№8, 1969/Публикации. Воспоминания. Сообщения

Из воспоминаний

1

МОЙ СОСЕД

Приезжая из провинции в Москву, молодые поэты шли прямо на Покровку, 3. Там в 20-е годы было общежитие журнала «Молодая гвардия». Году в 24-м в знойный летний день ко мне постучал Светлов.

– Хочешь видеть настоящего поэта? – торжественно произнес он и тут же повлек меня по коридору в другой конец нашего общежития, в комнату, где, я уже не помню на чем, сидел внушительного вида человек, ничем не походивший на начинающих поэтов, приезжавших к нам. Голова римского патриция, плечи и кисти рук грузчика, небрежно падающие на лоб густые пряди каштановых волос, чуть тронутых ранней проседью, поза слегка расслабленная. Так вроде бы непринужденно сидят рыбаки на полотнах старых мастеров. Выпукло-серые глаза гостя могли бы показаться озорными, если бы на дне их не таилась едва скрытая скорбь. Оттого, быть может, веки были полуопущены, шея быковато наклонена.

Светлов нас познакомил и попросил поэта прочитать стихи. Поэт откашлялся и, не меняя позы, начал чтение. Казалось, в комнату ворвались шум морской волны, дыхание ветра, хруст арбузов, трущихся в темном трюме дубка.

Дубок тонет, но плывет к берегу арбуз с вырезанным сердцем.

Конец путешествию здесь он найдет,

Окончены ветер и качка –

Кавун с нарисованным сердцем берет

Любимая мною казачка…

 

И некому здесь надоумить ее,

Что в руки взяла она сердце мое!..

Сама манера чтения создавала впечатление, будто перед нами один из тех, кто выкован из нержавеющего сплава мышц и мускулов, которые, по выражению Маяковского, «молитв верней».

Прошло семь лет после нашей первой встречи, и неожиданно мы очутились совсем рядом. Мы оказались соседями в общей квартире дома писателей в проезде МХАТа. Три года, что мы жили по соседству, пришлись на самый зрелый период жизни и творчества Эдуарда Багрицкого.

Легко рассказывать о его чудачествах, о тех внешних проявлениях далеко не самых главных черт его личности, которые бросались в глаза людям, его посещавшим. Он был человек общительный, людолюбивый и, обладая удивительной способностью разговаривать с людьми на их языке, старался сделать это общение легким, непринужденным и веселым для них.

Но кроме Багрицкого – чудака и балагура, был Багрицкий утренний и дневной. И об этом Багрицком мне и хочется рассказать.

Начну, однако, с того, как мы поселились вместе в одной квартире. Ведь мы не были тогда знакомы близко. Я не бывал у него в Кунцеве. Он после того памятного дня нашего знакомства редко приезжал на Покровку. И вдруг летом 31-го года приезжает ко мне. Тогда выстроили первую секцию писательского дома в проезде МХАТа – четырнадцать четырехкомнатных квартир. В каждой предполагалось поселить по две семьи. Не знаю, кто надоумил Багрицкого ехать ко мне с предложением стать его соседом. Помню, он был очень взволнован. Тяжело дыша (у него уже тогда была астма), начал объяснять цель своего приезда.

– Видишь ли, – смущенно-торопливо говорил он, – я человек простой, без церемоний, но, ты понимаешь… правила так называемого квартирного этикета! Боюсь, что мой утренний облик может шокировать дам. И вообще это невыносимо – все время быть настороже, как бы не нарушить какое-нибудь правило светской вежливости в коммунальной квартире. Мне сказали, что ты тоже простой и жена твоя простая, как моя Лида. Так что мы очень просим вас стать нашими соседями!..

Надо сказать, что за три года совместной жизни наши семьи не только ни разу не поссорились, но я не помню ни одного недоразумения, ни малейшей тучки на общеквартирном небосводе. Видимо, не потому только, что мы мало придавали значения различным условностям, а главным образом потому, что никто ни к кому не лез с советами, сплетнями, жалобами, обидами, никто ни к кому не залезал в кастрюли и в души.

Эдуард был на девять лет старше меня. Когда мы поселились рядом, ему было 36, а мне 27. Но он был так душевно молод, что разницы лет не чувствовалось. Так же как и в своем стихотворении, посвященном комсомольцу Дементьеву, он и здесь, в нашей квартире, себя считал военспецом, а меня комиссаром. Иногда он советовался со мной, как бы проверяя себя, разговор не был лобовым: мы уже тогда всем своим существом разделяли взгляд Гоголя, хотя и не знали в то время этого его мудрого высказывания: «Чем истины выше, тем нужно быть осторожней с ними: иначе они вдруг обратятся в общие места, а общим местам уже не верят».

