№1, 1990/XХ век: Искусство. Культура. Жизнь

Оправдание России (Эскиз национальной метафизики)

Национальное сейчас жгуче, как никогда. Страсти накаляются и бушуют не только на печатных страницах, но на улицах и площадях. Обострилось сознание старых и новых обид, взаимных счетов, растет отчуждение и непонимание между народами, ставятся диагнозы и выдвигаются прогнозы и решения, разноликие и часто взаимоисключающие. Тяжбы и претензии, толки и толкования в публицистике и критике – это у всех перед глазами. Включиться в этот водоворот мнений – довольно боязно. Тут же обвинят, заклеймят, ухитрятся принять одну нить за толстую веревку претендующей на тотальное объяснение концепции и ею же начнут душить несчастного автора.

Как ни драматичен и даже трагичен переживаемый момент развития многонационального отечества, он впечатывает в нас некую первичную истину, с которой нельзя не считаться: чувство национального самосохранения, потребность в культурном самосознании народа так же настоятельны и неистребимы, как самые глубинно натуральные инстинкты человека. Народная личность (иначе говоря, народ как единая коллективная личность) имеет такое же право на существование, на свое достоинство и развитие, как каждая человеческая личность, которую и религия, и гуманистическая мораль признают высшей ценностью. Уникальность и незаменимость – вот ее идеальные прерогативы. Растущее национально-культурное самосознание и самопознание («познай самого себя»), чтобы не скатиться в гордо-замкнутое «знай только себя», необходимо неустанно дополнятьвзаимознанием,внимательным всматриванием в «лица необщее выраженье»и отдельного человека, и его народа, даже если оно поначалу кажется странным, непонятным и даже неприятным. Это мы ощутимо знаем по всем великим творениям литературы, изнутри выражающим

неповторимую, значащую личностьдругогочеловека идругогонарода и волей-неволей влекущим нас полюбить их «как самих себя». В этом вечно благая, христианская роль большой литературы.

И «Вопросы литературы»не могли оказаться в стороне от набирающего силу процесса национального самосознания и национальной очищающей самокритики. Литературоведы, критики, историки, публицисты развернули на их страницах широкий веер анализов: тут и попытка современного взгляда на «всероссийский тип»Обломова, и углубление в этнографические корни русской нации, ее особый психологический тип, и конкретное рассмотрение искажений отечественной истории в нынешней беллетристике, и многое другое.

Предлагаемый этюд был написан еще в спокойно-безнадежные, свободно-подпольные для мысли «времена застоя». И никак он не собирается выложить единственный ключик к непростому национальному замку. Впрочем, точнее будет сравнение с сейфом, где код – комбинация замысловатая, а тут – только одна цифра, может быть, угадана…

* * *

Каждый народ в разной степени умеет воплотить и развить какую-нибудь сторону чувства жизни и понимания мира, особую форму деятельности: кто выделился земледелием, ремеслами, промышленностью, кто может особенно похвалиться искусством и философией, кто законами, кто религиозным творчеством и т. д. Теория культурно-исторических типов, выдвинутая Николаем Яковлевичем Данилевским, позднее развивавшаяся Шпенглером и многими его последователями, подчеркивая качественное своеобразие культурных плодов различных народов и тесно связанных групп народов, обобщила объективные факты, как бы ни были крайни и ошибочны те или иные стороны и выводы этой теории.

Но, пожалуй, только два народа на земле осознавали себя осененными особой метафизической, религиозной миссией: еврейский и русский. Первый создал идею единобожия, вывел свое земное бытие в прямой контакт с Богом, его законом, даже если этот земно-горний завет чаще всего выражался в его несоблюдении, отпадении от Бога, но с остро пробуждающимся сокрушением от такого положения вещей, которое приводило к постоянно возобновляемым попыткам восстановить этот контакт в положительном смысле. Вопли и угрозы пророков прорезают жесткую и жестокую бытовую и историческую реальность жизни этого народа. Здесь же среди прочих великих заповедей прозвучала новая для мира: «не убий!», исполнение которой означало бы для народа, а затем для человечества колоссальный рывок к новому сверхприродному естеству. Наконец, из лона иудаизма вышло христианство, высший цвет идеалообразующего творчества Земли. Но избранный народ божий в проповеди Христа о Царствии Небесном для всех народов, принимающих новый порядок усыновления божественному бытию, увидел для себя угрозу: у него отнимали качество избранности спасения. Не опознали евреи содержания своей избранности: не поняли, что она уже осуществилась самым высочайшим образом, земным воплощением Христа в их народной среде. Жестче натянулась кожа, затвердела выя, набычилось в отторжении сердце: не Мессия это, не «наша»это Благая Весть, раз не для нас только. Обладая замечательным, причем индивидуализированным, чувством рода (в какой еще священной книге так, как в Ветхом завете, столь тщательно перечисляются все колена, всепоименно,кто от кого), евреи выразили культ предков в чем-то даже сильнее китайцев – ибо предков всего народа, а не только по семьям преимущественно, как во втором случае. Но основной ущерб древнееврейского культа предков очевиден, он был точно выражен мыслителем Николаем Федоровым: забвение всемирности этого культа, ограничение его лишь своим народом, узурпация привилегии конечного спасения.

