Отголоски шума времени. Публикация М. Фейнберг
Мандельштам обратился к прозе, видимо, тогда же, что и к стихам. Его школьные сочинения – в частности, дошедшее до нас сочинение 1906 года «Преступление и наказание в «Борисе Годунове» – полностью подтверждают оценку тенишевского словесника, данную Мандельштаму двумя годами ранее: «Русский язык. За год чрезвычайно развернулся. Особый прогресс наблюдается в самостоятельном мышлении и умении изложить результаты его на бумаге» 1 .
А в конце апреля 1908 года Мандельштам писал автору этого отзыва, В. В. Гиппиусу, из Парижа: «Не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки. Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне» 2 . Несколько раньше, по-видимому, была написана статья Мандельштама о «Снегурочке», о которой узнаем из воспоминаний Константина Мочульского3 . Ни один из этих текстов, впрочем, не найден и едва ли будет разыскан.
Самой ранней дошедшей до нас прозаической вещью Мандельштама стала его статья «Франсуа Виллон», опубликованная в «Аполлоне» 4 . Она была написана в 1910 году, о чем мы узнаем из даты под ее перепечаткой в сборнике 1928 года «О поэзии» (кстати, это единственная статья в этом сборнике, не подвергшаяся авторской переработке).
Написана она, вероятно, была в Париже, где весной и летом 1910 года Мандельштам посещал в Сорбонне семинар Ф. Неймана по романо-германской литературе. Образ «бедного школяра» нашел в душе Мандельштама столь восхищенный отклик, что и в воронежском 37-м году именно Вийона вспомнил поэт в качестве противовеса «отборной собачине»»египетской» государственности:
…Рядом с готикой жил, озоруючи,
И плевал на паучьи права
Наглый школьник и ангел ворующий,
Несравненный Виллон Франсуа.
Он разбойник небесного клира,
Рядом с ним не зазорно сидеть:
И пред самой кончиною мира
Будут жаворонки звенеть…
После революции, особенно в 1922 – 1923 годах, Мандельштам написал десятки статей, рецензий и очерков, главным образом для московских и петроградских журналов и газет5 . Некоторые из них вошли в 1928 году в книгу «О поэзии» – сборник критической прозы.
Собственно, первую попытку собрать книгу статей Мандельштам предпринял еще в 1918 году, о чем свидетельствует план ближайших изданий петербургского издательства «Арзамас» 6 . В апреле 1923 года журнал «Россия» сообщил о подготовке в Госиздате «книги статей литературного и культурно-исторического характера» 7 . Однако поиски следов этой книги тоже ни к чему не привели. Значился Мандельштам и в списке авторов «Критической библиотеки», замышлявшейся в 1923 – 1924 годах харьковским издательством «Пролетарий» 8 . Статьи, как, впрочем, и «большая» проза, предполагались и в неосуществленном худлитовском двухтомнике в 1932 – 1933 годах9 .
Книга «О поэзии» вышла в свет в издательстве «Academia» в конце июня 1928 года тиражом 2100 экземпляров. Ее открывало предисловие «От автора»: «В настоящий сборник вошел ряд заметок, написанных в разное время в промежуток от 1910 до 1923 года и связанных общностью мысли. Ни один из отрывков не ставит себе целью литературной характеристики; литературные темы и образцы служат здесь лишь наглядными примерами. Случайные статьи, выпадающие из основной связи, в этот сборник не включены. 1928. О. М.». Известно, что, собирая «О поэзии», Мандельштам специально разыскивал некоторые из своих ранних статей (в частности, «Утро акмеизма» и «Скрябин и христианство»). За исключением «Заметок о Шенье», для всех вошедших в нее статей известны более ранние публикации, однако при подготовке книги практически все они (кроме «Франсуа Виллона») были заново отредактированы автором. Лишь у немногих из статей («Конец романа», «О собеседнике», «Петр Чаадаев», «Заметки о Шенье») полностью или частично сохранились черновики. В архиве Ленинградского государственного института истории искусств, в формальном подчинении которому находилось издательство «Academia», исследователей дождался наборный экземпляр «О поэзии», подписанный к печати 27 апреля 1927 года10 , отличающийся от книги не только текстуальными разночтениями, но отчасти и составом. Так, в него входит статья «Буря и натиск» (правда, уже перечеркнутая Мандельштамом в оглавлении), а к статье «Заметки о поэзии» еще не присоединен текст статьи «Борис Пастернак» (что позволяет предполагать наличие еще одной – окончательной – редакции рукописи книги, возникшей, возможно, на стадии сверки). Из дневника А. А. Короленко, в 1921 – 1929 годах возглавлявшего издательство «Academia», известно, что издание книги горячо поддерживал Ю. Тынянов и что авторский договор был заключен в феврале 1927 года11 .