У него был свой особый распорядок дня. Часто переходил он от одного занятия к другому. Но в дне его не было пустых часов, как в стихах его пустых строк. Лучшие строки рождались нередко после того, как он, вздремывая, как бы проветривал мозг от житейского мусора, житейских треволнений, нередко возникавших и от телефонных разговоров, йот общения с собратьями по перу. Трубку телефона снимал он в любое время довольно охотно, возможно, потому, что телефон связывал его с внешним миром, откуда он постоянно ждал добрых вестей и какого-то особо радостного известия, как праведник, всегда готовый услышать трубный глас.

Слишком однообразны были впечатления бытия его, если учесть, что он был создан для мореплаваний, открытий новых материков, восхождений на вершины горных хребтов. Об этом напоминал огромный голубой глобус в его комнате. И вот этот человек, с такой буйной фантазией, с такой неукротимой энергией, оказался в положении сидня, как Илья Муромец в ожидании своего подвига. Багрицкий просидел сиднем не так долго, но с тем большим нетерпением ждал он того часа, был внутренне готов к нему. В его представлении это был, конечно, боевой подвиг. Он не скрывал этого. В его шкафу всегда были наготове защитного цвета френч и галифе, кожаные фуражка и пальто, хромовые сапоги. Он надевал их в особо торжественные дни. И надо было видеть, как светились глаза его: ему эта «форма» напоминала дни, когда он был инструктором политотдела стрелковой бригады.

При всем том наружно производил он впечатление человека медлительного, неделового. Таким он казался людям, не видевшим его внутренней работы. А его постоянные увлечения то птицами, то рыбами (чем деловые люди обычно занимаются лишь в часы досуга) еще более усиливали такое представление о нем.

Но для него эти занятия не были развлечением. Они обозначали его интерес к естествознанию, разрыв с миросозерцанием мистически-религиозным, которым пропитывали его в детстве.

В годы моего знакомства с ним он был не только убежденный атеист, но и всем своим существом отвергал все, что так или иначе было связано с религией. Особенно не принимал он сердцем и умом толстовское учение. И когда МХАТ поставил «Воскресение» Толстого, Багрицкий возмущался.

Я спросил его:

– Читал ты этот роман? Он ответил:

– Нет! И читать не стану!

Одно это название – «Воскресение» – в годы юности оттолкнуло Багрицкого-гимназиста. А то, что он читал и слышал о нравственном воскресении Нехлюдова, вызывало в нем усмешку, настраивало на шутливый лад.

Я как бы невзначай однажды оставил на его столе эту книгу. Долго она лежала нераскрытой. Наконец Багрицкий принялся по-своему ее читать. Прочитав несколько страниц, откладывал, брался за редактирование стихов, вздремывал, записывал после пробуждения пару стихотворных строк и снова принимался за чтение. Прошло Несколько дней, пока он наконец добрался до того места, которое меня особенно потрясло. Это когда Катюша бежала на станцию, чтобы увидеть Нехлюдова. Не скрою, как ни закалял я себя в юности против излишней чувствительности, как ни стыдился слез, казавшихся мне самым недопустимым признаком человеческой слабости, я все же не мог их удержать, когда читал эти страницы. Приблизительно рассчитав время, когда Багрицкий дойдет до этого места, я вошел к нему. И что же? Глаза его были влажны, хотя он и пытался скрыть свое душевное состояние. Он должен был согласиться, что Толстой-толстовец и Толстой-художник – это не одно и то же.

* * *

Тут следует отметить, что Багрицкий при всей своей наружной рыхловатости был выдержан во всем, что касалось его личных переживаний. И не только не делился ими даже с близкими людьми, но мужественно скрывал их, то предаваясь балагурству, то забываясь коротким сном, то отвлекаясь каким-либо занятием, тогда как многие гораздо более на вид мужественные люди, особенно подвыпив, надрывают душу близкого своими душеизлияниями.

Багрицкий сам не пил и не терпел пьяных, поэтому, быть может, к нему никто навеселе не приходил. Даже самые озорные таланты, считавшие себя вправе дебоширить в ресторанах, к нему приходили трезвые, опрятно одетые, чисто выбритые и вымытые. Любо было глядеть на их одухотворенные лица, на их скромную манеру держаться, трудно было поверить, что где-то они выглядят и ведут себя иначе. Он был искренне заинтересован в том, чтобы цвело дерево молодой поэзии. Молодых учил мастерству, художественному слуху, зрению, вкусу. Хотел, чтобы поэт вслушивался не только в свой внутренний мир, но постоянно чувствовал свою взаимосвязь со всем миром.

При этом Багрицкий не испытывал склонности плодить маленьких Багрицких, уважал самобытные таланты, с радостью давал им ход в журнале «Молодая гвардия», где он заведовал отделом стихов, а я был заместителем ответственного редактора.

