«Полесская хроника» И. Мележа в контексте времени
На юбилейном вечере, вечере памяти лауреата Ленинской премии Ивана Мележа, выступил гость – большой русский писатель. Он приехал специально, чтобы выступить, сказал все, что вроде бы положено. Но была в голосе, в самом построении фраз какая-то смущенность, скомканность…
Зная редкую искренность, правдивость этого человека, я спросил напрямик, когда мы прогуливались по весеннему Минску: «А ведь что-то мешало вам. То ли наш чрезмерный пафос, то ли ваша собственная неуверенность в чем-то».
И он столь же откровенно согласился: «Да, вы правы. Я очень любил, уважал Ивана Павловича, мы много и откровенно с ним беседовали обо всем, что явилось предметом и его деревенских романов. Но когда я взялся их читать, мешало чувство, что проблематика их далеко не первична. Ведь была уже «Поднятая целина». Ну и, конечно, перевод…» – «Одним словом, вы не дочитали романы, просто не прочли». – «Да, хотя я понимаю, что для белорусской литературы…» И т. д. и т. п.
А потом мы долго (пол-Минска исходили) выясняли, что же все-таки сказал (и что не успел сказать) Иван Мележ своей «Хроникой» о деревенской жизни 20 – 30-х годов. Я имел возможность ссылаться не только на романы, но и на записные книжки писателя, частично уже опубликованные.
Гость, собеседник, все повторял: «Вот оно как! Как это хорошо! Как хорошо, что я приехал, а я все думал, сомневался, ехать ли».
И для меня был праздник – видеть, как наш брат писатель способен радоваться, что чье-то произведение даже лучше, честнее, глубже, чем он представлял.
И вот я подумал тогда: а может быть, и еще кому-то надо это, необходимо перепроверить свои чувства и мысли – кому-то, читавшему романы нашего Ивана Мележа. «Полесская хроника» как-никак – незавершенное произведение. Представляете: «Тихий Дон» да без четвертой книги! Без нее и без финала с «черным солнцем» разве читались бы, прочитывались первые три книги на всю глубину авторской мысли-боли о человеке и человечестве?
Четвертой книги мележевской «Хроники» нет, остались лишь наброски, да и третья не завершена…
Но существует вот это – записные книжки. Так хотя бы они должны быть для читателя открыты.
К «Полесской хронике» – современной эпопее народной жизни – Иван Павлович Мележ шел непростыми путями, жизненными и творческими. И внутреннее движение к этой его Главной книге начиналось задолго до второй половины 50-х годов, когда Мележ непосредственно приступил к работе над романом «Люди на болоте».
В записной книжке Мележа 1947 года читаем: «Написать большую вещь (когда-нибудь) про то, как менялась, ломалась психика белорусского крестьянина с 1914 года до нашего дня. Прожиты страшно жестокие, крошащие годы. Этапы – 1914, 1917, 1921, 1926, 1930, 1937, 1941, 1945. Ходить за образами недалеко – взять жизнь отца или матери».
И снова – в том же году:
«а) Наступление на болота – большая, прекрасная, национальная тема. Написать.
б) Пески Белоруссии. Борьба за урожай на песчаных землях. Написать» 1.
Не раз, отвечая на вопросы корреспондентов, Иван Павлович настойчиво подчеркивал, что нес в себе эту тему как чувство сыновнего долга перед «матерью, батькой, родной землей» – давно, очень давно: «Я родился и вырос в Полесье. Это поистине удивительный край, и еще более удивительные его люди, полешуки, вошли в мое сознание с тех пор, как я стал помнить себя… Я сутками мерз в окопах, а перед моими глазами стояло мое жаркое Полесье. Я месяцами валялся в госпиталях – у моего изголовья стояли полешуки. Я писал роман о войне – они стояли за моими плечами, волнуя мое воображение. И вот пришел день, когда я отчетливо осознал: все, больше не могу, надо писать…» («Известия», 4 сентября 1972 года).
Да, полешуки, память – своя, народная – все настойчивее, требовательнее звали писателя. Но Иван Павлович человек был такой: прежде чем затевать что-то серьезное, он должен был все не спеша, всесторонне обдумать, взвесить (как и полагается полешуку!). Например, широко обсуждавшийся тогда (да и сейчас) вопрос: что такое современное произведение и современность в литературе?
