О так называемых «дневниковых записях» Анны Ахматовой
Советская эпоха не слишком располагала к ведению дневников; и автора дневника, и тех, о ком он пишет, это опасное дело легко могло подвести «под монастырь». Эта ситуация повторялась в России на протяжении всей ее истории — так, задолго до ахматовского поколения Пушкин, ратовавший за то, что «непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться»1, сформулировал также вескую причину, по которой именно этого делать не стоило бы. В предисловии к поздней редакции своих Записок он объяснил, почему им была уничтожена их первая, почти готовая рукопись: «В конце 1825 г., при открытии несчастного заговора, я принужден был сжечь сии записки. Они могли замешать многих и, может быть, умножить число жертв»2.
Однако в случае с Ахматовой причиной «не ведения» дневника был не только страх. Неприятию дневника во многом способствовали личностные установки Ахматовой — несмотря на свое «языческое детство» и репутацию «дикой девочки», она все же была воспитана в викторианскую эпоху незыблемых норм поведения во всех сферах жизни — нравственных, психологических, деловых и пр. Она была «дама», то есть сдержанная, закрытая, любезная и корректная со всеми — и потому непроницаемая. Маска светскости надежно закрывала лицо человека, а хорошие манеры защищали его и от излишней открытости, и от чужой бесцеремонности, и это сказывалось на формировании личности в большей степени, чем это часто представляется сейчас. К сожалению, это утраченное знание не всегда учитывается при изучении творческого наследия поэта, что неминуемо влечет за собой ряд искажений в понимании мотивов и подоснов.
Для Ахматовой личные записи — это разрыв в броне личности, через который досужему и часто недоброжелательному глазу легко проникнуть к самым глубинам творческого, да и просто человеческого сознания3. Дневник в ее понимании — лазейка, по самой своей природе предающая своего создателя, обнажающая его тайны. В. Иванов вспоминает: «Анна Андреевна мне говорила с возмущением о том, что женщины норовят теперь удостоверить свою связь с покойным. «Во времена Пушкина сжигали любовные письма. А сейчас…» Это старинное нежелание себя скомпрометировать наложило печать и на собственные мемуарные записи Анны Андреевны, и на ее отношение к чужим воспоминаниям, где упоминались и она, и Гумилев»4, и на характер ее дневниковых записей. И далее: «Степень ее благовоспитанности была очень большой» (с. 502).
Как ни странно может показаться современному читателю, эта усвоенная с детства благовоспитанность заставляла Ахматову «засупониваться» и при подступах к прозе, отмеривая каждый шаг, чтобы «не выдать» себя в столь притягательном и столь опасном роде литературы, как проза5. «Соблазн» прозы обнаруживается в возможности говорить с читателем, сохранить, донести до него какие-то факты, и в то же время она таит в себе опасность выплеснуть слишком много, подать себя «au naturel». Для Ахматовой с ее «дамской сдержанностью» это было бы внутренне невозможно — недаром она отмечает в дневниковой записи особенность одного из своих поздних собеседников: «…В его отношении есть что-то суровое и одержимо-целомудренное. Это так не похоже на то, с чем приходится бороться почти каждый день…»6.
В 1925 году П. Лукницкий писал о своем разговоре с Ахматовой по поводу дневника Блока: «…Дневник интересен, дает много материала для понимания личности Ал. Блока <…> АА, отдавая должное дневнику, считает все же, что дневником Блок «разоблачает» свои стихи, показывает нити, скрепляющие их с реальным, с земным, с будничным…»7. Эти «нити» в известные времена могли оказаться смертельно опасными не только для автора записи, но и для тех, кто им упомянут. Ахматова, человек с открытыми глазами и ясной головой прошедший через террор, не могла рисковать даже и в поздние, сравнительно благополучные годы (когда, кстати, она постоянно находила свои бумаги переворошенными и явно кем-то просмотренными). Она не вела дневника, и зря некоторые исследователи (например, С. Коваленко, составительница и комментатор некоторых томов Собрания сочинений А. Ахматовой в 6 томах. М.: Эллис-лак. — Н. Г.) пытаются доказать обратное: «Читателю внушается мысль о каком-то ахматовском дневнике, хотя хорошо известно, что Ахматова никогда не вела дневников»8.
