«Осуществляющий жизнь так, как хотелось…» (Из книги о Василии Гроссмане «Память и письма»). Окончание
Окончание. Начало см.: «Вопросы литературы», 1996, N 2.
Из книги о Василии Гроссмане «Память и письма»
С двухэтажным домом на Герцена, с его двухметровой толщины стенами связано многое в жизни и творчестве Василия Гроссмана.
Здесь был написан «Степан Кольчугин», многие рассказы, отсюда во время войны уезжал он на «виллисе» газеты «Красная звезда», военным корреспондентом которой был, на фронт. Сюда же на том же «виллисе» возвращался, здесь написал значительную часть первого романа дилогии «Жизнь и судьба» – «За правое дело».
Здесь собирались его друзья-писатели и друзья юности, дружба с которыми сохранилась у Гроссмана на всю жизнь. В предвоенные годы особенно близки ему были Роскин, Бобрышев, Николай Богословский, которого я в детстве называл «Бобококом», Глинка, Гехт.
Мы жили не в Лаврушинском переулке, – наш двор казался совершенно чуждым литературным проблемам. Однако когда перед войной впервые присуждали Сталинские премии по литературе, жильцы двора заранее знали о связи между Гроссманом и предстоящим присуждением. Гроссман был выдвинут на соискание премии за роман «Степан Кольчугин», и его кандидатура при голосовании прошла единогласно. Однако Сталин лично вычеркнул «Степана Колъчугина» из списка лауреатов. В день публикации постановления я прибежал домой в слезах: те же мальчишки, что вчера, осведомленные родителями, завидовали мне, теперь со смехом говорили о «провале» романа.
Влияние Гроссмана на мое нравственное и духовное развитие явилось определяющим. В мои детские годы он часто подолгу читал мне по памяти стихи, пел песни, даже отрывки из опер (особенно из «Пиковой дамы»), хотя музыкальным слухом не обладал; рассказывал, тут же их придумывая, сказки, истории о своем детстве, юности. Когда я вырос, чтение стихов и песни почти прекратились: все это делалось для меня. Выбор стихов говорил о литературных пристрастиях Гроссмана.
Больше всего он читал мне Некрасова, своего любимого поэта: «Рыцарь на час», «Железная дорога»; от Гроссмана я впервые услышал маленький шедевр Некрасова «Внимая ужасам войны…». Много читал он «Думу про Опанаса» Багрицкого, которую знал наизусть, любимые строки думы повторял очень часто: «У Махно по самы плечи…», «Опанас глядит картиной…», «Здравствуйте, товарищ Коган, пожалуйте бриться…» и др. Читал мне Гроссман и стихи нетрадиционных в те годы поэтов – Есенина («Черный человек», «Пускай ты выпита другим…», «Все мы, все уходим понемногу…»), Бунина («У птицы есть гнездо…»), Мандельштама («Жил Александр Герцевич…», «Век-волкодав»), Ходасевича («Странник прошел, опираясь на посох…»), Анненского («Среди миров…»).
Негромким, печальным голосом он пел революционные песни: «Лишь только в Сибири займется заря..,», «Среди лесов дремучих…», «Перед воеводой…», «Вихри враждебные…», «Все пушки, пушки грохотали…», «Встань в ряды, товарищ, к нам…» и «Болотные солдаты» Эрнста Буша; во время войны пел «Днипро», «Погиб репортер», «Войну народную», «Машина в штопоре кружится…», «Землянку».
Слышал я от Гроссмана и другие песни: «Мурку», «Нет, не буду я вашей…», «Кирпичики», «Бублички», «Что там творится в доме Шнеерсона…».
Любил и пел он бетховенские «Сурок», «Шотландскую застольную», особенно «Ирландскую застольную». Когда в консерватории, расположенной напротив нашего двора, выступал певец Долцво, в репертуаре которого были эти и другие прекрасные песни, Гроссман стремился не пропускать его концертов. Хорошо знал Гроссман многие оперы, напевал мне арии из них, особенно любил «Пиковую даму» Чайковского, часто напевал арию старой графини на французском языке, арии Германа и Томского.
Много рассказывал мне Василий Гроссман о событиях культуры, которые были надолго закрыты для меня: о таировских постановках в Камерном театре, о «Принцессе Турандот». С восхищением рассказывал о постановке «Дней Турбиных» во МХАТе, работах Хмелева, Яншина, Прудкина, о необычном Мейерхольде. Интересно, что за десять—двенадцать лет до наших бесед он обо всем этом писал отцу совсем иначе.
