№1, 1996/Публикации. Воспоминания. Сообщения

«И да не минет нас Главное» (Натан Эйдельман в наших судьбах. 1967–1989 годы)

ВМЕСТО ПРОЛОГА

«А почему ты был так откровенен со мной в самом первом нашем разговоре?» – спустя несколько лет спросил я своего, теперь уже близкого, друга, вспоминая майскую встречу 1971 года на палубе «Метеора», летящего вверх по Волге от Саратова к Хвалынску. (Тогда он поведал мне в деталях историю разгрома Госбезопасностью дружеского общества саратовских интеллигентов, куда входили врачи и филологи, музыкант, библиограф, издательские работники и – среди перечисленных – старинный, по детству и юности, друг моего рассказчика Юрий Болдырев… Об этих людях я знал: дубовая пресса «закрытого города Саратова» и служба идеологического надзора, поднаторевшие на шельмовании всех приезжавших вольнодумцев – будь то Булат Окуджава или Елена Камбурова, – уже ославили эту местную «теплую компанию» как антисоветчиков и, конечно же, – без этого тогда никак! – еще и «порнографов» и «спекулянтов»,.. Но удар железного гебешного кулака, наверное, был бы куда страшнее, если бы не трагическое самопожертвование одной из задержанных – пожилой женщины-врача, близкой приятельницы моего нового друга. Она покончила с собой после хамского обыска и допроса… Заговорила Би-би-си – процесс был смят, репрессии ударили по судьбам неотвратимо, но как-то растерянно- тупо, по кому-то вообще уже – вскользь…)

Да, нас тогда прижала друг к другу на борту – каждого своя личная беда… И все же: почему сразу такое доверие мне, такая открытость?

– А дело в том, – услышал я в ответ, – что ты сказал тогда, что дружишь и переписываешься с Эйдельманом. И что он подарил тебе свою книгу о Лунине! А эта книга – «Лунин» – научила моих друзей, как сохранить на допросах честь и достоинство. Она стала для них учебным пособием, помогла выстоять…

Прошло сколько-то лет. И однажды, во время одной из наших посиделок с Натаном Яковлевичем в ресторане ЦДЛ, где позже именно я свел его с другим бывшим саратовцем – Ю. Л. Болдыревым, я рассказал ему эту историю. Реакция Эйдельмана была стремительна! Он мгновенно умолк. Лицо, только что сиявшее весельем, беззаботностью, померкло, стало торжественно-печальным. Он несколько раз исподлобья глянул на меня, и только после значительной паузы разговор двинулся дальше… Конечно, он «все знал» про себя и про свою «Главную» книгу… Но теперь думаю, что тот миг превозмогания гордой радости, человеческого волнения и был тем, ради каких хочет жить, «чтоб мыслить и страдать», писатель. «Суровый славянин, я слез не проливал, Но понимаю их…» – не раз рокочуще цитировал он мне любимые пушкинские строки…

 

I

КОНЕЦ ШЕСТИДЕСЯТЫХ

Представляю себе это сейчас не без юмора. Где-то в 1965 – 1966 году в удивительном доме пушкиниста Татьяны Григорьевны Цявловской (Зенгер), вдовы проф. М. А. Цявловского, ставшем «московским штабом пушкиноведения», где молодой Эйдельман проводил часы в беседах и спорах с крупнейшими людьми науки, культуры – Ю. Г. Оксманом, академиком В. В. Виноградовым, И. Л. Андрониковым и многими-многими другими, он все чаще стал слышать от хозяйки дома восторженные отзывы о письмах и личности некоего солдата, бывшего студента-филолога Саратовского университета… Его отослал к ней вновь опальный тогда Оксман, а прославился сей юный герой тем, что накануне призыва с третьего курса в армию откопал в саратовском архиве неизвестный автограф Пушкина! Правда, всего строчку, но с загадочным комментарием владельцев, но – с огромным количеством писем лиц пушкинского окружения – вокруг, в альбомах… И вот теперь, служа в том же Саратове, он каждое увольнение проводит в архиве, очень «вырос» за короткое время, а письма какие пишет… «Вся Москва» – благодаря дому Цявловской – знает эти письма, писанные по ночам, тайком от старшин и командиров… Их автор – «полуобразованец», в душе – пиит, от неуверенности в себе – изрядно многословен, везде – романтическое косноязычие и дикая эпистолярная свобода!

