Порядок слов
В самой формулировке вопроса, предложенного журналом участникам «круглого стола», содержится явное противоречие, а также интеллектуальная провокация. Ведь литература всегда стоит в естественной оппозиции к курсу.
Курс – это дисциплина и логика.
Литература – это свобода и, более того, анархия.
Курс – это предсказуемость и определенность линии.
Литература – это метафора, или, как сказал бы Ю. Лотман, взрыв.
Курс – это сочетание разнокалиберных величин.
Литература – это их рассеяние. Писатели могут объединяться во всяческие школы и ассоциации и взбадривать себя манифестами, но творчество, собственно художественное творчество, никакими корпоративными обязательствами не связано. Что Мелвиллу «Молодая Америка»? Что Мандельштаму «Утро акмеизма»?
Разумеется, эта изначальная несовместимость может быть самым беззастенчивым образом использована в корыстных интересах той или иной идеологической доктрины или даже просто практической политики. Тогда курс превращается в чистую мифологию. Недавняя история слишком живо напоминает об этих реализованных возможностях, потому и неудивительно, что разговор с самого начала завязался вокруг событий советской литературной истории.
Не надо, однако же, думать, что кривозеркалье порождают одни лишь тоталитарные режимы XX века. Мера и масштабы насилия, верно, предельные, но стратегия насилия – изобретение давнее.
Французская монархия пять с половиной лет продержала Донасьена-Альфонса Франсуа маркиза де Сада в Венсенском замке, затем еще столько же в Бастилии. Французская революция было выпустила его на свободу, но вскоре засадила назад, потом он по чистой случайности избежал гильотины и кончил свои сроки в Шарантоне – приюте для умалишенных. Не назовешь счастливой и литературную биографию маркиза. При жизни увидели свет далеко не все сочинения плодовитого автора, – скажем, «120 дней в Содоме», программная, можно сказать, книга была опубликована лишь через восемьдесят лет после его кончины. О курсах же литературы вообще говорить не приходится – там это имя в течение целого столетия даже в примечаниях не возникало. Только XX век, усилиями главным образом соотечественников писателя – Жоржа Батая, Мориса Бланшо, Пьера Клоссовски, – обнаружил его значение. И сразу же поплыл четко сформировавшийся как будто образ просветительского романа (ведь по форме «Жюстина» или «Алина и Валькур» это только что не двойники «Племянника Рамо») да и сопредельных, не просто хронологически, явлений, например, литературной готики. Больше того: целый век разума с его представлениями о прогрессе, морали, добродетели и т. д. начал утрачивать привлекательную бесспорность канона.
Волевые жесты не обязательно направляются в сторону редукции, хотя, конечно, нам эта форма, этот способ критической инженерии, подчиненной определенному социальному заказу, особенно хорошо знаком, опыт накопился явно избыточный. Но вообще-то книги можно и не жечь, как сожгли где-то около 1820 года десятитомный роман де Сада «Дни Флорабель» и как предали огню Генриха Гейне и других на кострах Третьего рейха. Можно не отправлять их в спецхраны и не выбрасывать из курсов, по которым приобщались к литературе, отечественной и мировой, целые поколения наших студентов.
Пусть себе остаются в истории и пусть даже сохраняют свой классический статус.
Надо только должным образом их интерпретировать.
На отодвигающемся, но так и не исчезнувшем фоне баррикад 1968 года происходит энергичная политизация эстетической мысли, в результате чего не только современная, но вся прежняя литература превращается в более или менее четкое отражение бурных событий гражданской истории. Классики становятся фигурантами нынешних интеллектуальных, а иногда вовсе не просто интеллектуальных конфликтов. Откровенно заявляя, что «собственная критическая практика была сформирована событиями американской действительности 1960-х – начала 1970-х годов», Стивен Гринблатт уверенно сополагает пласты, разделенные громадой времени. «Изучение английской культуры XVI века (прежде всего Шекспира), как оказалось, вовсе не означает бегства от потрясений современного мира; напротив, оно предполагает интервенцию, вскрывает существующие связи. Ренессанс увлекает меня постольку, поскольку он тесно сопряжен с днем нынешним – как по аналогии, так и в причинно-следственном смысле» 1. Само по себе переживание минувшего как не застывшей в монументальных своих очертаниях глыбы, конечно, очень продуктивно и привлекательно. Это нечастый и завидный дар. Хорошо бы в самом деле научиться читать Шекспира так же, как читаешь, допустим, Фолкнера. Так, одно дело – читать, другое – вчитывать.
«Сейчас, на втором году Иранской революции и в первую годовщину Исламской республики, представляется в высшей степени уместным вернуться в 1642 год и поразмышлять над творением величайшего политического поэта Англии» – такой драматической интродукцией начинает свое выступление на международной конференции (1980) в Эссексе видный американский теоретик культуры Фредерик Джеймисон и вот как заканчивает: «В тексте Мильтона, таким образом, заключено предчувствие социального обнищания современного мира» 2. Вывод смелый, хотя все-таки, кажется, недостаточно безумный, чтобы быть правильным. Во всяком случае, на пути к нему докладчику пришлось, по собственному признанию, не только перечитать, но прежде всего переписать строку за строкой и страницу за страницей весь грандиозный эпос.
Такие операции, безусловно, порождают читателя, но ценою этого рождения, как и предупреждал Ролан Барт, оказывается смерть автора. А за нею надвигается тень смерти всей литературы. Что же тогда толковать о каких-то курсах?
Нет уж, коли выбор невелик, я предпочту некогда слышанные лекции и некогда читанные главы из учебника Романа Михайловича Самарина.
По сути дела, Ф. Джеймисон продемонстрировал опыт того, что называется деконструкцией. Как известно, эта стратегия, не только определению, но даже сколько-нибудь внятному описанию не поддающаяся (и неопределенностью своею гордящаяся), стала вызовом логоцентрической модели языка и, далее, всего мироздания. Стратегия, казалось бы, максимально либеральная, отрицающая единственность и уважающая, напротив, вариативность, презирающая авторитет центра и охотно обживающая окраину. Замечательно. Что может быть прекраснее свободомыслия и что может быть ненавистнее угрюмой догмы?
Но, оказывается, демократия, едва родившись, сразу же заявила свои претензии на диктатуру. Пол де Ман, чьи тексты, наряду с текстами Жака Деррида, обрели теперь классический, можно сказать, статус, на закате карьеры заявлял с обезоруживающей прямотой: «Единственная задача критики ближайшего будущего должна состоять в чем-то вроде империалистического захвата всей литературы путем использования метода риторического прочтения, часто именуемого ныне деконструкцией… Нет никаких причин, почему бы техника, предлагаемая в данном случае для прочтения Пруста, не сработала применительно к Мильтону, Данте или Гельдерлину» ## «Future Literary Theory. New Essays by 25 Leading Critics and Theoretics Chart the Course of Criticism into 1990’s and beyond», N.Y. – Lnd., 1989, p.
- S. Greenblatt, Resonance and wonder. – In: «Literary Theory Today». Ed. by P. Collier and H. Geyer, Cornell Univ. Press, 1990, p. 34.[↩]
- F. Jameson, Religion and ideology: a political reading of Paradise Lost. – In: «Literature, Politics and Theory. Papers from the Essex Conference 1976 – 1984», Lnd. – N.Y., 1986, p. 35, 54.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1998