№12, 1986/Жизнь. Искусство. Критика

«Ловцы тумана»

Недавно я получил по роду службы и литературных занятий письмо от одного писателя. В письме говорилось: «Я внимательно слежу за Вашими выступлениями. К моему огорчению, я так и не удостоился Вашего внимания, в то время как критика достойно оценила мои повести на военно-патриотическую тему – «Снежка – речка чистая» и «Бархатный сентябрь»… Прошу понять меня правильно: я честолюбив не больше и не меньше других писателей. Чем это я не показался Московской писательской организации и ее руководителю – Ф. Ф. Кузнецову? Если Вас не затруднит, прошу ответить мне. Г. Семар…»

Поразмыслив, я решил этому начинающему честолюбцу, в такой странной форме требующему к себе внимания, просто не отвечать. Мне думалось, что мое молчание и есть ответ. Но какое-то время спустя я получил новое, на сей раз предельно краткое послание: «Будучи твердо уверен, что ответ на свое письмо к Вам я все-таки получу, еще раз напоминаю о себе своей новой книгой». Книга, приложенная к письму, была издана «Советским писателем», носила название «Кисть-Радуга» и открывалась следующей весьма выразительной издательской аннотацией: «Новая книга писателя Геннадия Семара представляет собой «радугу» тем, спектр волнующих писателя проблем, разноцветье характеров героев». Основой книги была все та же «повесть на военно-патриотическую тему»»Бархатный сентябрь», которая, как сообщил мне автор, была «достойно» оценена критикой.

Что же стоит за столь твердой уверенностью автора в себе? – подумал я. Может быть, в литературе нашей и в самом деле появилось крупное, выдающееся явление, которое другие критики заметили, а я по нечаянности просмотрел? Вопросы эти беспокоили меня, и я сел за изучение его книги. А почитав ее, понял: не ответить на эти письма, не сказать о книге нельзя. И отвечать надо гласно, публично, ибо, как выяснилось, я и в самом деле прикоснулся к явлению. Правда, явлению не столько эстетическому, сколько этическому, получившему, увы, довольно широкое распространение в нашей литературе.

…На страницах повести «Бархатный сентябрь», видимо, исповедальной и в какой-то мере автобиографической, действует молодой начинающий писатель, приехавший на отдых в Коктебель. Его внутренний мир, взгляды на жизнь, уровень общей и литературной культуры и демонстрируемый им масштаб дарования являются производными от возможностей автора, который порой отождествляет себя с героем – во всяком случае, даже тени дистанции между ними не усматривается.

«В Коктебель Скворцов приехал скорее от отчаяния, – повествует автор, – стараясь любыми средствами освободиться от затянувшегося кризисного состояния: вот уже полгода он не мог написать ни строчки. Набросков было, как говорится, навалом – один другого интереснее, но он никак не мог абстрагироваться (?): утром ему хотелось писать об одном, к обеду он убеждался, что важнее и интереснее писать другое, вечером приходило третье решение, а по ночам думалось обо всем…»

В итоге непоправимое случилось: вдохновение оставило молодого писателя. «Чтобы встряхнуть себя, он ездил с писательскими группами в командировки, ходил на стадион и что есть мочи орал там (?!)… Только пухла записная книжка от теоретических выкладок, а кризисный узел затягивался все туже, и он уже начал спрашивать себя, не иссяк ли?..» Чтобы развязать «кризисный узел», писатель Скворцов и отправился на берег Черного моря, «втайне надеясь если не сотворить что-то, то, по крайней мере, отдохнуть, отвлечься, глядя на праздную публику…».

Не правда ли, чрезвычайно выразительное приобщение читателя к тайнам творчества? Буквально несколько цитат – литературный потенциал и героя и автора очевиден.

Отдых писателя начался с первых минут приезда – когда перед его взором на «творческом пляже» возникла «дама в огромной соломенной шляпе», при ближайшем рассмотрении оказавшаяся «вовсе не дамой, а молоденькой девушкой, хорошенькой; не нужно было иметь высшее художественное образование, чтобы с одного взгляда определить красоту линий ее тела».

Пожалуй, самое выразительное в этом сочинении, как говорится, язык и стиль.

В годы литературно-критической молодости я подробно исследовал «эстетику» такого рода беллетристики. С тех пор прошло почти четверть века, но – удивительная вещь! – каноны, штампы и клише подобной беллетристики совершенно не изменились.