Пылкая, влюбляющаяся в людей Татьяна Григорьевна знакомит своего юного друга (пока заочно) с учеными: прежде всего с самым близким ей С. М. Бонди, с писателями: наугад вспоминается Ю. О. Домбровский, с художниками: Т. А. Мавриной, Н. В. Кузьминым и другими, с артистами (с той же Ф. Г. Раневской). Послала ему на воинскую часть поздравительную телеграмму – отзыв на его «архивную» повесть, где сравнивает его с М. О. Гершензоном! Любя Татьяну Григорьевну, Натан Эйдельман пишет по ее просьбе свой отзыв на тот же труд. Цитирую по копии, сделанной Цявловской, чтобы показать: сердечная доброжелательность, художественная чуткость будущего автора «Лунина», горячее желание поддержать солдата – в полном единстве с трезвой принципиальностью и строгостью критики:

«26/III 67г.

Дорогая Татьяна Григорьевна! Шилова прочел, и прямо не знаю – что сказать. Он, несомненно, талантлив: язык, при некоторых шероховатостях, какой-то по-хорошему старомодный и в то же время современный, «цветаевский». Ему бы в чистой прозе себя попробовать (небось, уж пробовал и еще попробует!). Но в самом сочинении я вижу прекрасную попытку и не слишком удачное решение<…> Отчасти К. Ш. становится жертвой той известной ловушки, в которую попадался не он один: выяснив, что NN ходил «около Пушкина», упоминал о знакомых Пушкина etc., автор делает в связи с этим разнообразные выводы<…>»Последней жертвой» подобной ловушки был Г. Шторм, потрясенный тем, что «вычислил» родство Радищева с Грибоедовым. Подумаешь! Пушкин был даже «сам себе родственник» – через Ганнибалов, которые еще до брака Н[адежды] О[сиповны] и С[ергея] Л[ьвовича] были «немножко Пушкины». Мне кажется, что работа выиграет, сжавшись вдвое, а то и больше <…>».

Отметив для равновесия одно «поразительное наблюдение» доморощенного автора, Эйдельман на полстраницы дает точные советы по переделке текста. «Подслащивая пилюлю» и извиняясь «за небрежный и краткий разбор», он заканчивает словами: «Впрочем, может быть, я не прав, но, как сказал кто-то – «Это не более чем мое мнение, но я его полностью разделяю…». Но очень хорошо вообще-то пишет К. Ш.!»

Следом началась дружеская переписка, я не мог не поблагодарить его за столь нужные мне тогда уроки историзма… Но когда он узнал от Цявловской, что я сделал еще и находки в саратовском фонде Шахматовых (в семейных бумагах деда и отца академика А. А. Шахматова), а в них – копнул пласт, приоткрывающий тайну хождения «коллекции А. Ивановского» (бесследно пропавших автографов Пушкина, Рылеева, Кюхельбекера и других, изъятых из следственного дела декабристов чиновником III Отделения А. А. Ивановским), – Натан Яковлевич взволновался. Я попал в «зону его интересов», в «нерв» темы, какую он давно думал разработать. «Ваше сообщение, – писал мне Эйдельман 12 февраля 1967 года о найденных мной черновиках писем к Некрасову, – о том, что Шахматов-отец предлагал письма в «Современник» и частично напечатал их в «Русском слове», – уже интересно: до сих пор не было известно, кто делал публикации в «Русском слове». Кажется, это и было первое послание ко мне. Ряд его писем ранней поры посвящен этому «детективному» сюжету: в них он уламывает меня заняться им всерьез.

Однако попробую приводить лишь те фрагменты писем конца 60-х, где остался «воздух эпохи», сгущавшийся тогда стремительно, где в советах мне Эйдельмана невольно отразилась и его потребность в самооглядке, в том, чтобы осознанно выверить свой путь: он постоянно держит отчет перед далеким юным корреспондентом, которого никогда еще не видел. А я на ту пору уже видел его – тоже совсем молодого – зимним синим вечером 11 января 1966 года на тогдашней Кропоткинской: вырвавшись в отпуск в Москву, сняв шинель и придя на другой день после встречи с Татьяной Григорьевной в Музей Пушкина, я шел после музейного вечера к метро и оглядывался. Возбужденный, розоволицый Эйдельман, похожий на Тынянова, шагал, окруженный толпой поглощенных его рассказом молодых людей, впереди горели в темно-синем небе рубины кремлевских башен… Ох, знать бы, что этот энергичный, «магнетический» человек («У него пальцы рук словно намагничены, – шутя говорила мне Т. Г. Цявловская, – все, что есть ценного в архивах, – к ним прилипает…») станет для тебя больше, чем наставником, – родным человеком, в московском доме которого ты на годы обретешь приют.

