«Метафизический заказ» в эмигрантской литературе. Судьба романа. Любовь в современном романе. Публикация и примечания Е. Дубровиной
«МЕТАФИЗИЧЕСКИЙ ЗАКАЗ» В ЭМИГРАНТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ1
Литературных споров в эмиграции было немало. Спорили о самой возможности существования эмигрантской литературы и о том, существует ли она фактически. Спорили о единстве и целостности эмигрантского миросозерцания, о его особенностях и тех формах, в которых эти особенности должны (или лучше всего) могут быть выражены. Спорили если не об общем смысле, то хотя бы о конкретных условиях писания за рубежом. Были споры и узколитературные, о жанрах, о том, нужно ли писать стихи, о различных направлениях — всегда оказывавшихся, в конце концов, более или менее призрачными. Были споры о чистоте языка. О преемственности и обновлении культурных традиций. Был даже не вполне понятный «географический» спор — между представителями русского Парижа и эмигрантской «провинцией». Некоторые из этих споров, собственно говоря, ничем не были обоснованы, другие касались вопросов действительно насущных и серьезных, во всяком случае, о некоторой литературной жизни и жизненности наших писателей они, несомненно, свидетельствовали. Странно лишь, что они никогда не касались одного явления, тоже весьма значительного — и не в одних лишь эмигрантских условиях. Оно, конечно, не у нас только и существует. Но именно у нас, в силу таких же специально эмигрантских особенностей, становится оно, пожалуй, заметнее всего и приобретает более важный, очень обостренный смысл. Явление это можно назвать — «метафизическим заказом».
Впрочем, то, что о нем ничего не писалось (во всяком случае, как явлении общего порядка), даже неудивительно — до того оно странно, если пристально в него вглядеться. Но главное, оно настолько сложно, что за этой сложностью трудно увидеть его жуткую сущность. Ведь самое понятие «метафизический заказ в эмигрантской литературе» состоит из четырех понятий, не таких уж ясных и в каком-то смысле противоречивых. Возможно ли вообще их сочетание? Уж не представляет ли оно собою досужую выдумку? Попробуем в этом разобраться и тем самым определить само явление.
Не стоит снова возвращаться к вопросу о возможности литературы в эмиграции. Факт остается фактом: писатели в зарубежье существуют и творчество их в целом мы, в общем, вправе назвать литературой. Но как в таком случае соединить это понятие с каким бы то ни было заказом? Ведь эмиграция по самому своему замыслу — свободна, потому она стала собою, что никакого насилия, никакого извне приходящего заказа не приняла, не захотела принять. Зарубежная литература как сознательная выразительница эмигрантских стремлений — воплощенный протест против заказа. Да и откуда мог бы такой заказ взяться, кто может приказать нашим писателям говорить именно о том, а не о другом, и именно так, а не иначе. Ведь у нас, слава Богу, литература — личное дело пишущего, никаких внешних принуждений возникнуть не может. Но в том-то и дело, что кроме грубого и явного заказа, исходящего от власти, от партии, от издающего эти особые права учреждения, существуют заказы куда более тонкие и скрытые, которые и различить-то порою не так уж легко. Таков, например, заказ общественного мнения, всегда и повсюду действующий на писателя, под его влиянием дающего в своих произведениях то, что от него ждет публика, и нередко искажающего для этого свой личный творческий путь, органическое развитие своей темы и своего дарования. Повторяем, подобный заказ неизбежен в любой обстановке — дело самого художника противостоять ему. В эмиграции такой заказ тоже мог бы существовать, несмотря на принципиальную свободу. Надо, однако, сказать, наша литература независимее многих, хотя отсутствие давления на нее — симптом не совсем радостный, ибо он является результатом не сознательного подхода эмигрантской «массы» к писательскому делу, а скорее ее безразличием к нему. Поскольку «общественность» с литературой считается — попытки «заказов» даже и делались. От писателей пробовали требовать произведений на патриотические темы, четкой идеологии, политического активизма, не забывая о том, что самая яркая непримиримость может проявиться в искусстве лишь совсем другим путем, иногда даже в обход всякой политики, что подлинное оправдание эмиграции лежит вообще не в политических формулах, а в куда более глубоких плоскостях. Пробовали требовать целостного, разумно выраженного эмигрантского общественно-философского мировоззрения: вспомним показательную в этом смысле статью Степуна в «Новом Граде»2. Писали о необходимости изображения русского или эмигрантского быта, создания положительных типов (до чего все-таки прочно засели в памяти формулы из школьных учебников теории словесности), но в общем таких попыток было мало, и все они были разрозненными, почти случайными, давления они оказать не могли.
