Из запасных файлов
Заметки. Реплики. Отклики
Из-за технического сбоя был допущен серьезный брак, препятствующий чтению текста в рубрике «Заметки. Реплики. Отклики» (№ 5, 2011). Мы приносим свои извинения авторам и перепечатываем все пострадавшие материалы в настоящем номере.
сУВОРИН И НАДСОН
Некоторые проблемы их взаимоотношений
1880-е годы. «Золотой век» русской культуры, с его уже поэтами-классиками — Жуковским, Лермонтовым, Пушкиным, Некрасовым и Фетом, постепенно стал историей, но на смену ему еще не явилась новая поэтическая цивилизация Серебряного века.
Поэты-восьмидесятники остро переживали драматизм смены поэтических эпох и тот вакуум идей и форм, который образовался вследствие этой «переходности». «Они видели, что вечерняя заря уже дожила, но рассвет еще спит где-то за гранями горизонта декадентов, — писал о состоянии поэтов «безвременья» К. Бальмонт. — От этого песни декадентов — песни сумерек и ночи. Они развенчивают все старое, потому что оно потеряло свою душу и сделалось безжизненной схемой. Но, предшествуя новому, они сами, выросшие на старом, не в силах видеть это новое воочию — вот почему в их настроениях, рядом с самыми восторженными вспышками, так много больной тоски»[1].
Одними из первых воссоздали в своем творчестве эпоху «безвременья» «скорбные поэты» во главе с их ярчайшим и наиболее талантливым выразителем — Семеном Надсоном. Первый же сборник Надсона «Стихотворения» (1885), изданный А. Сувориным, имел грандиозный успех и был моментально раскуплен. В 1886 году Академия наук присудила поэту Пушкинскую премию. В дальнейшем сборник переиздавался ежегодно.
Причина популярности С. Надсона среди современников ясна, но возникает любопытный вопрос: почему первый сборник поэта-декадента издал А. Суворин, который полагал, что «русские декаденты — подражатели. У них ровно ничего нет своего, начиная с самого названия»[2]?
Поначалу сам Надсон, судя по его письму Суворину от 30 сентября 1885 года, вовсе не сожалел, что издался именно у него. Наоборот: «Бесконечно благодарен Вам за Ваш бескорыстный и благородный поступок, давший мне возможность хоть отчасти покрыть мой литературный долг Литературному Фонду. Раз имев дело с таким издателем, как Вы, я не обращусь уже конечно к кому-либо другому, чувствуя себя несколько избалованным Вашим отношением ко мне <...> Что же касается до успеха моей книги <...> я в значительной мере считаю себя обязанным им Вам и Вашему согласию рискнуть издать произведения человека, мало кому известного, да к тому же еще пишущего стихами в наше прозаическое время. Благодаря Вам, я теперь до известной степени чувствую себя на ногах»[3].
Однако в дальнейшем не лишенный амбиций поэт, став, так сказать, «партийным», либеральным, начал прилюдно отмежевываться от какой-либо симпатии к Суворину. По свидетельству И. Ясинского, Надсон говорил друзьям: «Все равно книга моя пошла бы <...> Суворин издатель и он имел выгоду на моей книге, — ведь книга разошлась. Скажите, пожалуйста, разве я должен быть благодарен издателю за то, что он нажился на мне?»[4]
Не склонный к теоретизированию, А. Суворин не оставил работы, в которой были бы комплексно изложены его эстетические взгляды. Однако по отдельным высказываниям и поступкам журналиста и издателя можно реконструировать его концепцию таланта. В частности, А. Суворин считал, что истинный талант так или иначе «пробьет себе путь через тысячи препятствий, сколько бы пугливых или лицемерных восклицаний ни раздавалось, — все равно, рано или поздно он возьмет свое»[5]. Однако, сам пройдя долгий путь становления от воронежского учителя до издателя крупнейшей в России газеты «Новое время», журналист помнил, «что значит подняться по этой лестнице общественного служения и устроиться несколько независимо. Сколько приходится вынести душе, всему тому, что называется головой, нервами, сердцем!»[6]. Зная на собственном опыте вкус «направленческой» цензуры, Суворин решил из своей газеты создать «парламент мнений». В первом же номере он заявил о новом направлении — в пику всем существующим: «Мы с направлением откровенным <...> Такое мы сочинили в отличие от радикального, либерального и консервативного»[7]. Главным правилом, поставленным себе как хозяину газеты на все время своей издательской деятельности, для Суворина стало «не насиловать волю сотрудников»[8]. Но не примкнув к какому-либо направлению, А. Суворин обрек свою газету на критику со стороны всех возможных направлений и на все время существования «Нового времени». Известный публицист, постоянный автор «Нового времени» М. Меньшиков вспоминал: «Суворин говорил обыкновенно: «Я вас считаю талантливым писателем, иначе не пригласил бы сотрудничать; этого довольно: пишите что хотите и как хотите». Тупицы левого лагеря называли это беспринципностью, но это было только отсутствие цензуры — той внутренней, домашней цензуры, тирания которой в кружковых и направленческих журналах куда тяжелее всякого жандармского надзора <...> Сделавшись полновластным хозяином большой газеты, он дал писателям ее по крайней мере внутреннюю свободу»[9]. И ясно, почему: Суворин был убежден в том, что истинный талант «должен быть независим и идти своей дорогой, а не по указке партии и толпы»[10].