Без всяких обиняков замечу, чем именно представляются мне уникальными его письма (около сорока -за все годы), да и вся история наших отношений. Были у него старинные друзья, любимые школьные товарищи, но иные из них вздыхают, что – вот, не переписывались (моя «отдаленность» тут была фактором приятным!). Во-вторых, иные москвичи и питерцы сдружились уже со знаменитым человеком, а в письмах ко мне встает Эйдельман – между «Тайными корреспондентами «Полярной звезды» и «Луниным» – по дороге к «себе самому». Отсюда – подробная фиксация в его письмах своих «трудов и дней», неоднократные советы, всегда отражающие его собственный опыт, уходить от просто занятных, популяризаторских писаний (типа его первых книг) – на столбовую дорогу поиска. Вот характерное признание (оно же – шутливая клятва) в надписи на книге «Ищу предка» от 5 марта 1969 года: «Милым Шиловым – сей плод греховного хулиганства, сотворенный одним из обезьяньих потомков, – с самыми лучшими пожеланиями на свойственном им (обезьянам) человеческом наречии. Н. Эйдельман». И – «P. S. Ей-ей, больше так не буду – отныне лишь Пушкин, Герцен, Лунин и ни грамма питекантропов».

Одно дело – избалованная его неистощимостью столичная аудитория, привычно ходившая на многочисленные публичные выступления Эйдельмана (куда он затаскивал меня, приезжего, предварительно отыскав: «Костя, надо встретиться!») и бывшая открытой «лабораторией» кипящих идей, уточняющихся на виду, на ходу замыслов и формул… Другое дело – память его верного дружеского сердца (и действия!), память о том, что «там, во глубине России», ждут его слова туго живущие свои «ребята»: Витя – из Оренбуржья, Ефим – из Житомира, Костя – из Саратова…

Конечно, он писал на периферию и другим, но, думаю, больше писем деловых, ответно- благодарных, наш же с ним «узелок», завязавшийся в доме Цявловской, был крепок, ибо я достался ему по эстафете – и от Оксмана, толкнувшего его на серьезные занятия Герценом (и по счастливому совпадению – благословившего и меня в 64-м году письмом, которое я храню всю жизнь), а главное – от Татьяны Григорьевны… Культ дружбы был у него – и это знают все – истинно пушкинским!

Еще одно соображение по поводу ценности его писем. Как известно, на службу в научные заведения Натан Яковлевич допущен не был (одно время вспыхнувшие при мне прожекты работы в Институте истории СССР у академика М. В. Нечкиной быстро растаяли), во время вояжей в Сибирь он, правда, иногда читал спецкурсы… Мог бы я, наверное, «загордиться» тем, что его постоянные хлопоты о моей аспирантуре при истфаке СГУ (Он собирался приехать и выступить на моей, увы, несостоявшейся защите!), письменные обсуждения темы диссертации, частые советы и примеры из своей биографии – в сущности, яркий факт его заочного научного руководства. Это для его портрета – тоже важная, но отдельная тема, и коснусь ее разве слегка…

И последнее – о ценности его писем вообще. В одной из недавних, наиболее глубоких статей о нем (А. Г. Тартаковского) отмечено точно: «…Эйдельмана как «эпистолярного» писателя мы пока просто не знаем». Вот – фрагментарное знакомство с этим «неизвестным писателем»:

«21 сентября 1967 г., Москва.

Дорогой Константин Владимирович!

Я очень виноват перед Вами, хотя имею два смягчающих обстоятельства: 1) до конца августа не прочитал Вашего письма, так как более месяца шлялся с друзьями по Дальнему Востоку, Курильским островам и прочим краям Старого Света («полукомандировка»- полуотдых), 2) письмо Ваше не простое, на него и отвечать не просто – и вот результат: почти двухмесячное опоздание…

Большое спасибо за ту необычную в наш скрытный век откровенность, с какой Вы мне написали. Ваша неуверенность в своих силах (имеющая солидную традицию, начиная с молодых людей 1830-х, затем – 1880 – 90 – 1900-х, – потом был период, когда все были во всем уверены, а ныне возвратились «на круги своя»), по-моему, прекрасное явление до тех пор, пока порождает требовательность, самоусовершенствование и т. п. Но ежели чуть-чуть перегнуть («наши недостатки – продолжение достоинств») – то она может парализовать волю, отравить душу etc. Не дай бог, неуверенность внутренняя может слишком перейти в неуверенность внешнюю (стыд перед людьми, чрезмерное внимание к их оценкам), коей надо, мне кажется, избегать (то есть не думать, а чтобы само собой получалось). Поэтому в Ваших откровенных и отчасти самобичующих строках меня очень порадовали неожиданные «переходы» на юмор («прослушивание» и «простукивание» Еропкиной etc.), – юмор в сплаве с неуверенностью – это уже, по-моему, очень хорошая «вещь».