Нужны или не нужны будут его полешуки с их заботами, судьбами сегодняшнему читателю? Начинается длительная внутренняя (и открытая – на писательских собраниях, в печати) полемика, спор с реальными и потенциальными оппонентами.
В середине 50-х годов Мележ записывает: «Процессы, которые происходят теперь в белорусской литературе, объясняются именно этим – желанием заглянуть шире и глубже, шире и глубже понять то, что называется современностью. Именно поэтому пишут и о 1905, и о революции и предреволюционных временах, и о 26-х годах, и о войне…»
Не надо думать, что на Мележа вовсе не оказали влияния те упрощенные представления и веяния 40 – 50-х годов, с которыми здесь он так упрямо спорит. Спор этот был обращен не только «вовне», но и «внутрь». Да, инерция действовала, жила и в нем самом. Она ощущается даже в первых набросках, планах полесского романа. Вдруг начинало совращать его намерение просто, не углубляясь ни во что всерьез, «написать небольшую повесть о мелиораторах, о людях, которые дают Полесью новую жизнь».
И думается, что вторая половина 50-х годов, тот новый общественный климат, который устанавливается в это время, также помог писателю преодолеть соблазны узко пожимаемой «актуальности» и пойти в глубину, и именно в направлении той «прекрасной, национальной темы», о которой он когда-то лишь мечтал, а теперь уже не мог не реализовать ее.
«Люди на болоте» в том виде, в каком они написаны, – отмечал Мележ в 1966 году, – могли появиться лишь после тех перемен, которые произошли после XX съезда партии. Говоря по совести, не так просто, как может показаться, было писать это произведение, хотя оно и о далеких событиях. Мне приходилось заново переосмысливать материал, знакомый литературе, давать как высокую поэзию явления, которые мы привыкли считать почти не стоящими поэзии. Мне очень мешали многие старые представления, к которым я привык и которые фактически пришлось преодолевать» 2.
Думается, именно такой была диалектика развития замысла «Полесской хроники»: от довольно смелой, широкой мысли о национальной, народной теме – к иллюстраторски-суженной – «о мелиораторах», а позже снова к эпопейной широте и глубине.
Первое время после войны литература несла в себе заряд мощи и искренности, трезвой правдивости книг, писательских свидетельств о тех героических годах. И это понятно – после таких испытаний! А Белоруссии это особенно касалось. «Подвиг народа, – писал Мележ, – был огромный; война обострила в каждом чувство слитности, сплоченности с народом; возможно, никогда с такой силой, как в войну и послевоенные годы, не ощутили мы, что мы – народ. Война научила нас ощущать и мыслить крупными масштабами» (стр. 399).
Вот тут как раз и должна была захватить такого человека, как Мележ (хотя бы был всего лишь «начинающий» автор), мысль-мечта о произведения, в котором прослеживались бы исторические судьбы белорусского народа через роды и десятилетия – с 1914 по 1945 год. Общественная атмосфера второй половины 50 – 60-х годов придала этим мыслям и творческим планам еще более глубокое гражданское и философское направление.
«Конфликты тогда жизненны, – говорил Мележ в одном из интервью, – когда они взяты из жизни, из самых заветных глубин ее.
После XX съезда партии, когда многое мы начали видеть под новым углом зрения, воспринимать более непосредственно, недавняя история становится такой же насущной, актуальной потребностью литературы, как и день сегодняшний. Поле, которое вспахано не до конца, не полностью, нужно перепахать по всем правилам «современной агротехники»…» Писатель снова возвращается здесь к вопросу о современном звучании будущего произведения: «Я не прячусь от конфликтов современности. Все, что я пишу, мне кажется, очень важно для понимания конфликтов сегодняшнего дня, для действительного проникновения в современность. Рост дерева трудно понять, не зная, какие у него корни, в какой почве они, чем питались и питаются» («Літаратура і мастацтва», 5 июня 1964 года).