Сохранилось несколько откликов современников на выход «О поэзии». Так, Э. Г. Герштейн вспоминает: «Впечатление от чтения потрясающее. Обход девятнадцатого века – или назад в стройный рассудочный восемнадцатый, или вперед в неизвестное иррациональное будущее – наполнял меня апокалипсическим ужасом. Остальные статьи… были близки моему восприятию жизни всем строем мысли и художественным стилем философской прозы Мандельштама»12 . Иной была тональность официальных рецензентов. Так, О. Бескин, обозначив Мандельштама как «последнего из могикан «акмеизма», в самом начале «О поэзии» усматривает «лирически оформленную ненависть к технической культуре… Город – экстракт современности – ему ненавистен. В срочном порядке он зовет назад… Мандельштама приводят в бешенство материалистические основы XIX века… Нельзя отказать ему в смелости. На рубеже 1929 года, на двенадцатом году Октябрьской революции выступить со стопроцентно-идеалистической концепцией мировосприятия – зрелище поучительное и, я бы сказал, даже назидательное… Всю нечисть современной марксистской теории и практики сметает Мандельштам на своем пути маленькой книжкой «О поэзии»… Акмеист Мандельштам отказывается ревизовать свои старые позиции. Он предлагает по ним равняться. Но неизменные «акмеистические» теории в 1928/29 годах – мракобесие и реакционность. Поправка на «честность с собой» не спасает положения»13 .
В 1933 году на «О поэзии» отозвался литературовед Н. Н. Коварский. По его мнению, высказанные в книге мысли «не попутны ни современной литературе, ни современной лирике. Для меня (и надо полагать, для любого писателя, критика, поэта нашей страны ) неприемлемо то высокомерие, с которым относится Мандельштам к «спекулятивному мышлению», к той борьбе мысли и языка, из которой победителем неизменно выходит мысль. Речь в статье идет… о глубоко враждебном нам высокомерии к идее, об утверждении вкуса главенствующим и организующим началом поэзии… Здесь страшная опасность для современной поэзии, опасность срыва в систему Мандельштама, – тем более страшную, что внешне эта система кажется созданием исключительно высокой культуры… Никакая мысль не одушевляет это прошлое в глазах поэта – античность и средние века, Гомер и Цицерон, Расин и Бальзак, Венеция и декабристы, Оссиан и Диккенс – все одинаково дорого и одинаково мертво в его глазах… Не нужно думать, будто эти имена скрывают или вернее символизируют подлинное проникновение в глубину определенной исторической эпохи или разных эпох. Здесь нет мысли, здесь нет истории, здесь есть только то ощущение, которое испытывает нумизмат, прикасаясь к металлической поверхности недавно приобретенной старинной монеты. Подлинно, для Мандельштама слово, как монета для нумизмата»14 .
Но апофеозом такого рода разборов стал внутренний отзыв В. Гоффеншефера на соответствующий раздел двухтомного собрания сочинений О. Мандельштама, так и не увидевшего свет. На отзыве – многозначительные пометы: «Статьи не пойдут. (Подпись неразборчива. – П. Н.) Май 1933» и «Секретно». Уникальность этого документа извиняет пространную цитату из него:
«<…> В своей философской концепции Мандельштам соединил «французское с нижегородским» («выражаясь его терминами – «домашность» и Европу), а именно, мистический российский эллинизм, столь отличавший его от остальных представителей акмеистической школы, с интуитивизмом Анри Бергсона. Философия последнего является для Мандельштама последним и высшим научным методом. Он всячески восхваляет и историческую концепцию Бергсона, который вместо причинности, столь рабски подчиненной мышлению во времени <.»>, выдвигает проблему связи более плодотворную «для научных открытий и гипотез». Отсюда и отрицание «дурной бесконечности эволюционной теории» и, логически рассуждая, – марксизма, который как-никак придает «дурному» принципу причинности больше значения.