Поэтому так и удивилась Л. Чуковская, уже после смерти Ахматовой узнав о существовании у Ахматовой дневниковых записей: «Оказывается, и у Анны Андреевны был Дневник! Аня (А. Каминская, внучка Н. Пунина. — Н. Г.) сказала, что там есть записи о последних днях и новые стихи!..»9
Говорить о дневнике Ахматовой неправомерно — мы имеем дело с записями дневникового характера, разбросанными среди других текстов в рабочих тетрадях, записями, в которых изредка прорывается нечто личное или намеревающееся казаться таковым. Они-то и станут предметом нашего рассмотрения, а название «дневниковые» принято нами как условное, для удобства обозначения этого феномена.
Дневник как таковой ухватывает самую суть происходящего, строясь на непосредственном переживании; рассказ в нем лишен конечного знания о последствиях, а иногда и о причинах случившегося. Дневниковые записи дискретны по природе — гладкая протяженность мемуаров для них невозможна — и достаточно фрагментарны, будучи «пришпилены» датой записи к тому или иному моменту. При этом человек пишет для себя, а не в расчете на будущие поколения читателей. Литературная энциклопедия дает такой перечень характерных особенностей дневника: «1) периодичность, регулярность ведения записей; 2) связь записей с текущими, а не с давно прошедшими событиями и настроениями; 3) спонтанный характер записей <…> 4) литературная необработанность записей; 5) безадресность или неопределенность адресата многих дневников; 6) интимный и поэтому искренний, частный и честный характер записей»10.
В записных книжках Ахматовой много памятных записей сугубо делового характера — списки визитов, необходимых покупок, звонков, планов на день. Среди них нет развернутых описаний встреч и разговоров, ничего лишнего, что могло бы кому-то повредить, и в этом сказывается железная закалка людей, осознанно прошедших через эпоху террора. Зато есть обиняки, намеки, обрывки фраз, в которых все полусказано, полуутаено. Например: «8-ое ноября 1964. Комарово. Большой разговор с Лидой. Вечером китайское радио. Опять вспомнила:
Ты лучше бы мимо,
Ты лучше б назад…
Как твердо и неумолимо Судьба ведет свою линию» (ЗК, с. 501). При внешней сдержанности за каждым словом стоит глубокий подтекст, расшифровать который позволяют записки о встречах с ней «Лиды», то есть Л. Чуковской. Судя по ее записи от того же числа, речь идет о начале травли Ю. Оксмана, вызванной учтивым письмом, присланным ему Г. Струве. Ахматова проявила в этом разговоре характерную для нее остроту понимания, какую даже искушенная, казалось бы, Л. Чуковская в данном случае не выказада. Чуковская пишет 9 ноября 1964 года: «…Письмо Струве не содержит в себе ничего криминального, антисоветского… Одни учтивости — криминала нет. «Не наивничайте хоть вы! — вскрикнула Анна Андреевна. — <…> Письмом этим Струве учтивейше доказал, что советский ученый переписывается с антисоветским. Дал <…> неопровержимое тому доказательство…»» (ЛКЧ, т. 3, с. 260). В этом контексте запись самой Ахматовой становится знаком («Большой разговор с Лидой»), которым она обозначает глобальную для себя и своих современников тему взаимоотношений с властью.
Ничего не раскрывая, но продолжая внутреннюю логику мысли, Ахматова переходит к китайскому радио, которое совместно с албанским в 1960-е годы «в обе радиоглотки защищают Сталина» (там же, с. 261). Доведя свою культурную революцию до абсурда, сталинщина объявила Ахматову врагом народов, и ждановские помои в годы осложнения отношений СССР с Китаем ежедневно выливались на ее голову. Для нее это было вечным напоминанием о том, что сталинизм отнюдь не умер. «Подумать только: живешь тихо, мирно, и вдруг оказывается, что ты — враг шестистам миллионам людей», — приводит Чуковская в своих «Записках» слова Ахматовой (там же). Строки из поэмы «Путем всея земли», которые цитирует Ахматова, в самой «маленькой поэме» относятся к моменту первоначального выбора пути, сделанного поэтом, однако там речь идет о выборе Судьбы11, которая продолжается и в более благополучные времена. Неумолимость — вот что волнует Ахматову, вот о чем она пишет в своей почти зашифрованной записи. И все это дано буквально в двух словах, одним штрихом.