67
30.03.1929
Вчера пошел по собственной инициативе в театр – Горе уму1 скажу, как отец эконом говорил, – не ндравится мне это, не ндравится – к чему этот фрак, не ндравится – к чему этот фокстрот? К чему Лиза стреляется из монтекриста? К чему дурацкая символика и искусственные конструкции – не ндравится.
68
19.05.1929
Были с Галей мы в театре, смотрели «Дни Турбиных» 2, игра хорошая, но пьеса мне не понравилась, уж больно тенденциозно выведены белые офицеры – все сплошь благородные, добрые, честные, смелые, а если выведен один жулик (адъютант Шервинский), то он такой добренький, что на него невозможно сердиться.
Меняются, расширяются взгляды писателя, более глубоким становится понимание жизни, искусства. О Турбиных, Лариосике и даже о Шервинском говорил он мне с большой теплотой, особенно ярко запомнился в рассказах Гроссмана Мышлаевский.
Василий Гроссман явно предпочитал реалистический театр, который так ярко был представлен «Днями Турбиных». Поэтому ему чужда была такая великолепная
актриса, как Алиса Коонен. Так он пишет о театре моей матери.
69
25.05.1958
Представь, сейчас в Москве театральная сенсация – Алиса Коонен играет в ибсеновских «Привидениях». Все ходят на нее смотреть и, говорят, плачут. Я-то не пойду – помню, как мы с тобой ее видели в «Чайке» и от стыда глаз не могли поднять, – ни одного правдивого слова, естественного жеста, да и старость для актрисы, играющей Нину Заречную, – не тетка. Вряд ли за десятилетия, прошедшие с того спектакля, она стала моложе и лучше. Но, конечно, приятно, что человек не сдается, вновь вышел на сцену.
Много рассказывал Гроссман и о Музее нового западного искусства (Щукинском), который к этому времени был закрыт. По его описаниям я живо представлял себе полотна Гогена, Моне, Матисса, «голубого и розового» Пикассо, любимого Гроссманом Марке.
Помню, как часто видел я Гроссмана за чтением черных томов Толстого, красных томов Достоевского, но самым любимым, близким русским писателем был для него Чехов. Томики издательства Маркса всегда лежали на его письменном столе, стоявшем у правого окна. Очень любил Гроссман Гамсуна, Ибсена, видел я перед войной, как писатель читал, слышал, как он говорил о «Разговорах с Гете» Эккермана, Шекспире, «Илиаде» в переводе Гнедича, «Одиссее» в переводе Вересаева (не в пользу последнего сравнивалось качество переводов), «Дафнисе и Хлое» Лонга, Катулле, которого он часто цитировал, Аристотеле, «Государе» Макиавелли.
Сохранилась тетрадь Гроссмана «Немногие записи». Вот некоторые из них. В записях Гроссман цитирует и комментирует прочитанное.
[Октябрь 1931 года]
К. Гамсун. «Люди одинаково склонны к добру и злу.
Люди ничего не знают – они ползут, как черви, и, когда умирают, другие переползают через них. Жизнь! Смерть!
Разве это можно понять?»
Все тот же Гамсун – ничего не понимающий и не желающий понять. Он любит природу, горы, ручьи, сосны, звезды, запах травы. Он любит женщину, ее глаза, ее тело, ее хитрость и ложь. Он любит человеческие страсти. Убийца для него не преступник. И он ненавидит книжную мудрость, книжных людей. И, читая Гамсуна, нельзя ничего понять. Плохи ли его герои или хороши? Счастливы они или несчастны? Но книга его («Последняя слава». – Ф. Г.) пропитана чудесными запахами. Он писал ее при свете звезд, зелеными иглами сосен вместо чернил, опуская эти иглы в черную воду ночного озера.
«Поступки людей просты, они так просты, люди похожи на больших детей». Вересаев, «Мелкие рассказы о смерти».
Мысль их, в общем, такова – смерть нужный, разумный итог жизни. Кто преступил черту и живет, не подводя итоги, тот живет звериной жизнью, ненужной, отвратительной и бессмысленной. Смерть! Эти рассказы не очень искренни, они глубоко продуманны, мысль, легшая в основу их, пришла из мозга в душу, но все-таки не то. И в самой глубине души Вересаев ужасается смерти, он боится и не хочет ее. Он как человек, делающий веселое и приветливое лицо перед неизбежной ложкой касторки.
Бомарше. «Безумный день, или Женитьба Фигаро».
Очевидно, люди 100 лет назад были умней. Или это столетнее время было огнем, на котором сгорел весь мусор, все кучи фальшивой дряни, ватных кукол, тряпок, дешевых злободневностей. Сохранился лишь благородный мрамор. (Может быть, через столетие из всех сотен пишущих будут знать Чехова, Франса, Роллана и говорить: «В начале 20-го века были лишь одни великие писатели».)