В связи с этим Мандельштам и подходит «научно» к литературным явлениям. Так как бергсоновская теория связи требует наличия стержня, объединяющего явления, Мандельштам, рассуждая о единстве русской поэзии на протяжении всей ее истории (сама по себе сугубо идеалистическая постановка вопроса), находит этот стержень в русском языке, и не просто русском языке, а в лучших «эллинистических» элементах русской речи.
<…> Проблема слова и культуры в мистическом понимании служит для Мандельштама поводом для внеисторических, надсоциальных сопоставлений, при которых, например, объединяются и одинаково славословятся Чаадаев и… Розанов. Воистину нужно стоять на вершине «поэтического бесстрастия» и аполитичных вневременных и внесоциальных позиций, чтобы ставить рядом имя Чаадаева, пережившего трагедию передового человека в эпоху николаевской реакции, оппозиционного (в период «философского письма») по отношению к российскому самодержавию, чтобы поставить это имя рядом с именем апологета великодержавия, мракобеса и Черносотенца Розанова.
<…> Статьи Мандельштама – квинтэссенция рафинированной идеологии либеральной русской буржуазии. Они имеют ценность только для исследователя, выявляющего идеологическую сущность и классовые корни поэта. Переиздавать их сейчас (даже с критическим предисловием) – крупнейшая политическая ошибка. Никакими ссылками на необходимость бережного отношения к старой интеллигенции, стоящей на советской платформе, это переиздание нельзя будет оправдать, ибо оно не только явится политическим промахом издательства, но окажет скверную услугу самому Мандельштаму»15 .
* * *
30-е годы – новая ступень в критической прозе Мандельштама. Разумеется, если иметь в виду не внутреннюю рецензию на стихи Александра Коваленкова и не пять рецензий 1934 – 1935 годов, напечатанных в воронежском журнале «Подъем», а эссе «Разговор о Данте».
«Разговор о Данте» писался одновременно со стихотворным «Ариостом» весной 1933 года в Старом Крыму и Коктебеле, где Мандельштамы гостили у вдовы Грина и у вдовы Волошина. В Коктебеле Мандельштам читал «Разговор о Данте» А. Белому и Мариенгофу, а осенью и зимой Жирмунскому, Тынянову, Ахматовой, Лившицу – в Ленинграде и Пастернаку и Татлину – в Москве. Ахматова вспоминала, как Мандельштам в 33-м году учил итальянский язык и «весь горел Дантом», читал «Божественную комедию» днем и ночью16 . Рукопись была передана в «Звезду» и Издательство писателей в Ленинграде, но и там и там сочли за благо воздержаться от публикации. Отказали и в Госиздате, причем там ее давали на отзыв А. Дживелегову, в том же году выпустившему своего «Данта», но тот, не написав ни слова, лишь испещрил поля множеством вопросительных знаков17 . Быть напечатанным «Разговору о Данте» суждено было только в 1966 – 1967 годах – сначала за границей, во втором томе «нью-йоркского» Собрания сочинений, а потом и на родине – отдельным, изящным изданием, с тщательностью и любовностью подготовленным А. А. Морозовым. В послесловии к этой книге Л. Е. Пинский писал: «Сравнивая этюд о великом итальянце со статьями 10-х или 20-х годов, мы убеждаемся в изумительной органичности и принципиальности эстетических позиций О. Мандельштама на протяжении более чем двух десятилетий, таких бурных в истории русской и мировой поэзии. В статьях назревало то единое для всего его творчества понимание поэтического слова, которое под конец жизни выкристаллизовалось в очерке о любимом поэте, своего рода ars poetica О. Мандельштама… Мысль Мандельштама, плод глубокого переживания от заново прочитанной «Комедии», развивается одновременно в нескольких планах – даитологическом, общетеоретическом и программно-личном. Прежде всего это новый разговор о Данте, новый подход, в принципе отличный от академического…»
* * *
Образ звучащего времени был хорошо понятен современникам. Недаром в статье «Крушение гуманизма» (1919) Блок призывал сограждан «слушать музыку революции», а Гумилев назвал группу своих учеников – студией «Звучащая раковина». В письме от 20 октября 1911 года Андрей Белый писал Блоку: «…но сквозь весь шум городской и деревенскую задумчивость все слышней и слышней движение грядущих рас. Будет, будет день, и народы, бросив занятия, бросятся друг друга уничтожать. Все личное, все житейски пустое как-то умолкает в моей душе перед этой картиной; и я, прислушиваясь к шуму времени, глух решительно ко всему»18 .