Это излюбленный прием Ахматовой в дневниках. Так, запись от 15 мая 1960 года содержит в себе на первый взгляд просто несколько разных сообщений: «Сегодня приехал Лева — у него вышла книга «Хунну». Сейчас звонили, что Пастернаку очень плохо. Положение угрожающее, — боюсь, что меня готовят к его концу <…> Переделкино показалось мне очень мрачным и даже невзрачным, несмотря на великолепную весну, кот[орая] так поразила меня в Коломенском (там чуть не накануне божественно пахло травой и водой). А здесь, казалось, со всего был снят какой-то незримый покров, и все стало плоским и низменным. Таким же я в этом году увидела Ц[арское] С[ело]. (Еще хуже!)» (ЗК, с. 83).
Здесь неслучайно воедино увязаны упоминания о приезде Л. Гумилева и о выходе его книги: на них лежит печать торжества, так как оба события совпали с годовщиной возвращения Л. Гумилева из лагеря в 1956 году. В записи эти события просто констатируются, но для знающего читателя их смысл углубляется на глазах. Рядом с моментом торжества — догадки о приближающейся смерти Пастернака, которые ведут за собой пассаж о словно убитой грядущей потерей переделкинской весне и — живой — в Коломенском, любовь к которому проходит красной нитью по московским записям Ахматовой — ср. запись от 24 мая 1962 года: «Ездила <…> в Коломенское. Опять все, связанное с этим, для меня священным местом. Цветут вишни. Пахнет молодая трава» (там же, с. 233). А далее — переход от «великолепной весны» к мертвому царскосельскому прошлому. Так взвешенно, продуманно не строится спонтанная дневниковая запись: в тексте как бы стучит метроном, отмеривая ритмичное чередование звуков и пауз.
Так устроен ахматовский мир, что в нем нет важного и неважного, значительного и проходного: все исполнено тайного смысла, пусть даже скрытого, увидеть который помогает нам Ахматова; в этом мире все имеет непосредственное отношение к поэту, причем, раз начавшись, тема часто находит отзвуки в дальнейших записях. Вот трехстишие, записанное в рабочей тетради 1 декабря 1961 года в больнице в Гавани:
Больничные молитвенные дни
И где-то близко за стеною — море
Серебряное — страшное как смерть.
Море, символ бесконечности; тут же мотив молитвы; больница, которая для старого и больного человека может стать последней; а все в целом — смерть, стоящая рядом. Разговор о серебре в этом контексте неслучаен: он связан со смертью, что подкрепляется в отмеченной не раз у Ахматовой символике зимы: зима тождественна смерти (например, «Я гощу у смерти белой…»; «…Это не третья осень, а смерть»; «…Пусть назовут безмолвною зимой / И вечные навек захлопнут двери..»; «Я очнулась — вокруг зима; / Стало ясно, что у причала / Государыня смерть сама…» и т. д.). Снежное серебро ведет к теме смерти и в «Поэме без героя», и в либретто по Поэме, и в поэме «Путем всея земли»12. Поэтому безобидные реплики, которые собеседник пропускает, подчас не задумавшись, что именно сказала ему Ахматова, обретают подчас смысл более сложный, чем просто брошенная в разговоре фраза. Так, Л. Чуковская записала комаровский разговор с Ахматовой о «здешнем море» (Финском заливе): «»Все оттенки серого», — сказала я. «Неверно, — ответила Анна Андреевна. — Не серого, серебряного. Все оттенки серебра»» (ЛКЧ, т. 3, с. 272). И невольно приходит на память «Приморский сонет»: «Здесь все меня переживет…» А вот запись 1962 года: «30 мая день смерти. Была в Переделкине у Бориса. Могила, сосны, серебряный горизонт» (ЗК, с. 233; подчеркнуто автором, курсив мой. — Н. Г.).
Через три года запись от 30 августа 1965 года: «…День отъезда в Будку <…> Едем небывалой дорогой (парками) через очень странное, очень красивое наводнение <…> Вода (без ветра) совсем, как жидкое серебро или ртуть <…> Она тяжело и медленно выливается из берегов, образуя неожиданные островки и грозя бедой. Я в первый раз видела дуб, посаженный Петром Первым. Эсхатологические небеса, почти с грозной надписью» (там же, с. 485).
«Жидкое серебро или ртуть», символ смерти, в одном контексте с «эсхатологическими небесами» возводит запись от трагедии личной жизни к Апокалипсису (поворот темы, уже знакомый по поэме «Путем всея земли»). Она продолжена пересказом страшного сна: «Мой сон накануне превосходил все, что в этом роде было со мной в жизни. Я видела планету Землю, какой она была через некоторое время <…> после ее окончательного уничтожения. Кажется, все бы отдала, чтобы забыть этот сон!..» (там же, с. 486). Проходит время, но сон не оставляет: «Сон на 30 авг[уста] продолжает угнетать меня, и с каждым днем все страшнее. Зато отъезд по таинственному безветренному наводнению все хорошеет. Бесполезно спрашивать о нем моих спутников…» (там же, с. 487).
