Наследие Бахтина. Авторизованный перевод с французского Ю. Пухлий
Михаил Бахтин занимает избранное место в интеллектуальной истории XX века: это самый значительный автор, которого дал миру Советский Союз в широкой области, вклю
чающей литературоведение, гуманитарные науки и философию. Падение коммунистического режима в 1991 году лишь подтвердило то, что многие предчувствовали ранее: даже если принять во внимание работы других авторов, репрессированных и приговоренных к забвению в течение предшествующего периода, Бахтин сохраняет место в первом ряду.
Между тем, если к согласию о значимости Бахтина приходят довольно быстро, разногласия в истолковании его мысли не перестают расти. Надо сказать, что условия, в которых создавались его работы, легко объясняют наши затруднения. Жесткий контроль над всей интеллектуальной продукцией, отличавший коммунистическое общество, изначально вынуждал каждого автора прибегать к эзопову языку, не выражать свои мысли открыто. Бахтин, однако, пошел еще дальше: он скрыл не только сказуемые в своих предложениях, но и подлежащие. Лишь на первый взгляд он рассуждает о предметах, указанных в заглавии его книг. Сегодня, после публикации его рукописей, ранних и поздних лет, нам ясно: Бахтин прежде всего философ (или «мыслитель», как принято говорить в России), но философ, которому пришлось жить в стране, где философия стала составной частью политической программы, а доля свободного исследования была сведена к нулю. Бахтин, следовательно, выбрал те области, где контроль был наименее жестким, то есть литературоведение и культурологию, что привело к созданию двух его монографий, посвященных Достоевскому и Рабле.
Цензура была – пусть не сразу и частично – обойдена, но в то же время воцарилось недоразумение: Бахтина приняли за специалиста по двум названным писателям и по этой причине разусердствовались в доказательствах того, что он ошибался здесь и там. Однако цель Бахтина была другой: он вступил на этот нарочито окольный путь, чтобы выразить свое понимание человека и мира. Не стоит упрекать его в мнимой неясности эмпирических построений. В этом смысле права Лидия Гинзбург, ученица ранних формалистов, когда пишет: «Бахтин замечателен не тем, что сказал вещи непререкаемо истинные, а чем-то совсем иным. Огромной духовной энергией, силой мысли, неустанно работающей, порождающей на своем пути плодотворные концепции»1. Бахтин скорее мифолог, нежели ученый: Условия жизни Бахтина затруднили истолкование его мысли еще и в другом <…>2. Всю свою активную жизнь Бахтин провел в изоляции, без малейшей уверенности, что сможет быть опубликованным. Его труды носят отпечаток этого: то, чем мы располагаем, – фрагменты, которым не хватает четкой связи. Речь не идет о том, чтобы требовать от всякого мышления системности, которая может быть ему чужда, но о том, чтобы понять его логику. Нам известно из сохранившихся отрывков, что Бахтин в течение всей жизни оставался, в общем, верен своему первоначальному выбору. В его наследии действительно есть некая непрерывность, вот только ключи к ней не были созданы Бахтиным. Его творчество – скорее замысел и обещание, нежели осуществление.
Теперь понятно, почему бахтинская мысль вызвала такую избыточную побочную литературу, сначала в западных странах, но также – вот уже более десятилетия – и в России. Все условия для этого налицо: написанные Бахтиным фрагменты захватывающи, но без ясной связи между ними; к тому же смысл каждого из них – повод для толкований. Критики ухватились за столь удачную находку и создали необъятные комментарии, противоречащие одни другим. Дискуссии эти, как кажется, ведутся по трем проблемам, которые можно обозначить следующими терминами: диалог, карнавал, изображение человека в искусстве.
Диалог, несомненно, является центральной темой бахтинской мысли, через нее же Бахтин связан с идеями его учителей в философии: марбургских неокантианцев – прежде всего Германа Когена, в другой плоскости – Мартина Бубера. Под этим термином следует понимать не столько особую словесную форму диалога, как то дают понять некоторые части книги о Достоевском, сколько отличительную черту человека. Последний существует только во взаимодействии с другими людьми: «Жизнь по природе своей диалогична. Жить – значит участвовать в диалоге»3. Этот всеобщий диалог – синоним интерсубъективности (intersubjectivite) – вездесущ и безграничен, но при этом бесконечно изменчив. Отличительная особенность человека – незавершенность этого диалога.
Диалогическое понимание человека и культуры противится тому, чтобы подчиняться какой бы то ни было политической власти, если та притязает на обладание истиной, а значит, оно противостоит любому догматизму. Однако не следует представлять себе по инерции мысли, что диалог означает утверждение субъективизма и радикального релятивизма, мира без возможной в нем правды, в котором бы существовали лишь слова различных собеседников, – мира, где все мнения стоят друг друга. Русские читатели Бахтина особенно восприимчивы к этому недоразумению, поскольку знают, как в свое время отметил Оруэлл, что существует тайный сговор между таким релятивизмом (или, как мы говорим в наши дни, постмодернизмом) и тоталитарной идеологией. Раз правды нет, почему бы не признаться в воображаемых преступлениях?
- Гинзбург Л. О старом и новом. Л.: Советский писатель, 1982. С. 49.[↩]
- По настоянию автора мы сделали здесь небольшую купюру. В пропущенных фразах речь шла об обстоятельствах жизни Бахтина, хорошо известных российскому читателю: аресте, ссылке в Казахстан, защите диссертации и преподавании в Саранске. – Прим. переводчика.[↩]
- Бахтин М. К переработке книги о Достоевском // Бахтин М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1979. С. 318.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2005