Многие современники отмечали любовь издателя «Нового времени» к талантам и умение их находить. «Старик Суворин, — так и писала З. Гиппиус, — очень был чуток к талантливости, обожал «талант»»[11]. А. Чехов, полушутливо замечая о Суворине в письме к Плещееву: «Если бы его воля, то он построил бы хрустальный дворец и поселил бы в нем всех прозаиков, драматургов, поэтов и актрис»[12], оказывался совсем недалек от истины: газета «Новое время» и в самом деле была подобием такого дворца.
Не собираясь подстраивать литературу под свои вкусы и предпочтения, выказывая желание развиваться вместе с нею, А. Суворин очень интересовался «молодой литературой» и, бывая на родине декаданса, в Париже, «прочитывал все то декадентское и символическое, что являлось в книжках и в маленьких журнальцах»[13]. Нравились А. Суворину в этих книжках «наивность и искренность (курсив мой. — Т. М.) некоторых молодых писателей, этот юношеский бунт против усвоенных форм мысли и искусства <...> далеко не все сотрудники отличались этой искренностью. Большая часть их «сочиняла» новые формы, кокетничала, прибегала к изысканности, к курьезам, чтоб только обратить на себя внимание <...> Но «искренние» декаденты мне нравились»[14].
Еще один современник С. Надсона — поэт, писатель и критик С. Андреевский, — анализируя причину успеха автора сборника «Стихотворения», объяснил его «наивною чистотою его возраста, которая весьма удачно отразилась в его стихах. Наивность сама по себе уже есть поэзия»[15]. Разглядев в С. Надсоне талант, поверив его искренней «наивности», А. Суворин поддержал его, издал книгу никому еще не известного, молодого поэта.
Категория «искренности» как часть культа стихийного, «необразованного», «наивного» таланта заняла в литературных кругах середины 1880-х годов важное место. «Если цель художника достигнута, — писал в статье 1884 года «Старинный спор» Н. Минский, — если в своем произведении он отразил мир вполне таким, как он ему казался, то подобное произведение мы называем правдивым <...> Единственный критерий художественной деятельности — искренность художника — и только»[16].
Но то, с чем был согласен Суворин, абсолютно расходилось с эстетическими принципами Надсона. Искренность как единственный критерий художества он решительно брал под сомнение, ибо был убежден в «богоизбранности» поэта, противостоящего толпе и поучающего ее.
Это и породило конфликт между поэтом и его издателем.
Татьяна МЕНЬЩИКОВА
СУВОРОВСКАЯ ЛЕГЕНДА В ТВОРЧЕСТВЕ Ф. М. ДОСТОЕВСКОГО
А. Суворов давно стал неотъемлемой частью русской национальной славы: символом стойкости, свободы духа, верности моральным принципам и блестящего преодоления жизненных препятствий. Известный суворовед А. Замостьянов начинает свою статью «Суворов и нравственность: солдат и богомолец» с цитаты из «Преступления и наказания»: «»Тварь ли я дрожащая или право имею?» — этот вопрос, поставленный однажды героем Достоевского, — замечает исследователь, — предваряет все споры о нравственных критериях неординарной личности, если угодно — таланта, гения»[1]. Вслед за Г. Державиным и А. Пушкиным Достоевский в своем творчестве поднимает и обостряет проблему гения и злодейства, таланта и нравственности с оглядкой на жизнь Суворова. Как отмечает тот же Замостьянов: «И в народной памяти Суворов остался героем, олицетворяющим не только смелость и полководческий дар, но и высокий талант смирения. Суворов-богомолец вошел в фольклор так же уверенно, как Суворов-солдат»[2].