Так ли уж случайно эта запись о всеобщей гибели возникает непосредственно после пассажа об «эсхатологических небесах»? На первый взгляд — чисто дневниковые записи о конкретном впечатлении; но в их контексте Ахматовой создается как бы второй план реальности, о котором она не говорит прямо, но подразумевает его как бы для себя. Поэт, конечно, пишет для себя и ни для кого больше, но при этом он всегда помнит, что написанное им для себя обращено к читателю. За внешним слоем разговоров и беглых записей впечатлений или воспоминаний встает порой еле обозначенный глубинный слой, и там речь идет уже не о наводнении или оттенках цвета неба и моря, но о близости смерти, о предстоянии ей, о том, что было близко и понятно христианской душе. Это уже не просто дневниковая фиксация того или иного события, факта, мысли или переживания; это сложно организованная проза, живущая по своим собственным законам.
Она выходит за пределы дневника как такового. Среди отдельных дневниковых записей появляется иное начало, определяющее собой уже не фиксации мелькнувших впечатлений, но их поэтическое бытие, претворенное в Слово. Возможно, именно это имела в виду молодая Ахматова, кончая свою заметку о стихах покончившей с собой Н. Львовой: «Слова еще не были покорны Н. Львовой, но, так как она была покорна словам, глубоко веря в значительность каждого из них, дух музыки реет над ее стихами»## Ахматова Анна. Сочинения в 2 тт.
- Слова Пушкина, приведенные А. Вульфом. Цит. по: Левкович Я.Л. Автобиографическая проза и письма Пушкина. Л.: Наука, 1988. С. 29.[↩]
- Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. Т. 8. М.: АН СССР, 1958. С. 76. [↩]
- Впрочем, мы видим, что даже самое нейтральное высказывание может дать невежественному или просто злому обывателю почву для таких выводов и обвинений, что все эти уловки представляются совершенно бессильными попытками защититься, и продиктованы они именно хорошим воспитанием, которое, как видно, совершенно не отягощает таких «современных литераторов» (с позволения сказать), как, например, Т. Катаева («Анти-Ахматова». Минск: Современный литератор, 2008).[↩]
- Воспоминания об Анне Ахматовой. М.: Советский писатель, 1991. С. 497.[↩]
- Ср. в записной книжке Ахматовой: «Проза всегда казалась мне и тайной и соблазном. Я с самого начала все знала про стихи — и никогда ничего не знала о прозе… В приближении к ней чудилось кощунство или обозначало редко[е] для меня душевное равновесие» (Записные книжки Анны Ахматовой (1958-1966). М. -Torino: Изд. Эйнауди, 1996. С. 442. Далее ЗК. Цитируются с указанием страниц в тексте). [↩]
- Ахматова Анна. Поэма без Героя. Проза о Поэме. Наброски балетных либретто. Материалы к творческой биографии / Подгот. изд. Н. И. Крайнева. Спб.: Мiръ, 2009. С. 1072. [↩]
- Воспоминания об Анне Ахматовой. С. 144.[↩]
- Цит. по: Крюков А. С. О «полном научном собрании текстов» А. Ахматовой // Анна Ахматова: эпоха, судьба, творчество. Крымский Ахматовский научный сборник. Вып. 3. Симферополь: Крымский Архив, 2005. С. 114.[↩]
- Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой. Т. 3. М.: Время, 2007. С. 516. Далее в тексте ЛКЧ с указанием тома и страниц.[↩]
- Литературная энциклопедия терминов и понятий / Гл. редактор и составитель А. Н. Николюкин. М.: НПК «Интелвак», 2001. С. 231. [↩]
- Ср. у Н. Мандельштам о Е. Лифшиц: «…Эта прелестная женщина, вдова Л., символизирует для меня бессмысленность и ужас террора — нежная, легкая, трогательная, за что ей подарили судьбу?» (Мандельштам Н. Об Ахматовой. М.: Три квадрата, 2008. С. 112; курсив мой. — Н. Г.).[↩]
- Глёкина Н. (Н. Гончарова). «Путем всея земли» как «новая интонация» в поэзии Анны Ахматовой // Литературная учеба. 2006. № 4. С. 170.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2011