Станиславский, «Мой путь в искусстве».
Художественный театр – не театр революции. Его приемы, его культура, его идея, его дух – все, весь он целиком войдут и лягут в основу нового театра, но сам он еще не новый театр.
Прав Станиславский. Наши новые агитпьесы, агиттеатры, сюжеты на боевой лозунг, на передовицу из «Правды» – это все что угодно, это нужно, это полезно, но это не искусство. Я скажу больше. Это не нужно. Это вредно. Это бесполезно. Я видел, как гастролировал в Донбассе Театр Революции и Студия МХАТ. Третье представление «Легенды о топоре» шло при почти пустом зале, публика (доменщики, мартеновцы, бурильщики, забойщики, крепильщики, навальщики) мрачно зевали, слушая крики картинных выдуманных ударников. «Буза», «трепотня» – был единодушный приговор.
31.03.35 года
Чехова, Толстого, Гоголя можно перечитывать. Их произведения подымаются до высот музыкального звучания. Чеховский рассказ, как шопеновский ноктюрн, можно слушать десятки раз, что-то общее между большой литературой и музыкой. Должно быть, там наверху искусство едино в каких-то основных принципах своих.
Наши писатели всем восхищаются. Они интуристы. Пора подойти к действительности и с точки зрения комиссии партконтроля. Горький так серьезно относится к литературе и предъявляет к ней столько солидных и чопорных требований, что он подобен больной ревматизмом старушке, которая забыла, что водкой можно не только натирать поясницу, но и пить ее стопочками.
1944 год
«Единственное, практически возможное освобождение Германии должно стоять на точке зрения той теории, которая объявляет человека высшим существом для человека». К. Маркс.
На следующей странице приведена подробная схема цепной реакции ядерного распада. Надо сказать, что Гроссман глубоко интересовался развитием физики, читал Эйнштейна, Гейзенберга, Ферми, «Физику атомного ядра» Шполъского, «Что такое жизнь с точки зрения физики» Шредингера.
Будда.
«Есть много вещей, которых не может достигнуть никакой Бог и никакое иное существо в мире: чтобы подлежащее старости не старилось, чтобы принадлежащее болезни не болело, принадлежащее смерти не умирало, принадлежащее изнашиванию не изнашивалось, подлежащее тлению не тлело».
1947 год
Лукреций, «О природе вещей».
Если бы даже совсем оставалась мне неизвестна
Первопричина вещей, и тогда по небесным явлениям,
Как и по многим другим, я дерзнул бы считать достоверным,
Что не для нас и отнюдь не божественной создана волей
Эта, природа: столь много в ней всяких пороков.
…Вот почему наблюдать надлежит человека
В бедах и грозной нужде и тогда убедиться, каков он.
Ибо ведь только тогда из глубин раздается сердечных
Истинный голос, личина срывается, суть остается.
Август 1949 года
Плутарх.
«…Ведь и для прекрасного дела должен быть соответствующий возраст и подходящее время, да и вообще славное отличается от позорного более всего надлежащей мерой…».
«…Но лакедемоняне, считающие главным признаком хорошего поступка пользу, приносимую отечеству, не признают и не знают ничего справедливого кроме того, что, по их мнению, увеличивает мощь Спарты…».
Перикл, умирая, говорил друзьям: «…Он удивляется их словам: они хвалят его и вспоминают о том, честь чего принадлежит в равной мере и ему и судьбе и что досталось уже многим стратегам, но о самом прекрасном они ничего не говорят. «Ведь из-за меня, – сказал он, – никто из афинян не облачился в траур…»
Много раз Василий Гроссман перечитывал «Конармию» и «Одесские рассказы» Исаака Бабеля. Не раз читал нам вслух особенно любимые им «Письмо», «Прищепу», «Историю одной лошади», «Смерть Долгушова», «Гедали», «Соль», «Короля», «Как это делается в Одессе».
«…И что мы увидели в городе Майкопе…», «…И я хочу интернационала добрых людей…», «…Жалеете вы, очкастые, нашего брата, как кошка мышку…», «…Возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние…», «…Проиграл ты меня, военком…», «…За Ленина не скажу…», «Папаша… выпивайте и закусывайте, пусть вас не волнуют этих глупостей…», «…Об чем думает такой папаша?..» – эти фразы были с Гроссманом в течение всей жизни.