«Темные тонкие соболиные брови над карими глазами придавали ее взгляду строгость и холодноватость, блестящие черные волосы каскадом спадали на смуглые плечи, почти не закрытые лямочками сарафана, но особенно запоминались красиво очерченные губы. Это был украинский тип девушки в лучшем исполнении (!). Ее звали по нынешним понятиям необычно, но, как показалось Скворцову, красиво и загадочно – «Тая». Окончательно поразила эта «дива» сердце «писателя» на «вечере отдыха» в соседнем доме отдыха: «Она была в белой кофточке и белых брюках, и эта ослепительная белизна еще контрастнее оттеняла обнаженные руки и шею. Она отличалась от своих сверстниц, сидящих рядом в мини-юбках с полными, как у зрелых женщин, ногами, круглыми коленками, тяжелыми бюстами и наведенными «тенями»… За доли секунды в сознании Скворцова пронеслась та часть юности, когда тощие послевоенные девчонки таскали его по дощатому настилу «пятачка» и учили переставлять ноги в ритм музыке… Какая-то сила вечная и властная, подхватила Скворцова, заставила распрямить плечи, повела через зал к черноволосой, темнобровой красавице, и он, по-старомодному поклонившись, протянул руку… К его удивлению, Тая не отстранилась, а прижалась к груди, повернув голову и словно слушая мощные толчки его сердца».

Я-то полагал, что этот выспренний стиль, состоящий из самых пошлых и затасканных штампов времен мадам Чарской, давно и бесповоротно канул в Лету. Ан нет! Он приобрел даже новые романтические и мелодраматические краски – на его просторах ныне властвуют одновременно и Бахус, и Приап.

«Бархатный сентябрь» писателя Скворцова на Черноморском побережье описан именно в таких тонах. «Вся эта приморская гамма чувств, звуков, красок захватила Скворцова, – повествует Г. Семар, – и он вдруг потерялся, почувствовав на миг, что не может управлять собой, не понимает, что хорошо, а что плохо, что надо отвергать, а что принимать». Это душевное смятение Скворцову приходится постоянно топить в вине – вместе с товарищем по комнате, донецким шахтером Иваном. «После ужина они на минутку зашли в свой «отель», и Скворцов достал из чемодана бутылку коньяка – надо было отвечать на пиво! Они выпили по-русски, почти по стакану, закусив шоколадной конфетой. Затем Иван долго и горячо убеждал Скворцова пойти на «танцевальный вечер отдыха»… Зрачки Ивана загорелись, будто коньяк наконец вырвался наружу через глаза». На следующий день «перед ужином они выпили коньяку, закусив заработанным виноградом, и разошлись, «как в море корабли»! Через день: «На столе стояла еще бутылка вина. Золотистые волосы Ани (не путать с Таей! – Ф. К.) сегодня были распущены, высокую грудь обтягивала кружевная кофточка, загорелые ноги украшали белые туфельки».

Надо ли комментировать этот текст, который буквально вопиет против вкуса, лишен элементарной психологической грамотности, который выдает в писателе Скворцове, в его взгляде на мир, в его отношении к людям и жизни, человека абсолютно глухого как нравственно, так и эстетически! Но при этом Скворцов горделиво ощущает и представляет себя всем встречным писателем, глубокомысленно размышляя о своей избраннической профессии. «Он время от времени пытался копить факты, запоминал детали, но ловил себя на том, что дать объяснение поступкам и вкусам сегодняшних ребят не может, а порой так хотелось – как сегодня! – хоть краешком глаза заглянуть в красный угол (?) души своего молодого современника…» Скворцов крайне серьезно относится к себе как к писателю, полагая, что «человек его профессии всю жизнь должен оставаться чутким, как стрелка барометра, и стабильным, как стрелка компаса»: «Теперь, когда он стал профессиональным писателем, он видел и ощущал все явления и факты как бы изнутри. Это было совсем новое мироощущение по сравнению с журналистикой, где главным и единственным оставался факт, документальный факт. Теперь же для него факты как бы «светились» изнутри, горьковская «теза» – поле битвы – сердце человеческое – полностью была понята им, заставляя видеть глубже, чувствовать тоньше, подниматься над фактом, рыть (?) до самой первопричины».

Писатель Скворцов не ощущает пародийности всех этих выспренних размышлений, потому что лишен самого первого, изначального условия писательства: чувства слова, глубины, своеобразия мысли. Более того, он лишен элементарной внутренней культуры, он банален и пошл, не подозревая об этом. Он всерьез полагает, что «главное для писателя: делать души чувствительными». «Есть у писателя и еще одна обязанность, скорее долг: он должен осуществлять духовную связь поколений, быть той шестеренкой (?), которая передает движение с одной оси на другую».