Мандельштам, конечно же, не знал этого письма, и свой образ он, в свой черед, почерпнул из первоисточника – из жизни, из угрожающе нарастающего подземного гула истории. Но какой же, однако, смелостью, если не сказать дерзостью, надо обладать, чтобы в тридцатитрехлетнем возрасте сесть за «мемуары», да еще назвать их «Шумом времени»! Впрочем, заглавие это пришло не сразу – сначала было названо вполне скромно и неопределенно – «Записки», и лишь летом 1924 года «из мелькавших названий» он захотел остановиться на «Шуме времени», оставив «записки» для подзаголовка19 , а позднее и вовсе отказавшись от него.
«Шум времени» был написан, точнее, надиктован жене – залпом, на одном дыхании, за полтора осенних месяца (сентябрь и начало октября), прожитых в санатории ЦЕКУБУ в Гаспре. Несколько последних глав – скорее всего начиная с «Комиссаржевской» – были дописаны позднее, летом или даже осенью 1924 года, в Ленинграде, в квартире на Большой Морской (теперь ул. Герцена, 49, кв. 4). Надо сказать, что сама идея «Шума времени», по свидетельству Н. Я. Мандельштам, принадлежит не автору, а Исаю Лежневу – небезызвестному редактору «России», первоиздателю булгаковской «Белой гвардии» и прообразу Макара Рвацкого в «Театральном романе». Лежневу, по-видимому, хотелось чего-нибудь «шагаловского» – истории еврейского вундеркинда из забытого Богом местечка, – и детские впечатления столичного мальчика вызвали в нем горькое разочарование. «Большего», как выяснилось, ждали от Мандельштама и в «Звезде», и в «Красной нови», и в Госиздате, и в кооперативных издательствах «Узел», «Круг» и «Ленинград» – «все отказывались печатать эту штуку, лишенную фабулы и сюжета, классового подхода и общественного значения»20 . Заинтересовался ею один лишь Георгий Блок, работавший в издательстве «Время», в котором в апреле 1925 года, минуя журнальную стадию, «первая» проза Осипа Мандельштама вышла в свет тиражом 3000 экземпляров. (Под одной обложкой с ней – и без всякого разделения – вышла и «вторая» проза – главки, посвященные Феодосии 1919 – 1920-х годов, составившие в издании 1928 года самостоятельный раздел «Феодосия».) В издательском каталоге «Времени» за май 1925 года сохранилась рекламная аннотация «Шума времени», составленная, кажется, если не при участии, то с ведома автора: «Это беллетристика, но вместе с тем и больше, чем беллетристика, – это сама действительность, никакими произвольными вымыслами не искаженная. Тема книги – 90-е годы прошлого столетия и начало XX века, в том виде и в том районе, в каком охватывал их петербургский уроженец. Книга Мандельштама тем и замечательна, что она исчерпывает эпоху» (выделено мною. – П. Н.)21 .
После выхода книги Мандельштам намеревался переиздать ее, возможно, с дополнениями, в другом издательстве, в частности, в «Круге» (в феврале 1926 года в этой связи он разыскивал А. Н. Тихонова-Сереброва22 ), но вплоть до выхода в 1928 году книжного издания «Египетской марки» это ему не удавалось (если не считать перепечатки 3 февраля 1926 года трех наиболее «революционных» главок – «Тенишевское училище», «Сергей Иваныч» и «Эрфуртская программа» – в парижской эмигрантской газете «Дни», едва ли с согласия или ведома автора).
Откликов на «Шум времени» было множество, реакция была в высшей степени неоднозначной. Первым (еще в апреле!) написал Абрам Лежнев. Мандельштам удивил его тем, что оказался «прекрасным прозаиком, мастером тонкого, богатого и точного стиля, несколько французской складки, доходящего иногда до той степени изысканней и выразительной простоты, которая заставляет вспоминать Анатоля Франса. Правда, он иногда напоминает и Эренбурга, но лишен банальности последнего. Его фраза сгибается под тяжестью литературной культуры и традиции. Вместе с тем образы его своеобразны и контрастны, а сравнения неожиданно-верны. Он сшибает эпитеты лбами, как это советует делать Анатоль Франс…». Вместе с тем, продолжает критик, «многое в книге Мандельштама не своевременно, не современно – не потому, что говорится в ней о прошлом, об ушедших людях, а потому, что чувствуется комнатное, кабинетное восприятие жизни, – и от этой несовременности не спасает самый лучший стиль. Иногда его характеристики раздражают своей барски-эстетской поверхностностью. Но справедливость требует добавить, что таких меньшинство. «Комнатные» главы компенсируются – и даже с избытком – материалом, имеющим определенный общественно-исторический интерес. Характеристики 80-х и 90-х годов и периода реакции сделаны хотя и односторонне, но очень остроумно и во многом несомненно верны…»23 .