Перечитал письмо. О, Господи – каким ментором заделался! (Это все Вы виноваты, расхвалили меня, я и вещаю с пьедестала или по крайней мере – с табуретки.) К черту менторство, а вот дело. Если есть у Вас вопросы (любые) — присылайте. Может, кое на что и ответим. Если есть у Вас нечто написанное, не только пушкинское, и если есть охота, пришлите. Может быть, придумаем что-либо?»

(Напомню, что писалось все это – в казарму, на заре «брежневщины»… Далее, вместе с упоминанием Ю. Н. Короткова, издававшего альманах «Прометей», в том числе пушкинский его том, начинает осторожно и упорно развертываться тема усиливающегося цензурного гнета…)

«<…>С Коротковым говорил вчера. Настроение у него невеселое, «Прометей» ему нелегко дается (и за него – достается). Вашу работу он прочел и, как я понял, считает ее достойной, но… Нет большой, «главной», стержневой статьи о существеннейших, или одной из существеннейших, пушкинских проблемах, а без таковой начальство будет смотреть на том косо…

Чем я занимаюсь? На столе у меня лежит лист, на коем перечислены все главные сюжеты моих нынешних разысканий: 1) Петр и Алексей, 2) Мемуары Екатерины И, 3) Рождение («фальшивое») Павла I, 4) Пушкинские материалы (возможные) среди россыпи в Истор[ическом] музее, 5) Архив Н. С. Алексеева, 6) Липранди, 7) Пушкинские материалы Ивановского – Шахматова (sic!). Количество и пестрота сюжетов имеет один плюс: в архиве сразу по нескольким темам работать легче, да и темы причудливо переплетают- ся<…>

Желаю Вам всего лучшего («юмор + неуверенность»!). Прошу все виды стеснительности позабыть, ежели будете мне писать. «Будем здоровы, счастливы будем потом…»

Ваш Н. Эйдельман».

Из письма от 17 января 1968 года:

«<…>Пушкинский»Прометей» : представьте, писал я, писал статью о найденных мною материалах Н. С. Алексеева, и вдруг-сия статья расползлась и выросла в какую-то преогромадную работу, в основном посвященную пушкинским «Замечаниям по истории XVIII века». Вчера, «трепеща и проклиная», снес ее Татьяне Григорьевне (морозным – 25 вечером толковали о многом и немало – о Вас), – если получится, то, может быть, сойдет за «Главную статью», и тогда вся прометейская Громада «двинется и рассечет волны». (Замечу в скобках: ему благодаря – так оно и получилось!)

Далее – в перечне затеянного – он сообщил мне нечто очень важное:

«<…>Выбрал себе героя для книги в серии «Жизнь зам[ечательных] людей» и вскоре сяду работать: МИХАИЛ ЛУНИН, по-моему, один из самых ни на кого не похожих людей, в котором все важно и интересно – и его декабризм, и религиозность, и дуэли, и каторга.

<…>Комментарии к «Историческим сборникам Вольной Русской Типографии»<…> из чего – после, когда-нибудь, – надеюсь, вырастет работа о секретах династии – через Пушкина – в Вольную печать Герцена.

Простите за такую афишу, но Вы понимаете, что грешно не взяться Вам за… интересный историко-беллетро-психоло-гическо-сегодняшне-актуальный сюжет?<…> Я очень обрадовался, узнав, что Вы пробуете себя в «чистом художестве». По письмам Вашим вижу, что без переложения своего «нутра» на бумагу (экую фразу вдруг я сочинил!) Вам будет раз в 10 труднее жить – все «пары» внутри останутся и будут разъедать и взрывать<…>

Вам бы художественно-исторические сюжеты в письмах развивать – скажем, избрать адресат (реальный – например, Тат[ьяна] Григ[орьевна], или воображаемый)-и писать ему (таков был Герцен – он даже печатал письма «к будущему другу»). Будьте здоровы и счастливы<…>

P. S. Вчера услыхал одно стихотворение А. А. Ахматовой (на пасху 1948-го). Может быть, знаете – я не знал.

Я всем прощение дарую

И в Воскресение Христа

Меня предавших в лоб целую,

А непредавшего – в уста».