Василий Гроссман с восторгом говорил о творчестве своего друга Андрея Платонова, зная всю его «подводную» часть. Он высоко ценил первые два тома «Тихого Дона» Михаила Шолохова, но не считал художественной литературой опубликованные главы романа «Они сражались за Родину» и вторую часть «Поднятой целины». Из произведений о войне дороги были ему «Звезда» и особенно «Двое в степи» Эммануила Казакевича, «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова. Очень любил Александра Твардовского, особенно «Переправу» из «Василия Теркина» и «Я убит подо Ржевом…». Из послевоенных поэтов выше всех ставил Бориса Слуцкого. Многие его стихи знал наизусть, например, «Бог», «Держава, подданных держа…». Знал наизусть «Когда на смерть идут, поют…» Семена Гудзенко, часто повторял строки «Будь проклят сорок первый год и вмерзшая в снега пехота…». С огромным удовольствием слушал и читал стихи Семена Липкина.
То, что я пишу о литературных пристрастиях Василия Гроссмана, наверное, не является исчерпывающим, но точно отражает сохранившееся в моей памяти.
С увлечением читал он романы Райдера Хаггарда, многократно перечитывал Шерлока Холмса, с наслаждением читал серию Географгиза о животных. Одна из книг серии – о черной пантере-людоеде – была в палате 1-й Градской больницы в последние дни жизни писателя. Вечером я читал ему страницы из этой книги, а на следующий день он сказал: «Мне снилась пантера, и я испытал настоящий ужас».
С огромным пиететом, скорее с любовью, Гроссман относился к народовольцам, ныне преданным анафеме и консерваторами и либералами. С раннего детства я слышал от него имена Софьи Перовской и Андрея Желябова.
70
25.02.1958
Был в Петропавловской крепости, заходил в камеру, в которой сидел перед казнью Андрей Желябов, – хочется мне о нем написать.
О Желябове написал Юрий Трифонов.
В день рождения Гроссмана я подарил ему журнал «Былое» за 1906 год. Он прочел от корки до корки все 12 номеров журнала. Много там было и о его любимых народовольцах. Отдельные номера «Былого» за разные годы я не раз видел в руках писателя.
В 1938 году мама поменяла свою комнату в Спасопесковском на квартиру в деревянном двухэтажном доме в Лианозове. Дом стоял в дачном поселке; за домом был огромный участок, в зарослях которого было так хорошо прятаться. Часть участка использовалась жильцами для огородов и клумб, а также для стоянки «эмки», на которой работал один из жильцов дома. Другими нашими соседями была семья командира артиллериста, жившая на втором этаже. После присоединения Западной Украины и Прибалтийских стран к СССР отец служил на границе, сын съездил к нему и привез восхитительные игрушки, вызывавшие у остальных ребят страшную зависть. Похожие игрушки, в частности палящие искрами пистолет и танк, привез мне Василий Гроссман, когда в 1940 году ездил в Прибалтику с Александром Твардовским писать историю одной из дивизий. Перед самой войной наши соседи уехали на Запад, и их дальнейшая судьба мне неизвестна.
В Лианозове с нами два лета жила Екатерина Савельевна, жила Катя. Она была очень высокой, худенькой девочкой. Бывали в Лианозове друзья Василия Гроссмана: Бобрышев (однажды он приезжал с дочкой Олесей), Тумаркин, Кугель, Лобода (он приезжал в отпуск с Чукотки). У Лободы был патефон (тогда большая ценность), Гроссману очень нравилось, как на пластинке Рина Зеленая читает детские стихи, и он повторял: «Не давите пушехода, даже если он козел…»
Из симпатии к Гроссману в Лианозове снял дачу Павел Нилин и в это лето часто бывал у нас. Он очень не любил идти до станции один, особенно вечером. Мы, восьмидесятилетние мальчишки, провожали его, за что получали «на мороженое». А мороженое на станции Лианозово было роскошное, готовилось при нас, между двумя вафлями специальным приспособлением зажимался диск мороженого. На вафлях были разные детские имена, ребята часто встречали свои, но имя Федя нам не попалось ни разу.
Где-то в окрестностях Лианозова находилась дача Ворошилова, и во время наших с Гроссманом прогулок в лес нас нередко заставляли поворачивать назад в самых живописных местах серьезные люди в штатском.
В первое наше лианозовское лето с нами жили два щенка, братья, один черный с белым пятном. Миша, изучавший в предыдущем году «Историю древнего мира», назвал его Аписом в честь священного для египтян быка. Щенка отдали соседям, и те в честь Гроссмана назвали егоРабисом (принятое тогда сокращение, означающее «работник искусства»).
С зимы 1940 года у нас появился коричневый пудель Джим. Когда его завели, я лежал в больнице с дифтеритом, и Гроссман прислал записку с очень выразительным изображением Джима. Во время войны голодный Джим поймал и съел целиком ворону – и умер.
