польского писателя Тадеуша Новака «Черти».

Стилевой колорит этой книги создан мифологическими фольклорными мотивами. Притчи и предания переплетаются здесь с реальностью, аккомпанируют ей, в круг действующих лиц, наряду с деревенскими мужиками и бабами, допущены черти и ведьмы. Конкретные происшествия оборачиваются сказкой, сказка – былью.

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1981

Цитировать

Теракопян, Л. Проба грунта / Л. Теракопян // Вопросы литературы. - 1981 - №6. - C. 3-58
Копировать