От 2 июня 1968 года:

«<…>Что Вы? Где Вы? Я сейчас в Крыму<…> И вот – вдруг захотелось обменяться с Вами парой фраз<…> Знаю про Вас многое от Тат[ьяны] Григорьевны, по отрывкам из Ваших прекрасных писем вижу, что Вы <…> много трудитесь, испытываете в основном внешние жизненные трудности и, стало быть, счастливы?<…> В конце июля, возможно, отправлюсь спецкор[ресионден]том «Знание – сила» в плавание к Южной Америке, Полинезии (о-в Пасхи) месяцев на 5<…> Желаю массу прекрасных вещей.

Н. Эйдельман». Из письма от 20 июля 1968 года:

«<…>В Полинезию я не еду («рылом не вышел»), а еду в Сибирь («по Сеньке – шапка»): выезжаю примерно 1-го сентября – Нижний Тагил (там вдруг открылись бумаги Липранди в собрании Демидовых) – Ялуторовск-Тобольск (посмотреть!) – Томск (архив Строгановых и др.!) – может быть, Новосибирск – Иркутск (декабристы, Лунин – на многое надеюсь) – Петровский завод – Кяхта – Чита, Акатуй (до могилы Лунина)<…> В Ваших письмах масса сюжетов – и я не знаю, с чего начать<…> Нынче что-то Никитенки, Бируковы и Красовские осерчали<…>

Сиднем сижу над декабристами – Лунин, кажется, позволяет о многом разговориться – но Никитенки<…>».

1 сентября 68-го – тема цензурная обостряется: материал, пишет он, присланный ему мной, – «не для «Прометея», тем более, что атмосфера вокруг сборников-титанов неважнецкая, орлы клюют печенки<…>».

Заодно – дружески бранит меня за желание публиковать новые находки:

«Письма – занятные, есть бытовые детали; прекрасно у Аксакова – «непрозрачность и беззвучность» Сибири, любопытно – про Достоевских. Но… сказать ли? Не рассердитесь ли?.. Если рассердитесь – зря, зря, зря, зря. Когда Вы говорите о теме «Герцен – Пушкин» или о чем-либо подобном, мне радостно, но – не топитесь в милых, симпатичных, частных сюжетах! Наверное, только те хороши, сквозь которые все видно – и мы, и наша развеселая жисть, и т. п. Я – не за аллегории, а за сверхзадачи : пусть хоть Галкин-Врасский, пусть хоть господин Павлищев, Дондуков-Корсаков – но, чтоб сквозь все частное – общее…

Будет охота – черкните: Иркутск, Главпочтамт, до востребования<…>».

Радуясь демобилизации, встречам с Цявловской, увлеченный пушкинистикой, неопытный корреспондент Эйдельмана не очень чувствовал, пожалуй, какая закрутила погода на дворе. Эйдельман же писал осторожно, но достаточно определенно: «Простите за этот неразборчивый вопль<…> При встрече поговорим ужо!» Или: «Очень хотелось бы повидаться, наконец, и разболтаться с глазу на глаз». В открытке под «исторической» датой – от 25 августа 1968 года – после разных сообщений был намек:

«Я засел на даче<…> Пишу столь кратко, потому что жена моя едет в город и я тороплюсь передать с нею цидулку. К тому же послушал радио – и (поймите!) – не пишется<…>». «Танки идут по Праге» – вот что стояло за этими строками на Волгу…

«Лунинская» тема продолжала мелькать в ряде писем. И тут еще одно личное воспоминание в связи с книгой, ставшей тогда пиком творчества Эйдельмана и – вехой в духовном самосознании общества… В тот самый миг, когда наша трехлетняя заочная дружба, как выразился Эйдельман, «очнулась» и мы обнялись в теплом узком кругу – в семье его ближайших, с юных лет, друзей: литературоведов В. Н. Кутейщиковой и Л. С. Осповата, – одним из участников нашей первой встречи стал, конечно же, «Лунин», только что из-под станка, свежий, но уже сделавший рвой «выстрел». Эйдельман с пониманием выслушал фразу хозяйки квартиры: «Старик, после этой книги тебе будет очень трудно писать!» (Правда, преодоление этой трудности стало для него привычной «свободной стихией», в нее он и кинулся и поплыл дальше, задорно отфыркиваясь, гребя без устали…)

Постепенно и мы в провинции задумались над тем, что Эйдельман не просто воскрешает нравственные критерии, мудрую объективность «последнего летописца» Карамзина- своего будущего героя. Условно сказать, в нем самом возрождался почти небывалый на Руси тип историка, где все же преобладал «историк-государственник» (те же Карамзин, Ключевский, