Перемена слагаемых. Василий Розанов в перспективе европейских рисков
И. АФАНАСЬЕВ
ПЕРЕМЕНА СЛАГАЕМЫХ
Василий Розанов в перспективе европейских рисков1
Юбилей – великий искуситель. Он бывает не по чину навязчив в стремлении канонизировать случай, объявить его Божьим Промыслом, подарком судьбы или напротив – проклятьем миру. А между тем, чего уж проще: «…событие должно было совершиться только потому, что оно должно было совершиться» (Л. Толстой. «Война и мир»). В 1856 году в России случился Василий Васильевич Розанов. А нынче XXI век, отсчитавший юбилейные 150 лет от первого крика новорожденной знаменитости, вглядывается в розановский исход века XIX, чтобы по-настоящему увязнуть в кровавой мешанине XX, обозначая многие поворотные его происшествия именем Розанова: современника, очевидца, прорицателя. Пожалуй, уже безо всякой оглядки на Толстого, для которого «так называемые великие люди» в исторических событиях «суть ярлыки, дающие наименование событию, которые, так же как ярлыки, менее всего имеют связи с самим событием». Но и в
глухоте к виновнику торжества, в статье о Льве Толстом заявившему: «Всякая история непостижима: причина бесконечной свободы в ней, – и плакать и смеяться. И как основательно одно, основательно и другое <…> История не только бесконечна, но и неуловима»2.
Беспомощность, ничтожность былых исторических концепций в XX веке приняла узнаваемую форму верещагинского «Апофеоза», подвигнув последних обитателей уходящего тысячелетия искать путей к тому, чтобы от участия в истории отказаться, подобно пастернаковскому Юрию Живаго в изящной интерпретации Георгия Гачева, либо жертвенно примириться с ней, разделяя помыслы героев «Мирской чаши» и «Осударевой дороги» М. Пришвина, а то и вовсе заново историю хронометрировать, упокоившись разумом и душой в ряду неофитов «Новой хронологии». Однако и в первом, и во втором, и в третьем случае незыблемым оставался впечатляющий толстовский символ организованного участия больших масс людей в истории из заключительных философских глав «Войны и мира» – конус. Помните? В его основании рядовые участники события производят действия (на войне – режут, грабят, жгут), получают приказания, но никогда не приказывают сами, а на вершине, не принимая никакого прямого участия в самом действии, делает распоряжение о движении масс полководец. Историческая персона. «Ярлык» события, надобный Льву Николаевичу единственно для того, чтобы утвердить безосновательность любой власти как причины события и, все-таки озаботившись поиском ее (причины), предположить волю божества в его независимости от времени либо представить человека совершенно свободного, чья самодостаточность вне пространства, времени и причин будет «ничто или одно содержание без формы».
Розанов как факт русской и европейской истории состоялся в фантастической способности дать этому «ничто» форму, выразив – в нашем сегодняшнем допущении – главную альтернативу современной эпохи, когда-то сформулированную С. Залыгиным и А. Адамовичем: не «что такое хорошо?» и «что такое плохо?», а «что такое ничего?». У Розанова сложились свои отношения с толстовской геометрией, позволившие ему перевернуть фигуру, сделав вершину основанием, замкнув ее на себе. Он лишил символический конус устойчивости и взглянул на мир с околицы универсума, чтобы невзна
чай смоделировать типы «нелинейных» и необратимых решений ситуации, целостность которой – в подручных у случая.
В конце XX века естествоиспытатель и мыслитель, нобелевский лауреат в области химии Илья Пригожий построит на этом свою «философию нестабильности», избрав для наглядности убеждения маятник, груз которого расположен в точке, противоположной самому нижнему положению. (Чем не перевернутый конус с точкой опоры, доверенной всегда неожиданному человеку, каким запомнился друзьям Розанов, – «такой шарик, который можете придавливать – он выскользнет, но который не войдет в состав целого мира: он сам по себе…», «стихия хаоса <…> не признающая никакой себе грани»3?) Поди-ка, угадай, в какую сторону этот маятник устремится? А ведь с неизбежностью в какую-нибудь – да свалится, вот только откуда подует ветерок? Да и откуда бы ни подул, падение все равно станет неизбежностью предопределенного, но не поддающегося расчету события. Беспорядочность, случайность ожидаемых метаморфоз в их неодолимой предназначенности обуздают хаос, соорудив из него новый порядок и уравняв в правах блюстителя точных наук и вольноопределяющегося литератора, в распоряжении которого – «конечное число слов»4, но бесконечное множество гипотетических линий сюжета. Увы, на рубеже тысячелетий ученый и художник увидят мир почти одинаково. «Следует лишь распроститься с представлением, будто этот мир – наш безропотный слуга», – продолжил бы И. Пригожий, предварительно, на примере процессов в термодинамике, пояснив созидательный потенциал ситуации неопределенности: «Вдали <…> от равновесия каждая часть системы «видит» всю систему целиком. Можно сказать, что в равновесии материя слепа, а вне равновесия прозревает. Следовательно, лишь в неравновесной системе могут иметь место уникальные события и флюктуации, способствующие этим событиям», а смена типов решений может изменять «пространственно-временную организацию объекта»5.