Впрочем, от такого рода заказов писатели и сами сумели бы себя оградить. Реакции их на уже упомянутую статью Степуна в печати и на собраниях показательны. С этой точки зрения разрыв между «массой» и писателями представляет и впрямь отрадное явление. К своей эмигрантской миссии и «посланию», а не «изгнанию» — как писала когда-то в статьях Берберова, наша литература, в общем, отнеслась сознательно и серьезно. Если политическая борьба не стала основной ее темой, то это потому, что писатели поняли ту «подпочву» эмиграции, которая важнее политики. Если быт отошел далеко на задний план, то это потому, что в эмиграции быт вообще не должен играть главной роли, если он существует — то лишь как неизбежная декорация, а не как цель, как случайное «данное», не раз заданное. Но положение можно было бы обобщить: если смотреть на литературу как на духовное творчество, на одну из сторон медали, обратная сторона которой — религия (пользуясь определением Гумилева), то быт в ней вообще никогда не может быть самоцелью. Он всегда выступает на второй план перед бытием, перед метафизикой, и описание его важно для писателя лишь постольку, поскольку он отражает бытие, поскольку сквозь него просвечивает более глубокая жизненная сущность. Но в наших условиях этот закон всякого искусства чувствуется сильнее и острее. Действительно, эмиграция — если она не состоит из одних лишь политических группировок и не представляет собою вместе с тем просто скопище случайных беженцев — само по себе явление метафизическое. Ведь не приняли они советскую власть не только как политический и общественный строй, а и как разрушительницу наших духовных ценностей. Может быть, фактически большинство эмигрантов об этом протесте, об этой своей миссии не думают или забыли — по существу, это смысла эмиграции не меняет. Писатели, дело которых не принимать одну лишь видимость событий, а осмыслять их, конечно, не могли не понять этого. Вот почему не только «идеологические» высказывания или бытописания, но даже чистая лирика, в общем, не удовлетворяет их. Вот откуда то предельно пристальное всматривание в основную метафизическую тему, та «обнаженная совесть», о которых столько писалось (отмечу в особенности статью Терапиано «Человек тридцатых годов»3, напечатанную в одном из номеров «Чисел», в которой эта метафизическая устремленность выражена наиболее прямо и точно). Опять-таки это не значит, что любой зарубежный писатель в каждом своем произведении обращен к чистой метафизике. Многие фактически вообще этого плана не касаются, ограничившись если не бытом, то психологией или интимным лиризмом. Но в принципе, и это даже не влияет: тема эмигрантской литературы остается метафизической, темой вечной мировой трагедии, разлитого в мире неблагополучия и стремления это неблагополучие преодолеть. Тема труднейшая и ответственнейшая, ибо никаких готовых решений не признающая. Без подлинного духовного переживания, без собственного, личного, в каждом данном случае неповторимого опыта она превращается в словесное кружево, в пустые формулы, то есть просто-напросто перестает существовать. Чтобы вместить такие переживания в художественное произведение, нужно, действительно, неустанное напряжение, на которое — скажем прямо — многие наши писатели не оказались способны. Вместе с тем отойти от осознанной ими темы они не могут под страхом признания в собственном бессилии, отказа от единственно нужного, «единого на потребу». Поневоле они стали искать некого компромисса, который позволил им сохранить видимость всматривания «в самое главное», личного духовного пути и вместе с тем найти новое безопасное решение. Таким образом и родился этот особый вид очень тонкого и сложного заказа — почти самозаказа, — о котором мы упомянули. И заказ этот тем страшнее и соблазнительнее, что предписывает он говорить как будто о том самом, о чем говорить и впрямь стоит больше всего и о чем писатель склонен говорить сам по себе, естественно и органически.
Во избежание недоразумения уточню сразу: действительная метафизическая направленность не ставится нами под сомнение — она всегда единственный, глубинный двигатель всякого творчества, а в эмиграции необходимость ее стала очевидной. Но метафизический заказ, предписывая обязательные и притом поневоле грубые, внешне замечательные формы этой направленности, по существу, идет с нею вразрез. Подлинная метафизичность может не ставить точек над i, постоянно пронзенный метафизикой художник может на словах не говорить о своей метафизичности; но о чем бы он ни писал, помня о своей конечной цели, тема его сама прорвется наружу, преобразовав и быт, и психологию, и «слишком личные» лирические высказывания. Наоборот, писатель, подчинившийся хотя бы бессознательно (ибо заразительна сама атмосфера) метафизическому заказу, поневоле должен нажимать на педаль, кричать о «самом важном», порою — и даже часто — им самим, на собственном опыте не пережитом. Необходимость эта вполне ясна: ведь никакого другого способа прикоснуться к духовности, убедить себя самого и других в своей причастности к ней, взять, так сказать, «патент на благородство» — у него нет. Оговоримся снова: не все, подверженные этому недугу, лишены подлинного переживания, многие и впрямь одарены метафизическим чутьем и слухом, не говоря уже о художественном таланте. Чистый тип писателя, принявшего заказ вполне «на веру», так же исключителен, как и всякий другой чистый тип. Но и человек, одаренный духовно, может быть даже обладающий особой мистической «музыкальностью» и прошедший известный, порою по-своему значительный опыт, может в какой-то момент поддаться искушению обезопасить свой путь и привести свое переживание к готовому ответу, априорно данному — и потому отрадному для него, даже в безнадежности, — решению.
В этом, конечно, все дело — собственный метафизический опыт никогда не предопределен — в нашем земном плане, конечно. Всякий, искренне и до конца искавший реального выхода, держит, подобно Паскалю, пари, цена которого — бессмертие, блаженство, свет. Для каждого искателя в отдельности решение остается скрытым до собственного его преображения, хотя бы частично, — и приходит он к нему всегда своим, неповторимым, ни на какой другой полностью не похожим путем. Подчиняясь «заказу» — веянью, моде, самовнушению, он от этой линии наибольшего сопротивления отказывается, выходит на чужую, до него проторенную дорожку, по которой ему идти не суждено, на которой он неминуемо заблудится. То, что кажется ему решением, на самом деле отводит его от цели на далекое расстояние, иногда навеки закрывает ему возможность найти ее. Духовный путь искажен, и слова о нем не убеждают, не звучат — не вполне звучат, во всяком случае.
Какие же готовые ответы внушил нашим эмигрантским писателям «метафизический заказ», какие трафаретные, условные решения приняли они или принимают за «глаголы, жгущие сердца», за паскалевские «слезы радости» или за тютчевские жуткие прозрения? Их несколько — причем все такие трафареты, повторяем, не у нас в эмиграции созданы, в любой стране и в любую эпоху действовал их соблазн, только в наших условиях, когда самая жажда «преображения» обострилась, и соблазн этот действует сильнее и разрушительнее. Кроме того, каждый трафарет воспринимается любым из его носителей несколько по-иному, в меру его личной значительности, которую он принижает и искажает, но все же не уничтожает. Мы можем таким образом наметить лишь в общих чертах основные типы априорных шаблонов, особенно для эмигрантской литературы характерных. Любопытно, что в этом отношении к одному типу могут быть отнесены порою авторы, друг на друга не всегда похожие, принадлежащие к разным поколениям и направлениям и пишущие в различных жанрах. Действительно, «заказ», как и реальный опыт, может выразиться в любых формах: в виде непосредственного высказывания — в стихах, психологических очерках, личных исповедях, — в виде философской системы или ее попытки, наконец, в форме беллетристической, выливаясь в жизненный опыт вымышленных и полувымышленных героев.