Молодой прозаик Г. Фиш назвал свою рецензию «Дирижер Галкин в центре мира»: «Автобиографические импрессионистические зарисовки одного из лидеров акмеизма – уже ушедшего в историю русской литературы, кроме историко-литературного и просто литературного, приобретают некое социальное значение. Ощущение вещи и слова – одно из оставшихся в литературе достижений акмеизма – ясно проступает в каждой фразе. Скупо выбирая эпитеты – как мастер, – Мандельштам пользуется только полновесными словами, несколькими словами давая яркую картину, где отчетливо видна «каждая вещь», цвет и аромат ее… Книга эта является документом мироощущения литературного направления «акмеизма», автобиографией «акмеизма»; подобно тому, как «Письма о русской поэзии» Н. Гумилева – критическое знамя акмеизма – его литературная позиция…»24
Совершенно иначе воспринял и оценил «Шум времени» пушкинист Николай Лернер: «Автор – известный поэт – рассказывает о сравнительно недавнем прошлом, – даже самые ранние его воспоминания не заходят глубже 20 – 25 лет до революции, но его ухо умело прислушаться даже к самому тихому, как в раковине, «шуму времени», и в относящейся к этой эпохе мемуарной литературе едва ли найдется много таких – интересных и талантливых страниц. С щемящей тоскою и не без презрения описывает Мандельштам ту двойную безбытность, еврейскую и русско-интеллигентскую, из которой он вышел… Тот «хаос иудейства», который так тяжело, так болезненно переживает он в своих воспоминаниях, вошел какой-то далеко не безразличной функцией в историю России, но мало кем до сих пор был так отчетливо определен. Мы подавлены громадой идейных обобщений и обилием исторических фактов, но у нас крайне редки психологические документы, в которых полно и ярко запечатлены настроения той или иной эпохи. К таким произведениям принадлежат и «Былое и думы» Герцена, «История моего современника» Короленко, воспоминания Овсянико-Куликовского. К этому роду относятся и мемуары О. Мандельштама, написанные горячо, нервно, с лирическим воодушевлением, – жаль, что кое-где не без вычур (кто-то глядит на едущий по улице фаэтон с изумлением, «словно везли в гору еще не бывший в употреблении рычаг Архимеда», – для чего это кривлянье?). Историк предреволюционной России в этой книжке многое ощутит живо и сильно»25 .
С той же серьезностью отнеслись к «Шуму времени» и рецензенты эмигрантского круга. И в первую очередь Владимир Вейдле: «…его проза похожа на стихи, и чем она ближе к его стихам, тем это лучше для нее, тем меньше она может бояться иногда ей угрожающей пустоты. Хоть его первые прозаические опыты (ни в чем не уступающие последним) и современны «Камню», все же прозаик в нем не перестает учиться у поэта. Там, где они соперничают, побеждает всегда поэт.
И дворники в тяжелых шубах
На деревянных лавках спят
лучше, чем «Неуклюжие дворники, медведи в бляхах, дремали у ворот». Но проза достигает часто великолепной переполненности стиха… Его проза точно так же стремится к самозаключенной фразе, не нуждающейся по существу ни в каком дальнейшем окружении… Если в чем-нибудь ее упрекнуть, так это в том, что так легко поставить в вину и стихотворцу Мандельштаму: в риторике… Качества его стиля суть качества его мира. Его видение порфироносно, даже если это видение нищеты. Вселенная представляется ему в виде какой-то царственной декорации…: «Даже смерть мне явилась впервые в совершенно неестественно пышном парадном виде». Вот почему его риторика нечто более глубокое, чем стилистическая манера; вот почему мы принимаем то, что он теперь снова нам дает: искусство, похожее на рассыпавшееся ожерелье, – но из жемчужин одной воды»26 .