Сомнительно, чтобы будущие фундаментальные последствия этого мировоззренческого поворота угадывались в историософии Толстого теми, кто почивал на лаврах «позитивизма и бессмыслицы» (по слову Розанова6) и корил философствующего в «Войне и мире» графа за дилетантство. Тем не менее означенные следствия, без сомнения, уже присутствовали там. Хотя бы тогда, когда «закон необходимости» не был возможен для Толстого без знания «бесконечного количества пространственных условий, бесконечного великого периода времени и бесконечного ряда причин».
Розанов сам – событие и единичное его объяснение; толстовская «роевая» жизнь человечества, проживаемая как «личная»: «Талантливый момент придвинул к нам Бог. Сумеем ли мы около него сами быть талантливы»7. Пожалуй, это розановское вопрошание знаменует именно то, что И. Пригожий в мировоззренческом плане назовет «неравновесной системой», которая в нашем случае возникает из тяготения к сакраментальному «около»8. И хотя XX век, погрязший в фатальных заблуждениях, мог бы рассчитывать на искупление старых грехов в новой картине мира, которая вырвалась из причинно-следственных рамок, ее гуманистические шансы представляются более предпочтительными. Создателю философии нестабильности они откроют возможность уникальных (непрогнозируемых) событий, в которых время станет тем, что «конструируется в каждый данный момент. И человечество может принять участие в процессе этого конструирования»9. По И. Пригожину, нестабильный и созидательный мир вернет человечество в русло законов мироздания и обнаружит историческую перспективу, утраченную в той концепции вечности, которая, исключив из законов физического мира случай как уникальное событие, разлучила его с историей.
Симптоматично, что впечатляющий опыт литературы, посвященной катастрофе всемирного масштаба, – «Чернобыльская молитва» С. Алексиевич – будет предварен размышлением автора о «пропущенной истории», а своим композиционным строением изберет «хор» и «монолог» непридуманных персонажей. Роевое, необходимо-всечеловеческое, и личное словно восстановят основания античной эстетики с ее пониманием Судьбы как данности, свершившегося. Для многих и многих поколений, не на одну жизнь вперед обреченных жить на «земле мертвых» (название первой главы книги), Чернобыль отменил время. Однако если реальность уже состоялась как неопределенность и нестабильность («ни системы представлений, ни аналогов, ни опыта»10), остается последняя, спасительная возможность добиваться равенства человека и события: «Чтобы что-то понять, человеку надо выйти за пределы самого себя»11.
В истории литературы и науки, идеологически укорененной в культуре (как это мыслил И. Пригожий), подобное с блеском удавалось Розанову, у которого остро осознаваемая историческая возможность бывала соразмерна риску – события-неизвестности, тем паче – катастрофы.
Умаляя себя в истории (быть талантливым «около»; «жить улицею, околодочком, и – не более»12), Розанов прозревал правду целого, «как бы правду Вселенной», в которой траектория события уклонялась от заданных координат и ответ на вопрос «о солнце и земле» следовало искать не «по кубам расстояний» Коперника, а как в розановском «Апокалипсисе нашего времени» – в оправдании Божеского и Отцовского «с болячками, и с коростами, и с поносами, и с запорами дитяти-человека», вызывающими восторг автора: «Как чудно! О, как хорошо! Славны и велики пути Твои, Господи…»13
Любой детский конфуз из умиливших Розанова наступает, говоря новомодным философским языком, в «точке бифуркации», принадлежность которой необратимому казусу бытия преображает мир. Розанову эта пирамида жизни ясна была «в основании и завершении»11, как и он сам современникам в полноте ее воплощения. «И потому Вас<илия> Вас<ильевича> надо глотать целиком – если можете и хотите, и отбрасывать целиком – если не умеете и не желаете проглотить… – предупреждал П. Флоренский. – Например, если бы его приютил какой-нибудь монастырь, давал бы ему вволю махорки, сливок, сахару и пр., и пр., и, главное, щедро топил бы печи, то, я уверяю, Вас<илий> Вас<ильевич> с детской наивностью стал бы восхвалять не этот монастырь, а по свойственной ему необузданности обобщений, чисто детских индукций ab exemplo ad omnia (от частного к общему – лат.), – все монастыри вообще… И воистину, он воспел бы христианству гимн, какого не слыхивали по проникновенности лирики»14.