В лианозовском дворе у мамы были грядки с зеленью, огурцами, помидорами, клумбы с цветами. Почему-то запомнились львиный зев и табак.
Лето мы проводили в Лианозове, зимой приезжали туда кататься на лыжах. Своими тяжелыми переживаниями, своими страхами родители с нами не делились; я жил в
полном неведении. Поэтому московские и лианозовские предвоенные годы были для меня счастливыми, вспоминались потом как самый светлый период жизни. Думаю, что Миша чувствовал себя иначе. Тем же кажущимся довоенным спокойствием наполнены письма Гроссмана из плавания на пароходе с Василием Бобрышевым, Колдуновыми и отцом – Семеном Осиповичем Гроссманом.
71
17.07.1940
Путешествие наше идет приятно. Мы повторим его с тобой в будущем году. Прекрасна Кама, куда лучше Волги. Волга как старуха толстая в корсетах: строят на ней плотины, обмелела, а Кама – могучая, полноводная, мрачная, среди гористых красных берегов, поросших сосной и елью. Сейчас едем по Белой, тоже прелестна по-своему: пустынная, мягкая, действительно белая вода, извивается, петлит, по песчаным отмелям много птицы, видели уже диких гусей, утячьи выводки, цапель, каких-то красноносых, которых никто не знает. Спутники наши очень хороши – особенно Вася; вообще после ялтинской мелкотравчатой шпаны не нарадуюсь, что и среди нашего брата есть умные, скромные и по-настоящему хорошие люди <…> Работаю много больше, чем в Москве.
В Лианозове Гроссман ходил в тюбетейке, белой рубашке, белых чесучовых брюках и сандалиях на босу ногу. Перед войной сандалии носили не только дети, но и взрослые. Много грибов можно было набрать летом даже по пути со станции, но мы часто ходили в лес за грибами и за ореховыми палками, на которых Гроссман вырезал кольца и квадраты, за корой, из которой он вырезал лодочки и другие милые вещицы. У него был многолезвийный швейцарский нож с красной рукояткой в красном кожаном чехольчике, кажется, подарок матери. Перед войной Гроссман был полным, солидным, ходил с палкой, выглядел старше своих 35 лет. Соседские девушки называли его дядькой, хотя по своему возрасту он вполне подходил им в поклонники.
До войны оставался еще год. Василий Гроссман дышал мирным воздухом, писал, встречался с милыми его сердцу людьми.
Вот еще пять довоенных писем Гроссмана к отцу.
72
26.03.1940
Все это время работал довольно успешно, хотя, как всегда, в середине работы не знаешь, где будет конец, и кажется, что никогда к этому концу не доползешь.
73
27.01.1941
Сейчас работаю над пьесой3. Трудная работа, и не знаю, что получится из нее. Во всяком случае, интересует меня очень. Думаю, что в феврале доведу ее до конца победного или не победного, но до конца.
74
24.04.1941
Дорогой папа, третий день сегодня как приехал в Ялту. Представь, здесь холодно, туманы, пар идет изо рта, по ночам все мерзнут, требуют, чтобы комнаты отапливались. Но в то же время прекрасна природа – сады в роскошном цвету, трава выше колен, множество горных и полевых цветов. Здесь сейчас приятная обстановка, живут милые люди, большинство из них мне знакомо по Москве, Гехт, Роскин, Твардовский. Отношения хорошие, не натянутые. Сегодня днем начал работать. Первые две недели посвящу Кольчугину. Очень приятно мне сесть за стол и встретиться с ним. Ведь уже больше полугода как оставил работу над книгой. Приятно было, но в то же время и страшно. Знаешь, бывает так: давно не виделся с человеком каким-нибудь, и разговор налаживается с трудом, отвыкли друг от друга. Вчера вечером сделали прекрасную прогулку в Ливадию. Сидели над морем, на обрыве, среди высоких деревьев царского сада.
- Речь идет о постановке Театра имени Мейерхольда 1928 года по пьесе А. С. Грибоедова «Горе от ума».[↩]
- Речь идет о спектакле, поставленном Московским Художественным театром.[↩]
- Пьеса В. Гроссмана «Если верить пифагорейцам» была напечатана в 1946 году в N 7 журнала «Знамя». 4 сентября 1946 года «Правда» опубликовала статью критика В. Ермилова, который называет пьесу «ублюдочным произведением», говорит, что В. Гроссман «написал двусмысленную и вредную пьесу, представляющую злостный пасквиль на нашу действительность, на наших людей».[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.