В самом взгляде автора на жизнь, в понимании исторического прошлого билась напряженная мысль о «связи времен» – высокая гражданская озабоченность тем, как прошлое отозвалось в нашей современности, как и что плодотворно развивается, продолжается сегодня или – отрицается, преодолевается.
В 1965 году, уже работая над «Дыханием грозы», Мележ отмечал: «О коллективизации написано много. Но мне кажется, сказано о ней далеко не все. Хочется глубоко и правдиво показать этот важный поворот в жизни деревни. В тяжелых тридцатых годах брало начало не только доброе, но и злое. В том, что происходило тогда, было немало такого, что вызывало ненужную остроту отношений, рождало несправедливость, обиды, приводило к неоправданным жертвам» (стр. 218).
Так начиналась, так вырастала «Полесская хроника» – из жизненного опыта писателя, исторического опыта народа, но и то и другое было, как море ветрами, вздыблено именно современностью, ее небывало сильным порывом ко «всей правде»…
Первый роман хроники – хотя он и о «людях на болоте» – начало свое, свой исток брал высоко, на вершинах. Там, где белорусская классика. Писателю было на кого опереться – Купала, Колас, Чорный. Очень ценил он роман «Соки целины» Тишки Гартного, «Вязьмо» Михася Зарецкого. Ну и, конечно, русская классика, мировая3.
Особенно настойчиво подчеркивал Мележ значение, роль в своей творческой жизни романа «Тихий Дон». Это произведение для него было отнюдь не «чужой» классикой, но самой что ни на есть своей, более того – куском реальной жизни, как бы и про его отца, мать…
В 1965 году Иван Павлович вспоминал, как в годы войны в ростовском госпитале читал «Тихий Дон»: «Я еще жил тревогами фронта, ощущением непрочности фронтового покоя, ощущениями огромности войны и огромности человеческой беды, что вобрала в себя миллионы судеб; где-то в немецкой неволе была моя родная полесская деревня и где-то высматривала, ждала меня моя Ильинична, моя мати» (стр. 226).
Казалось бы, не «Тихий Дон», а «Поднятая целина» должна была больше притягивать автора «Полесской хроники»: писал он почти о том же времени и о тех же событиях, хотя и в условиях Белоруссии.
Но не все так просто в литературе.
И дело не только в несравненной мощи «Тихого Дона» (хотя это и важно, и, может быть, важнее всего остального). Когда Шолохов писал «Поднятую целину», он писал о самой-самой злободневности. А «Тихий Дон» – уже об истории. И Мележ также об истории: к 50 – 60-м годам коллективизация стала уже частью истории. Хотя и очень живой еще, пульсирующей, не остывающей. Мележа не могли не притягивать такие произведения мировой литературы о крестьянской жизни, как «Тихий Дон» Шолохова или «Мужики» Реймонта, где крестьянское и национальное через широкое эпическое изображение, разворот событий переходит в общечеловеческое – как бы сближаясь там, в исторической дали, сливаясь в историческом фокусе…
Конечно, очень важным фактором, определяющим выбор традиции, было само время (вторая половина 50-х – 60-е годы), питавшее новые тенденции литературного развития; появились и произведения о коллективизации, где общественные процессы 30-х годов и судьбы людские показаны были гораздо более полно, всесторонне сравнительно со многими прежними книгами на эту тему. Здесь можно вспомнить и повесть «На Иртыше» С. Залыгина, и более поздние «Кануны» В. Белова.
Очень благодарен был Мележ А. Фадееву, отзыв которого о его первом романе «Минское направление» помог ему найти свой путь в литературе и выйти в конце концов к Главной книге. «В «Минском направлении», – вспоминал писатель, – А. А. Фадееву особенно по-
нравился образ крестьянки Шабунихи. Все страницы, связанные с этим образом, где отражена жизнь народная, отмечены А. А. Фадеевым как наиболее удачные. А. А. Фадеев будто подталкивал меня в тот мир, который меня волновал уже и который я стремился воскресить позже в «Людях на болоте», «Дыхании грозы» (стр. 525 – 526).