Незадолго до смерти в записной тетради 1880-1881 года Достоевский сделал запись «О лучших людях. Что такое у нас лучшие люди <...> без лучших людей нельзя <...> Лучшие пойдут от народа и должны пойти. У нас более чем где-нибудь это должно организоваться. Правда, народ еще безмолвствует, хоть и называет кроме Алексея человека Божия — Суворова, например, Кутузова, Гаса. Но у него еще нет голоса. Голос же интеллигенции очень сбит и народу не понятен, да и не слышен» (27; 53)[3]. В конце этой записи писатель объяснил механизм появления лучших людей: «…сделайте народу полезное дело и станете народным героем. (Но, не возвышая его до себя, любите народ, а сами принизившись перед ним…)» (27;54). Суворов, таким образом, был отнесен писателем к числу наиболее очевидных примеров лучших представителей русского народа, подлинных героев, которых таковыми считает сам русский народ. Геройство Суворова — это геройство служения, за которым стоят многочисленные славные дела — победы военные и победы нравственные. Как писал Державин: «Суворов! страсти кто смирить свои решился, / Легко тому страны и царства покорить, / Друзей и недругов себя заставить чтить»[4].
Среди родственников Достоевского по восходящему колену исследователями было замечено живое соприкосновение с гением Суворова. Так, Г. Федоров писал о том, что двоюродный дед Достоевского М. М. Котельницкий (ок. 1748-1809) в правление Екатерины II участвовал «в турецкой кампании, в Закубанском походе А. В. Суворова»[5]. Н. Богданов и А. Роговой обращают внимание на одну любопытную легенду, связанную с селом Войтовцы, где с 1782 на протяжении нескольких десятилетий служил священником дед Федора Михайловича Андрей Григорьевич. «Согласно ей, в местной церкви до самого ее разрушения в середине 1930-х гг. хранилась икона Успения Богородицы, подаренная Андрею Достоевскому самим Александром Васильевичем Суворовым»[6].
Как бы то ни было, сам Достоевский, несомненно, проникся интересом к суворовской легенде с раннего детства. К. Мочульский отметил автобиографический характер следующего наброска Достоевского к его неосуществленному замыслу «Житие великого грешника» (1869): «Он ужасно много читает (Вальтер Скотт и пр.). Он сильно развит и много кое-чего знает. Гоголя знает и Пушкина. Всю Библию знал. Непременно о том, как действовало на него Евангелие. Согласен с Евангелием. Чтение о Суворове. Арабские сказки. Мечты»[7]. В комментарии к этой записи в полном академическом собрании сочинений Достоевского очерчен возможный круг чтения писателя о Суворове (см.: 9;520-521). Его можно существенно расширить, поскольку к середине XIX века суворовская литература уже была значительной[8], а читательский багаж Достоевского, как известно, был воистину безграничен.
Показателен и ряд, в который заключено «чтение о Суворове»: надо полагать, что и сама фигура прославленного генералиссимуса в сознании Достоевского относилась к области пересечения исторического, сказочного, литературного, священного и, кроме того, глубоко личного, даже мечтательного. Особо сильное впечатление на писателя должна была произвести суворовская манера общения с людьми. Как писал о полководце его адъютант и биограф Е. Фукс: «Странности, особенности, или так называемые причуды, делали Князя загадкою, которая не разрешена еще и поныне <...> Всегда поражало, изумляло меня, как человек, наедине умнейший, ученейший, лишь только за порог из своего кабинета, показывается шутом, проказником, или, если смею сказать, каким-то прокаженным. Он играл с людьми комедию, и на сцене резвился, а зрители рукоплескали»[9]. Другой биограф полководца Н. Полевой также замечал: «Жизнь Суворова — Шекспирова драма, где от забавного чудный переход к высокому»[10].
Обсуждая проект книги чтения для народа, Достоевский, в числе прочего материала, отметил «анекдоты из жизни Петра Великого, Суворова, Наполеона» (19;42). Один из таких анекдотов Достоевский упомянул в октябрьской книжке «Дневника писателя» за 1876 год, когда коснулся фигуры генерала Черняева и событий в Сербии: «…а что до политиков, то вспомнили бы они легенду о суворовской яме в Швейцарии, которую он велел выкопать, вскочил в нее и велел солдатикам его засыпать землей, «коли уж не хотят его слушаться и идти за ним». Солдатики-то расплакались, и его из ямы вытащили, и пошли за ним; ну, а из ямы, которую выкопала Черняеву в Сербии интрига, видно, вытащит Черняева весь народ русский» (23;148).