Еще одно замечание — в скобках. Кратко, по необходимости, определяя основные темы «заказов», я должен, чтобы не быть голословным, сослаться на примеры, не всегда равноценные, назвать имена, друг другу не равные! Но ссылки и упоминания не означают окончательного суждения о таланте и даже достижениях того или иного писателя. «Заказ» прорывается иногда у авторов, многое нам давшим и немало обещающих. Конечно, он искажает и снижает потенциальную их ценность, но это не значит, что ценность их потеряна. О каждом из них можно говорить в отдельности и во многих других разрезах. Сейчас я иллюстрирую свои положения — а не пишу критическую статью о том или ином авторе.
Путь метафизики страшен. Если он иногда и приводит к радости и блаженству — если он и ведет к ним в окончательном счете, — то проходит он через бездны сомнений, мучений и отчаяния. Все постоянно «пронзенные духовно» творцы оставляли нам об этом жесткие напоминания. «Le silence еternel de ces espaces infinis m’ef-fraie»… 4 «Соотечественники, страшно… стонет весь умирающий состав мой…» «И с отвращением читая жизнь мою, я трепещу и проклинаю, — И горько жалуюсь, и горько слезы лью». К этим трем цитатам можно бы прибавить немало других. Но осознание «жуткости», может быть, даже и есть первый существенный этап «искателя». Состояния отчаянья, безвыходности — наиболее правдоподобны для человека, «свершающего свой подвиг бесполезный». Им-то и воспользовались прежде всего наши эмигранты-«метафизики», его-то и превратили в один из самых характерных «заказов». Разница с безнадежностью алчущей, однако, огромная: Паскаль, Гоголь, Тютчев и другие им подобные никогда не могли примириться с безнадежностью. «Разве можно об этом говорить радостно? И разве, наоборот, не следует об этом нам говорить с печалью, как о самой печальной вещи на свете?» Именно поэтому пресловутые «бездны» и оставались для них страшными. «О, если б знали, дети, вы, холод и мрак грядущих дней»5. Метафизический заказ, прежде всего, обескровил, обезвредил этот ужас. Вот почему многие наши писатели приняли отчаянье, как символ веры, и всякую возможность выхода из него, всякую надежду оттолкнули как компромисс — тогда как именно такое примирение и явилось «утешительным» компромиссом. Об этом явлении много писалось в связи с «Числами» и выбранным ими направлением. Но и до сих пор многое из сказанного тогда остается в силе. Разве не характерен этот вид «заказа» для целого ряда наших поэтов, более или менее из «Чисел» вышедших, с этой атмосферой связанных? И разве Г. Адамович во многих своих статьях не был как бы идеологом такого, якобы бескомпромиссного, подхода?
- Статья из архива М. Стравинской (1937). [↩]
- См.: [Степун]. «Новый Град» — религиознополитический журнал, выходил в Париже с 1931 по 1939 год. Создателями и редакторами «Нового града» были виднейшие деятели русской эмиграции: христианский богослов и публицист Георгий Федотов, философ Федор Степун и объединитель творческих сил русской эмиграции Илья БунаковФондаминский. [↩]
- См.: [Терапиано].[↩]
- «Вечное безмолвие этих бесконечных пространств меня пугает» [Паскаль: 137].[↩]
- Цитируются строки стихотворения А. Блока «Голос из хора» (1914). [↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2018
Литература
Мандельштам Ю. Судьба романа // Возрождение. 1936. 29 августа.
Паскаль Б. Мысли / Перевод с франц., вступ. ст., коммент. Ю. Гинзбург. М.: Изд. имени Сабашниковых, 1995.
Степун Ф. А. Пореволюционное сознание и задача эмигрантской литературы // Новый Град. 1935. № 10. С. 12-28.
Терапиано Юрий. Человек 30-х годов // Числа (Париж). 1933. № 7/8. С. 210-212.
Шаршун Сергей. Заячье сердце: лирическая повесть. Париж, 1937.
Яновский Василий. Любовь вторая: Парижская повесть. Париж: Объединение писателей в Париже, 1935.