«Люди на болоте» уже делались рукой мастера. Она ощущалась и в прежних произведениях – эта рука. Но только ощущалась… Радостное удивление – вот первая реакция многих и многих на публикацию этого романа в журнале «Полымя» в 1961 году. И радость за Ивана Мележа, за белорусскую литературу, и удивление – немного даже обидное для автора.
А что была радость, чувство литературного праздника – об этом свидетельствуют сами заглавия рецензий и первых статей: Янка Брыль – «Заветная песня» («Літаратура і мастацтва», 17 октября 1961 года), «В белорусской литературе праздник» (редакционная статья в «Калгаснай праудзе», 26 ноября 1961 года), Владимир Колесник – «О старом по-новому» («Литературная газета», 30 января 1962 года), Иван Шамякин – «Начало большого пути» («Правда», 14 октября 1962 года), Г. Березкин – «Так начиналось в Куренях» («Звязда», 21 ноября 1961 года) и др.
Янка Брыль писал в своей рецензии: «В романе этом действуют герои с ярко очерченными, живыми, полнокровными характерами. Люди эти не выполняют по приказу автора какие-то глубоко идейные и высокохудожественные роли, а именно живут, в чем я, читатель, не сомневаюсь от начала и до последней страницы…
Роман «Люди на болоте» – результат многолетнего, напряженного и основательного труда, результат серьезного и талантливого проникновения в жизнь. В произведении этом, не в пример некоторым другим, не только белорусским произведениям, не видно в подтексте авторского пота от конъюнктурной суетливости, не виден «глубокомысленно» наморщенный лоб…
Пользуясь общепринятыми словами, можно сказать, что романом своим Мележ продвинулся далеко вперед в сравнении со всем, что им было написано прежде. Хочется сказать и больше, – он тут, по-моему, на самых близких подступах к своей самой заветной писательской песне…»
Надо сказать, что «Люди на болоте» не были первой ласточкой в белорусской литературе 60-х годов в подлинно правдивом изображении жизни – в противовес схематизму, иллюстративности и т. д. В конце 50-х – начале 60-х годов уже появились по-новому написанные произведения о деревне (Янка Брыль, Алексей Кулаковский), о войне (Василь Быков и др.)… И тем не менее это был действительно праздник открытия и взлета. Главное, видимо, было в том, что новаторские пути и возможности белорусской прозы получили ощутимую поддер-
жку и подтверждение в произведении, которое с невиданной мощью возвращало нашей прозе классическую традицию – обновленную традицию глубинной народности.
Позволю себе повторить мысль из давней моей статьи о Мележе – про то, как совершается в литературе движение вперед через видимость возвращения к прежнему. Да, это напоминает накатывающуюся волну у морского берега: в ней два одновременных движения – несущее вперед и влекущее назад, в море… Но такое движение – вперед с одновременным возвращением назад, в «море» великой литературной традиции, – не является ли оно вообще формой существования искусства, которое, чтобы не повторяться, не омертветь, должно все время искать, уходить вперед от самого себя, но и возвращаться с такой же неизбежностью к той пограничной черте, где искусство не то начинается, не то кончается? А «за черту» выносится мусор ложных попыток, ходов, заблуждений – все, что так и не стало искусством.
Вот с таким чувством новизны и одновременно «возвращения» читали мы и «Людей на болоте». Чувства, разбуженные этим романом, можно сравнить разве что с теми, которые потом вызвала русская деревенская проза – Шукшина, Абрамова, Можаева, Белова, Астафьева, Распутина. Заново, с забытой силой прозвучало слово из самой глубины народной жизни…
«Никогда не думал, не гадал, – это уже из записной книжки Мележа, – что «Люди» так пойдут. Писал наперекор всем призывам (к современности), и вот на тебе. Когда печатали в «Полыми» – все корректуры расхватали. Сколько пожиманий рук, поздравлений; теперь нет такого пленума или собрания, чтобы не упомянули добрым словом. От всего этого я не испытываю никакого головокружения. Я, оказывается, очень спокойно воспринимаю славу, хвалу; мне становится даже грустно: и это – все?!
Из всех этих разговоров самое главное для меня: я могу! я сделал хорошее, стоящее; стоит это продолжать – вот что самое главное. Так бы написать и вторую! Не хуже!»