Дважды о «Шуме времени» написал Дмитрий Святополк-Мирский – в парижских «Современных записках» (1925, т. 25, с. 542 – 543) и брюссельском «Благонамеренном» (1926, N 1, с. 126). «Не будет преувеличением сказать, – пишет он в первой из статей, – что «Шум времени» одна из трех-четырех самых значительных книг последнего времени, а по соединению значительности содержания с художественной интенсивностью едва ли ей не принадлежит первенство. Эти главы не автобиография, не мемуары, хотя они и отнесены к окружению автора. Скорее (если бы это так не пахло гимназией) их можно было бы назвать «культурно-историческими картинами из эпохи разложения самодержавия». Это чувство разложения, провинциализма, эпигонства и глубокой второсортности эпохи – главный лейтмотив книги, – в этом чувстве Мандельштам как раз особенно близок к Блоку, – с полуцитаты из него он и начинает книгу… Замечателен и стиль Мандельштама. Как требовал Пушкин, его проза живет одной мыслью. И то, чего наши, прости Господи, «глуповатые» романисты не могут добиться, Мандельштам достигает одной энергией мысли. Очень образный, иногда даже неожиданный способ выражения (и не совсем, хотя и почти, свободный от косноязычия) свободен от нарочитости, изысканности и ненужности». В другом отзыве Д. Святополк-Мирский писал: «…замечательная книга, стоящая вне господствующих течений. Это проза поэта.
- Архив Е. Э. Мандельштама.[↩]
- Из письма к В. В. Гиппиусу от 14/27 апреля 1908 года (ГПБ, ф. 77, ед. хр. 219).[↩]
- См.: К. Мочульский , О. Э. Мандельштам. – «Даугава», 1988, N 2, с. 109 – 114.[↩]
- »Аполлон», 1913, N 4. Отметим для порядка, что статья о Вийоне была не первой среди прозаических публикаций Мандельштама. Отчет им ведет рецензия на парижский сборник Ильи Эренбурга «Одуванчики», опубликованная в декабре 1912 года («Гиперборей», 1912, N 3, с. 30). [↩]
- Но не только. Статьи Мандельштама выходили также в Ростове, Одессе, Харькове, Киеве, Берлине.[↩]
- ЦГАЛИ, ф. 993, оп. 1, ед. хр. 190.[↩]
- »Россия», 1923, N 8, с. 32. Эту новость повторили «Литературный еженедельник», 1923, N 26, 30 июня, с. 16, и берлинская газета «Накануне» («Литературные приложения», N 62 и 63 за 22 и 29 июля 1923 года). [↩]
- ЦГАОР УССР, ф. 168, оп. 1, ед. хр. 90а, л. 40.[↩]
- ЦГАЛИ, ф. 613, оп. 1, ед. хр. 11, л. 23, и ф. 611, оп. 2, ед. хр. 243, лл. 121 – 122.[↩]
- ИРЛИ, ф. 172, оп. 1, ед. хр. 636.[↩]
- ГПБ, ф. 1120.[↩]
- Э. Герштейн , Новое о Мандельштаме, Париж, 1986, с. 21.[↩]
- «Печать и революция», 1929, кн. 6, с. 105 – 108.[↩]
- «Литературный современник», 1933, N 1, с. 148 – 150. [↩]
- ЦГАЛИ, ф. 611, оп. 2, ед.хр. 243, лл. 121 – 122 об.[↩]
- «Встречи с прошлым», М., 1978, вып. 3, с. 414.[↩]
- См.: Э. Герштейн , Новое о Мандельштаме, с. 72.[↩]
- «Александр Блок. Андрей Белый. Переписка», М., 1940, с. 269. [↩]
- См. письмо А. К. Воронскому в кн.: «Литературное наследство», 1983, т. 93. «Из истории советской литературы 1920- 1930-х годов», с. 601.[↩]
- Надежда Мандельштам , Вторая книга, М., 1990, с. 278.[↩]
- Сообщено К. М. Азадовским, разыскавшим его в делах издательства в архиве Пушкинского Дома.[↩]
- Запись в дневнике П. Н. Лукницкого за 1 февраля 1926 года.[↩]
- «Печать и революция», 1925, N 4, с. 151 – 153. [↩]
- «Красная газета». Вечерний выпуск, 30 июня 1925 года, с. 5.[↩]
- «Былое», 1925, N 6, с. 244. [↩]
- «Дни», Париж, 15 ноября 1925 года, с. 4. [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1991