Не обманываясь на свой собственный счет, Розанов обстоятельству образа действия, загодя исчисленному «кубу расстояний», противопоставлял самый образ действия, сказуемое того предложения, что составляло для него «всемирную историю и человеческую жизнь»15, и азартно переводил собственное своевольство в разряд исторического свидетельства – по Толстому: «…действие <…> совершенное в известный момент времени, становится невозвратимым и делается достоянием истории, в которой оно имеет не свободное, а предопределенное значение». Правда, невозвратимое то и дело возвращалось к Розанову, но уже иными оттенками, смыслами, перспективой; решительно меняло местами слагаемые, которые непостижимым образом изменяли сумму, никак не сложимую в окончательное розановское суждение.
Вряд ли кого-нибудь нужно убеждать в том, что Розанов дает повод поговорить обо всем. Куда более важным, принципиальным обстоятельством является то, каковы мы сами в этом размышлении, насколько вообще способны на вразумительный диалог с Розановым.
Розанов вездесущ, «присутственен» в каждом человеческом шаге, переменчивость которого предназначена таинствами рождения и смерти. Блажен ли был Василий Васильевич, посетив сей мир в его минуты роковые? Или блажил, гримасничая уродствам времени, подчиняя себе пространство, пустота которого всегда – «смерть»16? Гений времени и места, он заполнял пространство гибнущего Отечества собой, чрезвычайно прибывая в размерах, пропитывая собой все поры исторической, общественной, творческой жизни рубежной эпохи. Соотношение розановской «амальгамы» (говоря его же словами из «Культурной Океании»), позволили ему превзойти себя и, словно барон Мюнхгаузен, вытянуть себя из болота гибельной опасности за волосы. И вот он затеял в «Апокалипсисе нашего времени» онтологический диспут с сыном: «Нет ли такого чего, что было бы больше самого себя?»
Есть, отвечает Розанов, потому что «уменя – ты, да дома три дочери, с которыми ты все ссоришься, да Вера – в монастыре. Всех вас бы не было без меня: между тем впятером вы больше меня»17.
Есть, потому что и сам «Апокалипсис» (не розановский, а тот, который заново прочитан им) – не Слово, а Событие18. Как и вообще литература, деятельно-событийная, повинная в бедах российских, накликавшая революцию, в которой впечатления еды становятся главными. А потому: «Радуйся, русская литература. И ржаная мука уже 350 р. пуд»19. И этот аппетит истории, увы, одним Розановым уже не удовлетворить. Потребуется еще «новая проза» Шаламова, упрежденная Розановым в том, что Шаламов сформулирует как «окрашенный душой и кровью мемуарный документ»## Шаламов В. Т.<О моей прозе> // Шаламов В. Т. Собр. соч. в 4 тт.
- В основу статьи положен доклад на Международной научной конференции «Наследие В. В. Розанова и современность» (Москва, РАН, 29 – 31 мая 2006 года).[↩]
- Розанов В. В. Л. Н. Толстой и Русская Церковь // Розанов В. В. Террор против русского национализма (Статьи и очерки 1911 г.). М.: Республика, 2005. С. 247.[↩]
- Флоренский П. А. О В. В. Розанове (письмо М. И. Лутохину) // В. В. Розанов: pro et contra / Сост. В. А. Фатеева. В 2 кн. Кн. 2. СПб.: РХГИ, 1995. С. 316.[↩]
- Пригожин И. Философия нестабильности // Вопросы философии. 1991. N 6. С. 51.[↩]
- Пригожин И. Указ. соч. С. 50.[↩]
- Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. М.: Республика, 2000. С. 24.[↩]
- Цит. по: Курбатов В. Я. Слово о сложителе // О великом инквизиторе: Достоевский и последующие / Сост. Ю. И. Селиверстова. М.: Молодая гвардия, 1992. С. 268.[↩]
- В соперничестве Солнца и Христа, этой важнейшей коллизии «Апокалипсиса нашего времени» Розанова, аргументы и контраргументы также обретаются автором «около». «Христос своротил всем людям «рыло нá-сторону» и <…> нарушил СТАТИКУ мира», – писал Розанов (см.: Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 364), как будто и не остерегаясь своей дерзости, потому что: «Я (Солнце. – И. А.) одно и царственно: а ОКОЛО меня – все <…> и во всех-то упор, вершина и завершение» (там же. С. 331).[↩]
- Пригожин И. Указ. соч. С. 52.[↩]
- Алексиевич С. Чернобыльская молитва (Хроника будущего). М.: Остожье, 1997. С. 26.[↩]
- Там же.[↩][↩]
- Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 28.[↩]
- Там же. С. 24.[↩]
- Флоренский П. А. О В. В. Розанове (письмо М. И. Лутохину). С. 316 – 317.[↩]
- Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 22.[↩]
- Розанов В. В. Лучшая книга по средневековой истории (К воспоминаниям о М. М. Стасюлевиче) // Розанов В. В. Террор против русского национализма. С. 25.[↩]
- Розанов В. В. Апокалипсис нашего времени. С. 303.[↩]
- Там же. С. 14.[↩]
- Там же. С. 33.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2007