Одушевляющий порыв русской мессианской идеи, в любом ее варианте, – а в той или иной степени эту идею исповедовали почти все большие культурные деятели России, – выражается в мысли, что России предстоит указать путь спасениявсему миру, всем,указать, может, начать этот путь или, во всяком случае, особенно пронзительно явить в чувстве и уме потребностьвсеобщего спасения.Так Достоевский видел самую задушевную идею дворянства в лучшем его выражении как духовного цвета русской нации во «всемирном болении за всех».Сразу обнаруживается разница иудейского и русского мессианского сознания. Там: только мы спасаемся, избранный народ божий; здесь – не только глубоко душевная невозможность принять какое-то разделение в конечном разрешении судеб, но и откуда-то берущаяся уверенность, что нам предстоит нести в мир идею спасениявсех.Такое чувство долго не было обосновано никакой четкой программой, планом спасения. Славянофилы основывались на очевидных для них преимуществах православного христианства как высшего идеала, на особенностях народного характера, началах общиннохозяйственного строя жизни. Для Достоевского, при всей его горячей вере в мировое призвание России, особую ее высшую идею, прозреваемые очертания этой идеи терялись в неопределенном тумане «какой-то», «некоей». И только в лице Федорова русское сознание четко выразило эту Идею: во-первых, как христианскую, что отвечало чаяниям предшественников в определении ее, но как завершительно-христианскую, восполнившую два ущерба догматического утверждения; частичность, невсеобщность спасения и сверхприродный катастрофизм при пассивном ожидании исполнения последних сроков. И наконец, представило христианский идеал как проект для творчески-трудового его осуществления в реальность. Эстетик и критик А. Волынский был среди тех, кто при жизни Федорова удостоверил решительный вселенский подвиг, который совершило его учение: «Федоров – единственное, необъяснимое и ни с чем не сравнимое явление в умственной жизни человечества… Рождением и жизнью Федорова оправдано тысячелетнее существование России. Теперь ни у кого на земном шаре язык не повернется упрекнуть нас, что мы не бросили векам ни мысли плодовитой, ни гением начатого труда… В одном Федорове – искупление всех грехов и преступлений русского народа» 1.

Мне не известно другого народа, в котором возникал бы мессианизм такого порядка: конечно, француз охотно говорит о гуманитарной, цивилизационной миссии французского духа и культуры, ее мировом значении (но ведь это не конечное спасение, предполагающее метафизическое преображение мира, самой «падшей натуры»), немец может в своей философии увидеть венец постижения мира или желать мирового усовершенствования на жестко-природном идеале расовой, народной, индивидуальной селекции (но ведь это тоже не спасениевсех).

