Наедине с героем. Беседу вел В. Оскоцкий
Публикуемая беседа – результат не одной, а нескольких встреч с Йонасом Авижюсом. Работая в журнале «Дружба народов», я был, кажется, самым первым русским читателем романа «Потерянный кров», существовавшего еще в рукописи чернового перевода. Последующая публикация романа в журнале (1971, N 8 – 11) послужила поводом к переписке и встречам, которые происходили и в Москве, и в Вильнюсе, и даже в сотне километров от Вильнюса, в окруженной лесами деревне Прудишкис, где Йонас Авижюс проводит большую часть года. Естественно, что во время этих встреч мы часто и много говорили не только о «Потерянном крове», «Деревне на перепутье», других книгах Йонаса Авижюса, но и о писательском труде, творчестве, литературе вообще. Возобновить же разговор в последнюю встречу побудило возвращение» Йонаса Авижюса из Германской Демократической Республики, куда он ездил в составе делегации советских писателей.
– Я очень доволен этой поездкой, очень. Она была до предела напряженной и на редкость интересной. С утра до вечера – десятка встреч, бесед, выступлений в Берлине, Дрездене, Лейпциге, Потсдаме, времени на досуг не оставалось. А если вдруг и выкраивалась минута-другая, то тратить ее просто на отдых было жалко. Хотелось как можно больше узнать, увидеть, и не глазами туриста увидеть, а друга, заинтересованного, пристрастного, понимающего, какой непомерно высокой ценой оплачены и нынешний день социалистической Германии, и дружба наших народов, и творческое содружество литератур… Незабываемое впечатление оставили памятные места, которые связаны с разгромом фашизма. И здание бывшей офицерской столовой в Берлине, где гитлеровская Германия подписала акт о капитуляции, и дворец в Потсдаме, где проходила конференция трех держав, – все это реликвии великой Победы, которые бережно сохранили трудящиеся ГДР как живую память истории.
– Если уж говорить о памяти истории, то на земле наших немецких друзей к ней взывают и удары бухенвальдских колоколов. Как тут не привести известных строк Межелайти-са – они ведь именно об этом!
Колокола!
О, медные колокола,
Что распростерли черные
крыла,
Как страшно слышать горький
и глубинный
Крик девушки,
что умерла
Еще не любящей
и не любимой.
Вопль матери над трупами
детей,
Стон пахаря, убитого над
пашней,
Когтят мне душу
всех когтей
лютей…
– Еще бы! Не для того мы разгромили фашизм, чтобы забыть о его преступлениях… А знаете, о чем я подумал однажды в поездке? Вот представим себе, как это было всего три с небольшим десятилетия назад. Бухенвальд – фабрика уничтожения, индустрия смерти. А поблизости, почти рядом – Веймар. Духовная Эллада немецкого народа, следы великих гуманистов – Гёте, Шиллера. В одной лишь противоестественности такого соседства я вижу, не говоря уж о тягчайших преступлениях против человечности, открытое кощунство, циничное надругательство фашизма над национальной культурой, над историей Германии. Что же сказать тогда о вандализме гитлеровцев на Советской земле? У нас в Литве, например… Вы ссылались на «Колокола Бухенвальда» Межелайтиса, а я припомнил «Кровь и пепел» Марцинкявичюса.
Так расступись огонь,
Раздайся шире, пламя,
Дай мне взглянуть на тех,
которые горят…
Образно говоря, тот же набатный звон КОЛОКОЛОВ Бухенвальда слышен и в Пирчюписе – у каменного изваяния Матери-Литвы, у гранитной стены, где высечены имена заживо сожженных. А ведь Пирчюпис – всего лишь одно из множества мест, напоминающих ныне живущим о кровавых злодеяниях фашизма. И каждое не дает ослабнуть нашей памяти. Тем более – памяти писателя.
– Этой памятью и был рожден ваш «Потерянный кров»?
– Не только «Потерянный кров», но в какой-то степени и мой первый роман «Стеклянная гора». Действие его происходит в буржуазной Литве, поэтому о Великой Отечественной войне, естественно, в нем нет ни слова. Но предощущение неизбежной войны с фашизмом есть, как есть и немало страниц о фашизме – не только германском или итальянском, но н нашем доморощенном, сметоновских времен.