Видите, даже опустошенность какая-то (понятная после такого долголетнего напряжения), но вроде бы и разочарование. Разочарование бойца, который подготовился к напряженному поединку, а серьезных противников не оказалось…
По газетным отчетам, рецензиям, статьям, которые сопровождали выход мележевского романа к читателю, может сложиться представление, будто произведение это было принято всеми – всех обрадовало и примирило.
А было не так.
Роман Мележа, чрезвычайно усилив то направление в белорусской литературе и критике, которое резко, всей своей художественной сущностью противостояло агрессивной иллюстративности и сероста, спекуляциям на темах, должен был вызвать (и вызвал) и отрицательную реакцию части писателей и критиков (в том числе и достаточно влиятельных), упреки в приглушении социального фона, ненатуральности некоторых бытовых сцен и др.
Открыто выступить эта критика решилась, правда, не сразу. Только в 1966 году появилась статья белорусского критика В. Карпова «Взгляд назад» («Полымя», N 3), в которой безоговорочное расхваливание слабых, посредственных произведений 40 – 50-х годов сопровождалось довольно грозными поучениями в адрес Я. Брыля, И. Мележа, В. Быкова и других писателей.
Разгорелась острая полемика. В ответ на эту статью в том же журнале «Полымя» (N 4 и 5) появились целых три, в которых критиковалось стремление В. Карпова подсказать писателю раз и навсегда, как смотреть на мир, что отображать, чем восхищаться и какими изобразительными средствами пользоваться, его стремление смазать в литературе эстетические критерии. Эти критики (В. Коваленко, Г. Шкраба и др.) отмечали, что высокие художественные достоинства «Полесской хроники», идейная смелость автора – все было вызовом той литературе, которая упрямо и сердито настаивала на своем: «тематика», только «тематика» – вот что главное!
На протяжении 1958 и 1961 – 1965 годов писался второй роман «Хроники».
В ответах на анкету газеты «Правда» Мележ сообщал: «Пишу сейчас роман о времени великого перелома в Полесском крае. Это будет вторая книга моей «Полесской хроники». В ней мне хочется рассказать, как сложен, труден и велик был путь наших людей к сегодняшнему дню». Хочу написать книгу в полном смысле народную, прославляющую народ, его подвиг, проникнутую великим уважением к нему» («Правда», 16 июня 1963 года).
Название второй книги «Хроники» в газетных очерках, публикациях, в интервью художника несколько раз менялось: сначала «Зверь следит из зарослей», потом «Гроза над полем» и, наконец, «Дыхание грозы».
Как бы готовя читателей (а критику особенно) к встрече со второй книгой, где в центре событий, а также размышлений автора – Апейка, его судьба и мысли о событиях 20 – 30-х годов, Мележ настойчиво подчеркивал:
«Положительный герой это не икона, которую надо «повесить» в произведении и молиться на нее. Это должен быть живой человек, человечный прежде всего. Он должен быть как все люди, но он не может быть один на все времена. Каждый исторический период «проявляет» в герое те или иные черты в наибольшей степени. Рожденный революцией герой нашего времени – а такой у меня Апейка – это человек прежде всего богатый мыслями, человек непрерывного поиска истины. Ему не может и не должно все быть ясно, иначе получится схема. Он должен искать, он имеет право ошибаться, сомневаться, как и любой человек… Идеальный герой – это выдумка некоторых писателей и критиков. В жизни такого героя нет. То идеальное, что есть в положительном герое, – это его стремление к какому-то, соответствующему его пониманию, времени – идеалу в жизни» («Літаратура і мастацтва», 5 июня 1964 года).
Об Апейке Мележ говорил и писал, пожалуй, больше, чем о любом из своих героев. Он как бы заранее ожидал спора с мыслями и рассуждениями Апейки, острополемическими не только по отношению к линии Башлыкова, но и к тому, что Апейка вычитывал порой в газетных статьях и что считалось нередко истиной общепризнанной, широко рекламировалось…
Для Башлыкова в таких случаях вопросов, не существует: «Думать тут уже нечего!», «Не такие умы думали, взвесили все!» У Апейки противоположный взгляд на свою роль, свое место в делах страны: «Хочется все понять! Ко всему прийти разумом и сердцем… Есть люди, которые считают доблестью, что они не умеют рассуждать. Нечего рассуждать!.. А я хочу думать, хочу понять все, почувствовать, как свою правду! Я должен быть убежден во всем, а для этого я должен понять все, почувствовать! Разумом и сердцем!