Не секрет, что различного рода легенды и анекдоты использовались писателем и в построении художественного мира как частности, несущие в себе сердцевину целого. Одним ярким и необычным эпизодом очерчивался весь характер персонажа, с особенностями его поведения. Выделенный анекдот также можно рассмотреть относительно структуры образов героев, текстуально связанных с суворовской легендой. Думается, что отмеченная Достоевским история применительно к его художественным произведениям трансформируется в некий поэтический прием, который условно можно назвать принципом «суворовской ямы». Суть этого принципа состоит в том, что герой, попавший в крайне неблагоприятные для него жизненные условия, надевает на себя маску шута по примеру Суворова и готов в любой момент сам себе выкопать могильную «яму», то есть еще более усугубить собственное положение, рискуя физическим и душевным здоровьем, в отчаянной попытке изменить отношение к себе окружающих, заставить их признать и разделить его правоту.
Этот принцип прыгающего в «яму» героя, который независимо от масштаба своей проблемы ощущает на себе тень суворовского величия, Достоевский мог позаимствовать из творчества Н. Гоголя. Так, в поэме «Мертвые души» уличенный Чичиковым в плутовстве Ноздрев моментально загорелся воинственным пылом и полетел вверх тормашки в бездну безумия, чтобы решительно выйти из патовой ситуации. «»Бейте его!» кричал Ноздрев, порываясь вперед с черешневым чубуком, весь в жару, в поту, как будто подступал под неприступную крепость. «Бейте его!» кричал он таким же голосом, как во время великого приступа кричит своему взводу: «Ребята, вперед!» какой-нибудь отчаянный поручик, которого взбалмошная храбрость уже приобрела такую известность, что дается нарочный приказ держать его за руки во время горячих дел. Но поручик уже почувствовал бранный задор, все пошло кругом в голове его; перед ним носится Суворов, он лезет на великое дело».
Такой стиль поведения у героев-шутов Достоевского, как нельзя лучше вскрывающий смысл принципа «суворовской ямы», был использован в «Братьях Карамазовых» в описании образа Федора Павловича, который «всю жизнь свою любил представляться, вдруг проиграть пред вами какую-нибудь неожиданную роль, и, главное, безо всякой иногда надобности, даже в прямой ущерб себе…». Надобность, однако, всегда заключалась в отстаивании собственной исключительности и, вместе с тем, в преодолении своей отверженности, непонятости другими.
В раннем творчестве Достоевского о Суворове вспоминает герой «Двойника» господин Голядкин, находящий утешение своим странностям в указании на пример чудачеств Суворова: «…но ведь и великие люди подчас чудаками смотрели. Даже из истории известно, что знаменитый Суворов пел петухом… Ну, да он там это все из политики; и великие полководцы… да, впрочем, что ж полководцы? А вот я сам по себе, да только, и знать никого не хочу, и в невинности моей врага презираю». Упорство, с которым господин Голядкин настаивает на своей правоте, несмотря на многочисленные знаки о ненормальном ходе вещей в мире вокруг него, вырывает ему столь глубокую яму, из которой он уже выбраться не может. Вместе с тем, в его видениях и внутренних диалогах зачастую просвечивают литературные тексты, такие как, например, роман о похождениях Фоблаза Луве де Кувре[11] или анекдоты о Суворове Фукса, которые придают этим видениям и диалогам необходимую историческую и культурную глубину.
В «Двойнике» пение петухом, прочно связанное героем с образом Суворова, инсценирующим таким образом свое помешательство, звучит на званом обеде у Берендеевых, на котором Антон Антонович Сеточкин, «старинный друг дома и крестный отец Клары Олсуфьевны, — старичок, как лунь седенький, в свою очередь предлагая тост, пропел петухом и проговорил веселые вирши; как он таким приличным забвением приличия, если можно так выразиться, рассмешил до слез целое общество…». Примечательно, что старичок, поющий петухом все в том же воспаленном сознании Голядкина, декламирует не стихи, а вирши. Как писала О. Дилакторская: «»Веселые вирши» в данном случае — тоже знак прошедшей эпохи»[12]. К этому выводу важно прибавить еще одно наблюдение: в собрании анекдотов о Суворове Фукса, где упоминается о том, что Суворов пел петухом[13], есть и такая история: «Некто вздумал назвать Суворова Поэтом. «Нет!
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 2012