– Нет нужды говорить много о том, что «Потерянный кров» завоевал поистине всесоюзное признание. Ему предшествовал несомненный успех романа «Деревня на перепутье». А вот более ранние книги, в том числе роман «Стеклянная гора», широкому кругу читателей известны, к сожалению, мало. Стоило бы, думаю, включить поэтому в нашу беседу ваш рассказ о том, как вы пришли в литературу, с чего начиналась и как складывалась ваша писательская биография.
– Как начинается биография писателя? Существует, наверное, столько начал, сколько писателей. Что же до меня, то мне лично трудно провести какую-то четкую грань между своей «просто» биографией и биографией писательской. Одна заключена в другой, и разделять их, обосабливать я не берусь. В самом деле: что называть началом моей писательской судьбы? Стихи, которые я писал еще в гимназии? Но редко кто в юности не пишет стихов, а писателем становится далеко не каждый. Вот и я не стал ведь поэтом, хотя несколько стихотворений и было напечатано перед войной. Однако говорить о них всерьез я не могу. Тогда, может быть, таким началом были мои первые репортажи, которые печатала в 1940 году, после восстановления советской власти в Литве, каунасская «Вальстечю лайкраштис» («Крестьянская газета»)? Но право же, когда я писал их, я менее всего думал о работе писательской. Просто любил садиться на велосипед и колесить окрест своей родной – всего в 40 дворов – деревни Мядгинай и уездного центра Йонишкис. О том, что видел, – подъем, который переживала литовская деревня в этот первый год советской власти, раздел земли, наделение землей бедняцких семей, – обо всем этом хотелось рассказать. Вот так и писались те давние репортажи. Некоторые из них поместила «Вальстечю лайкраштис», и это едва не перевернуло тогда мою жизнь. Дело в том, что на репортажи обратила внимание одна из активных организаторов советской власти в нашей республике, коммунистка-подпольщица в буржуазной Литве Михалина Мешкаускене. По ее инициативе «Вальстечю лайкраштис» предложила мне переехать в Каунас – работать и учиться. Деревенский парень, не выезжавший в свои восемнадцать лет за пределы тогдашнего уезда, я засобирался в столицу. Но тут грянула Великая Отечественная война, и я был вынужден остаться в деревне – на отцовской земле, в отцовском хозяйстве.
– Ну, а все-таки значит ли это, что уже тогда в вас пробуждался писатель? В конце концов, перемены в деревне наблюдали все ваши односельчане, у вас же родилась потребность написать о них…
– Не знаю. Потребность писать пришла ко мне под влиянием прочитанных книг. Читал я много и зачастую без разбора. Ведь гимназию мне закончить не удалось – за год обучения в буржуазное время надо было платить 150 литов. А центнер зерна стоил тогда 8 литов. Вот и получалось, что гимназия обходилась моему отцу ежегодно в 20 центнеров. Не каждая крестьянская семья могла себе такое позволить… Оставив гимназию, я работал и, как принято теперь говорить, занимался самообразованием. Благо был у нас в деревне завзятый книгочий, собравший немалую по тем временам библиотеку – даже русские книги имелись в ней. По-русски я тогда не читал, но вот по-литовски перечитал все, что было. В том числе и многие переводы мировой классики, изданные в тогдашней серии «Пантеон». Хорошие книги вызывали желание писать самому. О юношеских стихах я уже говорил. А репортажи в «Вальстечю лайкраштис» были вызваны, наверное, обилием жизненных впечатлений, желанием разобраться в них. 1940 год – переломный, решающий год в истории Литвы, год, перевернувший традиционные устои старой деревни, самый быт ее, перестроивший судьбы крестьян. Ни я, ни мои родители не были связаны с революционным подпольем, но новую, советскую действительность я принял сразу я безоговорочно. Ведь я вырос в трудовой крестьянской семье, воспитывался на преподанных отцом уроках честности, совестливости, справедливости, буржуазный дух, пропитавший старую гимназию, был мне чужд. Тем более покоряли меня лозунги, рожденные новой жизнью. Все это, взятое вместе, и создавало мое мироощущение, тот настрой души, на волне которого рождались газетные корреспонденции. Война помешала стать газетчиком-журналистом, к чему я невольно тянулся.