Почему же именно в России прошлого века на гребне ее духовных исканий возникает «иудейское»сознание народа-богоносца, идущего с какими-то хоругвями идей, призывов, внушений навстречу всему остальному миру? Православно-христианская держава была, – скажут. Но и Франция, и Германия, и Италия, и Испания – христианские страны Крещение русского народа должно было лечь на какие-то качества, определенный душевный состав, чувствительность народа, чтобы могла зачаться такая идея. Именно этот состав дает содержание «загадочной славянской душе». Почему она показалась таковой стороннему взгляду? Что в западном восприятии славянина, русского никак не разлагалось в понятные качества и раздражающе застревало непроницаемым остатком? Может быть, какой-то налет неотмирности? Всяческая отмирность выражает себя в понятных и даже предсказуемых жизненных реакциях, подразумевая под реакциями самый широкий веер отношений и поведения. Трезвый учет обстоятельств смертной человеческой доли, выстраивание жизни в данных границах облекают реакции человека в ясные, никак не загадочные контуры. Загадочность там, где теряется оценка, летит вверх тормашками всякий прогноз, когда поведение непредсказуемо искривляется какими-то странными, то буйно-шальными, то грустно-запевающими вихрями, неизвестно откуда налетающими, из глубины ли души или из сосущего бесконечностью пространства. Эта опьяняющая способность от всей душиотказаться, – «эх, черт побери все!»– в которой прозревается: все на этой земле причастно черту, ядовитой, смертнойчерте;так зачем очень прочно оседать, строиться, украшать «как игрушечку»свое временное жилище, лезть в службу и чины, серьезно, так смехотворно-серьезно и торжественно-чинно вершить свой жизненный путь, коли «хаоса бездна»под ногами ждет неумолимо. Конечно, есть у русских и прекрасные прочные дома, и карьера, и чинность, но вырывается и другое – лучше на диване лежать всю жизнь, чем делишки делать, когда Дела нет; бросить все ибежать, все дальше, дальше, катиться по земле странником, каликой перехожим; испиться, исплясаться в усмерть, петь да плясать, да слезы лить – и всего этого, наверное, в большем количестве, чем у других народов, и, наверное, просачивается и к самым твердым и чиновным более, чем у других.

И на Западе есть всякие обочинные люди, и гуляки, и пьяницы, и странники, и чудаки, и святые – да как-то все это разграниченнее, обоснованнее: всякого человеческого добра должно быть достаточно для разнообразия, эстетической полноты и пестроты бытия, в отделенности от здорового ядра нации, справляющей свое историческое дело. На Востоке уж вовсе решительно развивались практические формы неотмирности, полного отторжения «мира сего», природно-космического порядка, но это не кажется загадкой, тут позиция ясна, как ни диковинны формы йогического, отшельнического пути. И христианский подвижник, к какой бы нации он ни принадлежал, принципиально «не от мира», но при этом его устои жизни понятны, его чаяния и обетованные награды твердо заверены. Так что просто неотмирность еще не загадка и иррациональное может быть прекрасно рационализировано. Тут в России как будто почти все заражены какой-то бациллой бледной тоски (а ее нет у истинно христианского подвижника), излишней юродивой душевностью (где она у железно-отрешенных йогов?) – некрасивый резкий треск разрываемой на груди покаянной рубахи прорезывает воздух, а потом долго тянется струйка стыда. Такими эманациями полон русский воздух. (Вообще как-то себя стыдно!)

Что ей надо, этой душе? Что-то нелогично выходит: если она – язычница, то полагается ей по-земному уметь устроиться; если – христианка, тоже чего мается, когда обетования даны; если – восточная она душа, то должна быть поравнодушнее, пожестче, пофилософичнее. Что еще за четвертый путь она ищет?

Русская душа особенным образом уязвлена фактом смертного конца человеческой жизни; ее глубиннейшая метафизика естьметафизика смерти,в которой очень важен подсознательный отказ признатьнормальностьэтого факта. Со смертью сводят душевные счеты все народы. Скажем, немцу особенно внятен идеал героической гибели: возвыситься над позорной беспомощностью умирания в собственной постели через добровольное приятие смерти в экстазе особого бранного эроса, – весь организм накален и опьянен, и на пике этого состояния совершается красивое самоубийство в одновременном акте убийства другого человека, врага. Такой вариант рассчитаться со смертностью, ее тоской считается высшим почти у всех народов и во все эпохи. Японцы, к примеру, добавляют при этом особую сладострастную ярость самоистребления. Поскольку природа как способ существования внутренне приемлется, а ее платой за это является сласть половых страстей, то неприятная расплата – смерть – для яростного, почти вакхического (то есть, говоря попросту, более «приятного») ее изживания скрещивается с эросом. Так испанцы переживают смертность в ярком, мрачно-эстетическом параде: в страстных криках, ритме кастаньет, чечетке бедер и ног, красных плащах тореадоров, когда разъяренный бык – как вынесенный из человека на погляденье, вовне страстный и самоубийственный фалл. Но в самой ярости такого изживания смерти есть своего рода малодушие: анестезируется ее истина, ее действительность: агония, разложение, смрад, бессилие личности перед бессознательными процессами.