Герой повести часами рассуждает о писательском творчестве. «Вся штука в том, – размышляет Федор Скворцов, – чтобы сложность и полноту жизни суметь выразить на бумаге или на холсте, и не просто выразить, а в художественных образах – в Андреях Болконских и Наташах Ростовых, в Василиях Теркиных и дедах Щукарях… Эх, если бы молодость знала, если бы старость могла!..» Каких бы Наташ Ростовых, Андреев Болконских и дедов Щукарей мог писатель Федор Скворцов соорудить! «В двадцать пять он мог бы своротить гору, да не знал, какую гору надо ворочать, а в сорок пять… Дома – полный бар, а пить не хочется. Есть деньги, а траты только на детей… Думы, думы людские! Кто их познает?»

Думы потребителя и обывателя, по ошибке направившего свои стопы в литературу, познать нетрудно.

Но при чем здесь «военно-патриотическая тема»? – спросит изумленный читатель. (Помните слова Г. Семара: «Критика достойно оценила мои повести на военно-патриотическую тему».) А при том, что вперемежку между «пляжным» отдыхом, бесконечными выпивками, размышлениями о своем призвании и наблюдениями «смуглых плеч» под бретельками наш герой, выбившись наконец из «петли» творческого кризиса, еще и пишет. Пишет книгу о войне, по характеристике автора, «не задумываясь над композицией, не работая над языком». В повести выразительно передан этот творческий процесс: «Он подумал о том, что белопенная кромка волн сверху, с горы, наверное, похожа на кружевной подол длинного синего платья… Он пошел навстречу волнам, чувствуя с каждым шагом, что настроение заметно улучшается. Он знал и это свое состояние, когда удачно найденный образ, сравнение служили таким допингом, который мог дать заряд на целый рассказ, а то и на повесть…»»И появляется звук, потом мелодия, это воспламенилась душа, это значит: удался писателю его замысел, сработал талант (?), заставив тебя переживать. Так и рождаются строки и ноты, которые люди называют золотыми…»

К сожалению, строки, которые в перерыве между купаниями и возлияниями записывает на берегу Черного моря писатель Федор Скворцов, не являются «золотыми». Видимо, не «срабатывает» талант – по причине его полного отсутствия. Вкрапленные в текст повести, написанные будто бы Скворцовым страницы, посвященные войне, столь же беспомощны, как и текст самой повести, и написаны стертым газетным языком.

Но в таком случае откуда же такая самоуверенность автора? Кто внушил ему ее? Ответ однозначен: нетребовательная, невзыскательная литературная критика. Ибо в одном из своих писем Г. Семар оказался прав: его сочинения, и в частности «Бархатный сентябрь», и в самом деле получили безукоризненную положительную, более того – восторженную оценку критики!

Вот что писала, к примеру, о повести «Бархатный сентябрь» газета «Литературная Россия»: «Отдых писателя – вещь весьма относительная, ибо трудно представить отпуск творческой мысли, исследовательской наблюдательности, стремления познать своих современников, оценить их мерой высокой гражданственности, умения остро и объективно видеть свое время и сознавать свою роль в настоящем и ответственность за будущее. В этом убеждаешься, читая повесть о Федоре Скворцове и его современниках… Геннадий Семар умело показывает характеры своих героев, влюбленно рассказывает о Коктебеле – о его сегодняшнем дне и его истории. Существует традиция: говоря об очередном произведении писателя, отмечать его рост, рост его писательского мастерства… В данном случае хочется отметить, что… и эта повесть написана добрым, зрелым пером, ровно и сильно, пером гражданина своей страны, человека лирически взволнованного и неравнодушного» 1.

Статья называется «Точка отсчета», автор ее – известный писатель Валерий Поволяев.

Что сказать о такого рода «точке отсчета» применительно к литературе? Подобная «точка отсчета» снимает самую проблему художественности, уничтожает идейно-эстетические критерии, утверждает эстетическую вседозволенность и широко открывает ворота для того самого «серого потока», о котором в последнее время с такой тревогой говорят и наши читатели, и наша критика. Правда, чаще всего – избегая персонифицировать посредственность, называть вещи своими именами, а точнее – называть конкретные имена, серьезно анализировать произведения подобного толка, равно как и само явление. Есть в этой позиции критики своего рода снобизм: дескать, серьезная критика и должна писать о серьезных вещах и не опускаться до разборов очевидного литературного брака и явных художественных неудач. Но такая позиция очень выгодна посредственности: свято место пусто не бывает, и посредственность замещает отсутствие внимания к себе со стороны серьезной критики чем-то принципиально другим – восторженными рецензиями приятельского или деляческого толка, где с легкостью необыкновенной черное выдается за белое и возводятся в перл создания сочинения ремесленной, мещанской беллетристики. А в итоге – дезориентируются читатели, наносится вред эстетическому воспитанию народа, дискредитируется сама литературная критика, искажается, извращается литературный процесс. Ибо литературный процесс, конечно же, не может складываться только из гениальных произведений: чтобы были сливки и сметана – необходимо молоко; так и литература: в ней всегда будут произведения различных масштабов, различных кондиций, различного творческого уровня. Только полнокровное, свободное литературное развитие, основанное на принципе соревновательности талантов, в результате, в итоге дает какое-то, всегда ограниченное, число произведений, которые останутся. Но речь идет о соревновательности талантов, ибо без таланта в литературе вообще делать нечего. А самое главное, речь идет об адекватности литературно-эстетических оценок: естественный рельеф литературы складывается из вершин, взгорьев, равнинного плато и низин, – важно, чтобы современный литературный рельеф с достаточной эстетической точностью находил отражение в литературной критике. Чтобы критика не выдавала Савлов за Павлов, не формировала «голых королей», сохраняла в каждом своем выступлении достаточный уровень вкуса, взыскательности, эстетической честности и принципиальности.