– Итак, Великая Отечественная война, задержавшая вас, начинающего журналиста, в деревне Мядгинай. Но, судя по вашим книгам, и особенно по роману «Потерянный кров», она стала той школой жизни, которая и сформировала вас как писателя, принесла тот опыт – трудный, драматический, но свой, незаемный опыт, который спустя годы отозвался в творчестве.
– Возможно, и так. Но от определенного ответа я все-таки воздержусь. Свою сознательную работу писателя я отношу только к концу 40-х годов, когда создавалась повесть «Наследство». А прежде, как ни много было мною написано и напечатано, я не мог бы внятно объяснить, зачем пишу. Этого я попросту не знал. Но что знал твердо, наверняка: мне хочется писать. Не берусь судить, какую роль в этом желании сыграла школа войны. Скорее всего главным, что вызывало и обостряло желание писать, была все же не собственно война, а журналистский опыт первых послевоенных лет. Но вот в чем вы правы безусловно, так это в том, что увиденное, перенесенное в годы войны нашло затем в книгах самое прямое, непосредственное выражение. Не могло не найти: гитлеровская оккупация вплотную приблизила чудовищный лик фашизма, и я, как говорится, воочию видел его звериные гримасы человеконенавистничества. И сам слышал выстрелы в Ольшанике, которые гремят в одном из эпизодов романа «Потерянный кров»; все, что рассказано там об этом, – истинная, доподлинная правда. Быть того не может, – ужасается Гедиминас Джюгас, узнав о расстреле в лесу еврейского населения Краштупенай. Но это произошло не в вымышленном Краштупенай, а в доподлинном Йонишкисе, половину населения которого составляли евреи. Они были истреблены фашистскими карателями в начале оккупации, и случилось это в лесу, который находился всего в восьми километрах от моей деревни. Я видел и слышал почти то же самое, что видит и слышит в романе Гедиминас Джюгас. И потрясение было таким же – казалось, наступил конец света. Ведь среди расстрелянных было немало людей, которых я знал. Кстати, и среди доброхотов-карателей оказался один из нашей деревни: батрак, которого кулак-хозяин послал в полицейский отряд. Дальнейшую его судьбу я не знаю, но именно он подсказал мне фигуру Пятраса Кучкайлиса – помните? – батрак, который работает у старосты Яутакиса, а потом, после смерти хозяина, прибирает к рукам и его жену, и дом, а землю, сам становится старостой, пока не получает в конце концов справедливое возмездие от партизан. Как и в романе, такое пособничество оккупантам не встречало поддержки у крестьян. Вспоминая сейчас своих односельчан, могу сказать, что трагедия, происшедшая вблизи деревни, потрясла всех. И когда в романе «Потерянный кров» старый Матавушас Пуплесис клеймит гитлеровских убийц и их полицейских прислужников, то через слова его мне и хотелось передать не только общее смятение, но и гнев, охватившие деревню…
Так что мой опыт войны – это прежде всего три года фашистской оккупации Литвы.
Что же до фронтового опыта, то он у меня крайне невелик. В августе 1944 года Литва была освобождена Советской Армией. Спустя месяц девятнадцать парней из нашей деревни, в я в их числе, были призваны в армию. В марте 1945 года наша Литовская дивизия участвовала в боях на фронте – в Латвии, под Лиепаей. А уже летом, после победы, мы возвращались с триумфом домой – через Шяуляй, Каунас, Вильнюс. Это первое послевоенное лето и определило мою дальнейшую жизнь. До войны я не успел вступить в комсомол, в частности, и потому, что не сумел преодолеть сопротивление отца. Но в Вильнюс вернулся комсомольцем. Однажды в расположение нашей Литовской дивизии приехали тогдашние секретари ЦК комсомола Литвы Эдуардас Межелайтис и Марионас Мартинайтис, ныне ректор Каунасского политехнического института. Межелайтис тогда работал одновременно редактором литовской «Комсомольской правды». Мы были знакомы заочно: я знал его как популярного поэта, он меня как автора нескольких репортажей и очерков, напечатанных в редактируемой им газете. Стихов же тогда я не только уже не печатал, но вскоре даже и писать перестал. Разве что в «Потерянном крове» пришлось сочинить несколько строчек за Гедиминаса, но это было нетрудно – ведь он поэт-любитель…
– Вот так и перешли к «суровой прозе»?