Настоящий большевизм и есть убежденность… Ибо нет ничего сильнее убежденности».
Конечно, не только герою Мележа, но и автору необходимо было все самому оценить, собственным умом взвесить. Более того, он хочет, чтобы и читатель романа смог воспользоваться этим правом, и потому обращается непосредственно к документам времени, смело и щедро вводит их в роман. И уже читатель сам, как бы собственными ушами слышит людей, которые на столичной сессии решают судьбу Куреней, тысяч таких деревень: одни решают, как Апейка, другие – как Башлыков.
Апейка для Мележа – человек своего времени, со всеми человеческими слабостями, но и очень сильный человек – своей честностью, принципиальностью. Уже в «Людях на болоте», а также в набросках к роману «Дыхание грозы» образ Апейки предстает как выражение наиболее близких и дорогих писателю человеческих качеств и взглядов.
Вот подготовительные наброски, мысли писателя – из записных книжек:
«Апейка и Башлыков. Башлыков – из города, выдвиженец, гордится – рабочий класс; чистый по всем статьям, биография чистая, ясно все, просто, непоколебимо.
Апейка и Башлыков – два взгляда на события, на судьбу людей. Башлыков – прямой, жесткий; Апейка – мягковатый, человечный, видит, как все переплелось, сложно… Сомнений много, жалеет, рассуждает. Заглядывает в произведения Ленина.
Башлыков обвиняет его: крестьянская души, не рабочая. С чувством превосходства рабочего человека – «высшей породы».
Гнет – побыстрее переделать деревню. Выйти: в число первых в республике. Не хочет считаться ни с чем.
Апейка: все решает чувство меры. Не один, не два раза он замечал, что мера эта терялась. Зашли далеко. Возникла какая-то нервозность, подозрительность. Исчезла деловитость – лучше перегнуть, чем недогнуть. Карьеристы вылезли – под правильными лозунгами, выскакивали вперед, по сути, портили дело».
«Апейка видел, что многих из тех, кого ссылали, можно было бы и не ссылать! И не нужно было ссылать! Немало из тех с чистой душой готовы были пойти в колхозы и работать, начать жизнь по-новому! Им можно было поверить!..
Каждый день приходили, просили заступничества, клялись, плакали. Просили сжалиться над детьми…
Ленин доверял даже важные посты людям из дворян, если они готовы были честно служить советской власти, когда они доказывали это. Почему же здесь нельзя было просеивать внимательно, не торопясь. Взвесить все, прежде чем вынести приговор, к тому же такой строгий».
«Апейке требуется много мужества, чтобы вступиться за невинно раскулаченного. Чтобы произнести трезвые слова, за которые повесят ярлык…»
«Какой он бухаринец! Разве у него были сомнения, что деревню надо переделывать? Социалистической делать. Разве он не готов к битве с врагом? Но – он против того, чтобы врагом объявляли так легко, без всяких оснований. Решается всякий раз судьба человека, жизнь. Как же легко порой, преступно легко решается! Сколько порой мелкого, грязного примешивается, что губит чистоту дела!
Мелкий карьеризм, стремление к дешевой славе – примешивается, подкрашивается, подстраивается! И как трудно это вывести на чистую воду! Формально они будто бы более преданны, тот, кто кричит «ура», всегда выглядит более смелым, нежели тот, кто хочет осмотреться, разобраться. Как будто «ура» кричать, для этого нужна смелость, как на войне!..»
Полемика эта у Мележа направлена не только против «башлыковщины», не только в прошлое. Писатель весь жил, кипел страстями своего времени – конца 50 – 60-х годов, когда многое по-новому взвешивалось и оценивалось.
Вокруг «Дыхания грозы» тоже велись споры. В том числе и о художественных достоинствах романа. Даже те, кому и второй роман Мележа был близок мыслями, гражданственным пафосом, задавали вопрос и себе, и автору: а на том ли уровне этот роман, что и первая книга?