У русского человека отдающаяся во всем существеупертостьв смерть, предел, конец (больно, больно и невозможно это принять!) столкнулась сразомкнутостьюего жизненного пространства; взгляд не встречает препятствия, границы, а манится дальше, будто там есть разрешение, а там опять простор, и степь, и бесконечность – такая непрекращающаяся бесконечность тоской какого-то пространственного «вечного жида»легла в народную душу. Неудержимо катящийся вал колонизации – основной факт русской истории. Постоянный выброс из себя массы народавдаль,на ее голос и призыв, а в этой дали (так уж сошлось!) каждый раз столкновение с новымпространством,а не современем,который могли бы явить народы, сконденсировавшие это время в высокой культуре, народы, могущие втянуть в своювременнуюкультурную воронку менее развитой народ. Каждый раз встреча с новым пространством, природным окружением и легко идущими на мирную встречу, безболезненную кончину племенами. Нет волевого, энергийного столкновения масс людей, разновалентных культур; осуществляется противостояние – силой бытия данное – русского человека и бескрайнего, пустого, томительного пространства, которое стало для души переживаемым образом «дурной бесконечности»и русским «Моби Диком»: покорить, дойти до края, изжить это проклятие «дурной бесконечности», – наверное, в этом и лежал подсознательно-стихийный смысл русского похода по лицу Земли на восток, к восходу Солнца, к началу цикла, вещи, человека, к началу начал, где, может, и блеснет незаходящий райский луч. Кто знает, не была ли это первая, реально пока возможная заместительная попытка борьбы народа со смертью, вернее, некий душевный подход к этой борьбе через овладение пространством, этим осязательно-расстилающимсяобразом «дурной бесконечности»природного времени?

Вот и раскинулась эта в итоге самая пространственно огромная страна света. Раскинулась, держит свои границы, утверждает свою мощь; и хотя осознается еесмыслна поверхностно-государственном и «патриотическом»уровне, не говоря уже о других пугающихся странах и народах, в завоевательном, римско-имперском духе, этот смысл – в сути, в глубине своей – верится иным.

Со всех сторон утесняются три славянских народа России народами окраин. У этих народов есть, конечно, свои законные счеты и обиды к России, но сейчас речь о другом. Хотя эти народы – среднеазиатские, кавказские, прибалтийские и др. – тесно в настоящее время с Россией связаны и экономически, и политически, и культурно, но в глубинной метафизике, ее зове и стремлении достаточно чужды, может быть, даже невстречаемы, как разной высоты звуки. Они обложили плотной стенкой собственно российскую унылую, малоотрадную, с «кроткой улыбкой увядания»равнину, откуда большой соблазн бежать в разнообразные веселые для жизни пейзажи других стран и народов. Границы русские и их суровый культ нужны, может быть, прежде всего для того, чтобы своих не пустить разбежаться в ошаление чужих фейерверков. Очерчен как бы большой «магический круг», в котором стоять на своей метафизической страже, мучаться, выстрадывать смертную долю и думу («монастырь ваш – Россия»), чтобы – не должна умереть надежда – когда-то, на тридцать третьем своем году встать с печи и зачать Дело Дел.

Именно формагосударства,особый тип коллективного свершения, пробивала себе в России путь через века. Государство стало плодом тысячелетнего исторического творчества народа: сколько жертв, жизней, самоотверженности, героизма, труда, таланта вложено в этот пространственный гигант! «Что такое Россия?»– или, что то же, – для чего нужно собирание?..Для чего, зачем, не щадя сил, лишив себя свободы (т. е. обратившись в служилые сословия, обложив всякую душу – живую и даже умершую – тяжкой податью), народ русский присоединял тысячеверстные рвы и валы, приносил в жертву, ради умиротворения диких кочевников и воинственных горцев, тысячи жизней?!» ## Н. Ф.

  1. Цит. по:А. Остромиров, Николай Федорович Федоров. 1828 – 1903 – 1928. Биография, Харбин, 1928, с. 7.[]

Цитировать

Семенова, С. Оправдание России (Эскиз национальной метафизики) / С. Семенова // Вопросы литературы. - 1990 - №1. - C. 87-111
Копировать