Помню, как привез из Ленинграда и читал нам свою поэму «Триполье» Борис Корнилов. Поэма была опубликована в журнале, Багрицкий высоко ценил ее, но отмечал некоторую зависимость в поэтических приемах от «Думы про Опанаса». Радуясь, что голос у поэта был свой, свежий и сильный, и было ему что сказать людям, Багрицкий дружественно направлял его по пути выработки своей поэтической манеры письма, чему придавал большое значение, особенно когда имел дело с большими, настоящими талантами.

Среди его прилежных учеников припоминаю Ярослава Смелякова, Вадима Стрельченко, Марка Лисянского, Евгения Долматовского, Павла Железнова. А из «Пионерской правды» по пятницам приходили совсем юные ребята, в то время сочинявшие стихи, а не прозу и не сценарии, – Ваня Меньшиков, Володя Дудинцев, Саша Галич, возглавляемые Исаем Рахтановым.

Особенно бережно Багрицкий относился к литературному наследию рано ушедшего из жизни рабочего поэта-комсомольца Николая Кузнецова. Он подготовил к изданию сборничек стихов Кузнецова. У меня случайно сохранилось стихотворение, отредактированное Багрицким, написанное Кузнецовым в 1923 году, когда а Германии вспыхнуло рабочее восстание. Кузнецов писал:

Много в сердце желаний лихих,

До норы они только уснули,

Я сегодня пишу стихи,

Завтра первый пойду под пули.

Знаю я, на пути к Берлину

Будут падать и рваться снаряды…

Где-нибудь на далеких равнинах

Упаду с потускневшим взглядом…

Пулевые смертельные точки,

Но без этого, как же (иначе) быть,

Много девушек в красных платочках

Не только обо мне (одном) будут тужить (поплачут).

Пусть умрем, но лишь бы не без толку

Превратить бы в дело все мечты,

(Чтоб) к могилам немки-комсомолки

Принесут (-ли) нам алые цветы1.

 

Однажды из редакции принесли пакет с пятью сургучными печатями. На большом конверте надпись: Секретариат Центрального Комитета ВКП(б). Я расписался в получении пакета. Там оказалась поэма молодого ударника Днепрогэса. В письме своем секретарю ЦК ударник сообщал, что написал поэму после того, как секретарь ЦК посетил Днепрогэс и похвалил его комсомольско-молодежную бригаду. Автор потратил несколько бессонных ночей, желая отразить в ней мысли, дела и чувства свои и своей бригады. Не доверяя свое произведение никому, кроме ЦК партии, молодой поэт просил ЦК решить участь поэмы: рекомендовать в журнал или вернуть ему, если поэма к печати непригодна. На письме была резолюция секретаря ЦК: «В редакцию журнала «Молодая гвардия» тт. Караваевой, Колосову».

Наша редакция в то время много внимания уделяла молодым писателям. Мы придерживались правила: не задевать самолюбия неумелых авторов, даже тех, кто на первый взгляд совсем безнадежен. Ибо, в конце концов, рассуждали мы, если из автора не выработается поэт, то учеба пойдет ему на пользу как читателю. Пусть лучше тратит время на стихи, чем на игру в козла или на дебоширство. А потом ведь и не всегда можно поставить точный диагноз в таком деле, как талант стихотворческий. Известны случаи, когда хорошие оригинальные поэты начинали эпигонски или же наоборот – слишком вычурно, надуманно, сумбурно. Всем этим и я руководствовался, когда читал поэму днепрогэсского бригадира. Однако это был тот случай, когда решительно можно было сказать автору, что время, растрачиваемое на стихи, мог он с успехом использовать для выявления своих способностей в другой области.

Я показал поэму Багрицкому, ничего не сказав о пакете, Багрицкий начал читать, включив рукопись в свой распорядок дня. Когда я вошел к нему на другой день, рукопись лежала перед ним. Багрицкий сжимал голову руками.

– Это обычный сумбурный ночной бред, – горестно заключил он, – вполне здорового человека. Притом совершенно банальный. У иного безграмотного человека есть все же в стихах и склад и лад. Есть свежесть речевой стихии. Какое-нибудь сравнение, образ, интонация сверкнут. А здесь ну прямо-таки ничего нет. Решительно можно сказать, что у певца нет голоса.

Я показал Багрицкому пакет и письмо с резолюцией. Он все это рассматривал с каким-то детским любопытством, затем сочувственно сказал:

– В крайнем случае я могу выручить тебя… обработать какой-нибудь отрывок, если это нужно…

  1. Все выделенное курсивом – правка Э. Багрицкого.[]

Цитировать

Колосов, М. Из воспоминаний / М. Колосов // Вопросы литературы. - 1969 - №8. - C. 169-185
Копировать