Сейчас особенно отчетливо видны причины этого: после «Людей
на болоте», столь полюбившихся, от Мележа снова ждали… «Людей на болоте». И даже требовали. По праву любви. Со всем расположением к писателю и верой в его талант. Искренне полюбив этот роман, Ганну, Василя (а «Люди на болоте» – роман действительно наиболее целостный в художественном отношении из всей трилогии), даже благожелательная критика и читатели будто не допускали уже, что кто-то иной (тот же Апейка) заслонит от них Василя, Ганну (да и сами Курени), оттеснит их на вторые роли, на второй план.
Что же касается теоретической обоснованности некоторых претензий критики ко второй книге «Хроники», надо сказать, что она не всегда учитывала одно очень важное обстоятельство: в романах Мележа разделение на героев главных и второстепенных чисто условное. По взгляду на мир и людей, по развертыванию событий, по жанру «Полесская хроника» принадлежит к эпопеям толстовского типа, где фактическая граница между «главными» и «неглавными» персонажами неустойчивая, чисто количественная, а не качественно-эстетическая.
Для Толстого и Кутузов, командующий русской армией, и анонимный Тит из обоза, которого шутники все посылают «молотить», – оба они равноценные участники событий – события эти они одинаково не направляют.
И тот и другой – в потоке, который их несет.
А уж какой-нибудь тихий батарейный Тушин или Тимохин с красным носом куда более «исторические личности», чем царь Александр или Наполеон. При таком взгляде на вещи Тушин или партизан Щербатый легко могли бы «повести за собой» романные события, если бы Толстой не был связан исторической канвой.
Герои Мележа, которые такой канвой менее связаны, тоже жизненно равноценны. И он, как и предсказывал кое-кто из критиков, удивил многих (а возможно, и сам удивился), когда напор материала, мыслей, чувств вдруг сдвинул все «в сторону Апейки». Во второй книге. А в третьей – уже Башлыков потянул на себя сюжет.
Такая переакцентировка – с героя на героя – закономерна в циклах романов (было это и у Бальзака, и у Золя), в которых главный герой – сама жизнь, история во всей ее сложности. И где художник сам напряженно ищет ответы на сложные проблемы действительности, взрезая пласты общественной жизни в разных направлениях.
Из бесед с Иваном Павловичем (уже в 70-е годы) помнится, как он интересовался опытом и примером тех романистов (Бальзак, Чорный), которые, всю жизнь работая над циклом произведений, стремились, чтобы каждая новая книга цикла читалась и самостоятельно, держалась бы на собственной законченной художественной идее и на характерах, которые, «дождавшись своей очереди», своего времени, вдруг выступали на первый план, определяя сюжетное движение.
Если судить по записным книжкам Ивана Павловича, второй и третий романы «Хроники» вначале виделись «ему более протяженными во времени: через все 30-е годы и аж в военное лихолетье!..
Вот что записал Мележ, когда еще «работал над «Людьми на болоте»:
«Второй роман. Все в местечке. Полесское местечко Хвойники. Райком имилиция. Харчев, коллективизация, борьба с кулаками. Евхим удирает в лес, скрывается. Первые налеты банды. Дальше – в банде. Их цели. В районе – меры борьбы.
Третий роман: начало – Володя вернулся из Москвы, работает на мелиорации. Планы осушки Полесья. Широкие планы, надежды. И тут – война (первая часть). Вторая часть – война, «мобилизация, Хвойники, Гомель, бой, Василь возвращается, «Евхим приехал». Евхим в знакомых местах. Батьково селище. Злоба. Василь скрывается. Третья часть: Василь и партизаны. Куреневка горит. Последние дни перед освобождением нашими. Калинковичи, Мозырь. Широкая картина, из области: разорение, пепел, черная земля. В Минске: «Надо жить! Восстанавливать!»
И еще один вариант третьего романа, который: тут озаглавлен «Полесская низменность»: «Проблема Полесья после коллективизации – стала злободневной и реальной. Решению ее мешает то, что часть – половина – захвачена. В Польше. Это разорванного Полесья проблема. Справедливость – осень 1939 года.