– Нет, куда там, – до прозы, а тем паче «суровой», было еще далеко. Вскоре после приезда Межелайтиса и Мартинайтиса в наш армейский палаточный городок около ста бойцов Литовской дивизии были взяты на комсомольскую работу. Сначала я работал инструктором ЦК комсомола Литвы, потом – заместителем редактора радиовещания для молодежи. Жил в радиокомитете, спал на письменном столе, шапка служила подушкой, пальто – одеялом. Авторского актива поначалу не было, приходилось писать самому за всех. Спустя год меня перевели на работу в общественно-политический журнал «Яунимо грятос» («Ряды молодежи»), главным редактором которого был назначен Эдуардас Межелайтис. Как видите, мне везло на встречи с ним: он один из тех, кто первым содействовал моему боевому крещению журналиста и будущего писателя.
Большую роль в моей судьбе сыграл и Генрикас Зиманас, многолетний редактор «Тиесы», а ныне – главный редактор литовского журнала «Коммунист». Познакомились мы с ним в тяжелое, неурожайное лето 1946 года. Помните, какая страшная засуха охватила тогда все самые плодородные области России и Украины? Меня послали воевать за хлеб – в командировку по деревням республики. Перед отъездом я сдал в «Тиесу» свой очерк. Возвращаюсь – меня приглашают к редактору газеты. Зиманас хвалит очерк, а потом предлагает работать в «Тиесе». Надо ли говорить, как много для меня значило и как ко многому обязывало такое предложение? Работа в «Тиесе» стала моим самым главным университетом. Как журналист республиканской партийной газеты я исколесил буквально всю Литву.
Газета дала мне го, что принято называть связью с жизнью, – обогатила знанием, привила вкус к оперативности, научила жить заботами времени и уметь находить в них самое главное, неотложное. О чем я тогда писал? Конечно же, о том, чем жил народ, что волновало моих современников и земляков. О классовой борьбе в деревне, о создании колхозов, о перестройке сознания крестьян и их первом опыте коллективного хозяйствования. Из этих корреспонденции, репортажей, очерков выросли рассказы, составившие в 1948 году книгу «Первые борозды». Инициатором ее издания был Генрикас Зиманас.
– Это ваша первая писательская работа?
– Скорее все-таки журналистская, закрепившая необходимый этап накопления материала.
– А насколько тесно, на ваш взгляд, родство между журналистикой и литературой? И верно ли считать, что журналистика для начинающего писателя – лучшая творческая школа, что она более других школ готовит его к литературному труду или по крайней мере облегчает формирование как писателя?
– Когда как – одним облегчает, другим мешает… Не помню, где я слышал или читал, будто три профессии больше всего пополняют ряды писателей: врачи, учителя, журналисты. Не берусь судить, насколько правильно такое заключение, хотя объяснение ему напрашивается легко. Пожалуй, это как раз те профессии, которые погружают человека в глубины жизни, не всегда доступные наблюдению со стороны. Но я – о другом… Итак, бывший учитель, врач или журналист приходит в литературу. Если он видит в ней свое истинное призвание, то неотвратимо наступит такой момент, когда придется делать выбор. Быть писателем и «по совместительству» еще кем-то не просто трудно – невозможно. Лишь универсального таланта человек может себе такое позволить, да и то в порядке исключения. На что уж Василий Шукшин обладал талантом на редкость многосторонним, а и он говорил в своих последних – увы, последних! – интервью, что готов оставить кино ради литературы. Не удивительно: таков уж писательский труд. Он требует самоотдачи полной, безраздельной… Не часы «от» и «до» – всю жизнь целиком делает сплошным рабочим временем без выходных и отпусков. Так в передо мной встала необходимость выбора. Журналистика дала мне много, и я всегда буду чувствовать себя обязанным ей за «первоначальное накопление капитала» – материала, который лег в основу первых книг. Но настал момент, когда журналистская работа, подчиненная сиюминутным требованиям газетной полосы, начала препятствовать профессионализму писательскому. Ведь литература и журналистика близки только на первый взгляд, а на самом деле они – разные области, ничуть не менее разные, чем литература и педагогика, литература и медицина… Вот и пришлось решать, какая область мне ближе. Я выбрал прозу.
– И ни разу не пожалели о выборе?
– Это пустое – жалеть или не жалеть. Выбор свой я совершал сознательно, убежденно, знал, что выбираю, на что обрекаю себя…
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.