В этой связи встает естественный вопрос: как мог известный и сегодня уже многоопытный писатель Валерий Поволяев, автор многих и многих книг, не заметить столь вопиющих нарушений элементарных норм художественности в повести Г. Семара? Как мог он всерьез говорить о его «писательском мастерстве»?

Валерий Поволяев много ездит по стране, его собственные книги с первых шагов в литературе прочно связаны с трудовой жизнью народа – трудом геологов, нефтяников, промысловиков – и были в свое время, как это принято говорить, тепло встречены критикой. Откуда же столь явный эстетический «сбой» в его литературно-критической оценке повести Г. Семара? И еще один, вполне естественный в данной ситуации вопрос: а какова же в таком случае мера художественной взыскательности Валерия Поволяева к самому себе? Каков уровень, каково качество сегодняшней «поволяевской прозы»?

Это звучное определение «поволяевская проза» я взял в кавычки, потому что оно принадлежит не мне. Я встретил его в статье А. Пистуновой «Быть самим собой», посвященной В. Поволяеву и опубликованной в журнале «Дружба народов». Мы говорим- «толстовская проза», «чеховская проза», «шолоховская проза». И вот теперь – «поволяевская проза», «приближающая читателя к старому руслу отечественной традиции».

А. Пистунова очень высоко оценивает художеств венные кондиции В. Поволяева. Она пишет о «точной, постоянной тональности поволяевской прозы, верности писателя своей интонации, своему ритму»; «слова тут прочны, плотно пригнаны друг к другу, имеют вес, тяжесть и вместе с тем заключают в себе поэзию». И далее: «Здесь особая связь человека с миром природы, приближенность к ней, ее (?) защита тех, кто живет, понимая, что рядом с ним птицы и звери, травы и леса; что есть душа у собаки и у вина, ведь их «воспитывают» (?), как и человека… Вот наконец-то я дошла до важнейшего в традициях, принятых Поволяевым: он пламенно верит в воспитание, в утверждение и во внушение добра, в его мощь, неистребимость и щедрость» 2.

Как видите, с точки зрения критика А. Пистуновой, с качеством «поволяевской прозы» все обстоит благополучно – как говорится, лучше не бывает.

А вот точка зрения на «поволяевскую прозу» критика другого – Натальи Ивановой, высказанная ею на пленуме Совета по критике и литературоведению при правлении Союза писателей СССР (цитирую по отчету в журнале «Вопросы литературы», 1985, N 10): «Своего рода упрощением болевых точек нашей истории выглядит повесть В. Поволяева «Игорь и Ирина». Действие этой повести происходит в Ленинграде во время блокады… Казалось бы, одна только память о многих тысячах погибших ленинградцев должна ограждать эту тему от литературщины. Однако В. Поволяев столь же смело, как он обращается к строителям, альпинистам, туристам, метеорологам, обратился к блокадникам, описав слащаво-сентиментальную историю влюбленности героя-лейтенанта в девушку – конечно же, красавицу, встреченную им случайно на улице блокадного города и, конечно же (этого требует закон мелодрамы!), затем умершую, но предварительно покрасовавшуюся в белом «струистом» платье, на высоких каблуках (это зимой-то 1941 – 1942 годов!)… Повесть изобилует душещипательными сценами, риторическими фразами, слащавыми описаниями чувств.

  1. «Литературная Россия», 16 января 1981 года. []
  2. «Дружба народов», 1985, N 3, с. 252.[]

Цитировать

Кузнецов, Ф. «Ловцы тумана» / Ф. Кузнецов // Вопросы литературы. - 1986 - №12. - C. 33-63
Копировать