Войска подтягиваются к границе. Немцы наступают. Панская Польша разваливается.
Переход границы. Встречи на западной земле. Первое дыхание войны на Полесье – которая началась менее чем через 2 года. Первая встреча с немцами. (В армии – Василь или Миканор.)
Евхим Глушак удирает – вторично гонят с насиженного места»…
Так это виделось вначале.
Напряженное, мучительное раздумье над «самым-самым переломом» (которого «хватило» на целых три романа «Хроники»): коллективизация, раскулачивание, судьба Василя, Ганны, Нибыто – Игната, Глушаков, конфликты между Апейкой и Башлыковым и все другое, что определяет пафос и содержание трилогии, – все это вошло в «Хронику», видимо, далеко не сразу, а в процессе работы над «Людьми на болоте» и над второй (а потом и третьей) книгой. Мележу важно, и интересно, и необходимо стало: не просто описать события, а все то, чем жили тогда люди, – «батька, мать, родная земля», – понять, пропустить через сердце, совесть, тщательно проанализировать. (Мы отвечаем за все, что было при нас, – говорит герой одного из произведений этого же времени – Венька Малышев из повести П. Нилина «Жестокость». За все, что было при нас и даже до нас, – утверждает своими романами Мележ.) Поэтому и сжалось вдруг «романное время» в «Полесской хронике» – мучительно, до боли сжалось. Столько
событий, драм человеческих, и главное – таких, что дай бог об одном лишь 1929 годе – даже о полугодии – рассказать в двух (во втором и третьем) романах! «Дыхание грозы» – поздняя осень двадцать девятого года. А «Метели, декабрь» – вообще один лишь месяц этого же, двадцать девятого, тот, что назван в заглавии…
Мележ писал, успел написать в основном о времени, которое очерчено было событиями, фактами, тенденциями, в конце концов оцененными формулой: «головокружение от успехов».
Писатель сомневался, прикидывал: чтобы высказаться вполне, не следует ли давать отступления прямо от автора, философско-публицистически-лирические? («Философия событий, философия образов, психология людей. Давать лирическое, публицистически-лирические раздумья, просто от автора – не бояться говорить прямо, с болью, мукой, жалостью. О жизни народа, о событиях 1937 года и т. д.».)
И таких набросков, отступлений – использованных потом в романах и не использованных – немало осталось в записных книжках. «Какие губительные потери нес русский народ, наш народ… Остановись! Подумай, прежде чем замахнуться саблей или кулаком, – необходимо ли это: враг ли он, кто перед тобой. Не товарищ ли твой – сегодня или – пусть – завтра. (Надо же думать и о – завтра!) Подумай, не обеднишь ли землю свою, потеряв человека, не ослабишь ли народ на одного работника, который немало еще сделал бы для ее красоты, для ее славы».
Кое-что действительно прозвучало потом в «Дыхании грозы», в «Метелях, декабре» – от автора. Но широко этот прием Мележ не использовал. Почему? Потому что есть Апейка, который и сам этим живет, мучаясь постоянно, и может высказаться. За автора?
- Архив писателя. Далее цитаты из неопубликованных записей Мележа к «Полесской хронике» даются без указания на источник.[↩]
- Из книги: Иван Мележ, Жыццёвыя клопаты (Жизненные заботы), Минск, «Мастацкая літаратура», 1975, с. 236. Кроме особо оговоренных случаев, статьи и интервью Мележа цитируются по этому изданию (указаны страницы в тексте).[↩]
- В ответ на мое письмо-анкету Иван Павлович написал в 1972 году: «В разные периоды жизни меня сопровождали разные книги и многие писатели. Я погрешил бы против правды, когда бы выбрал двух-трех… Люблю Бальзака и Купалу, Роже Мартен дю Гара и Кузьму Чорного, Скотта Фицджеральда, и Ивана Бунина, и Михайлу Коцюбинского. Неизменно – Льва Толстого, Михаила Шолохова (особенно «Тихий Дон»), Александра Фадеева (особенно «Разгром»). Склоняюсь перед мощным талантом Достоевского. Горжусь, что корешки его – в нашем Полесье».[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.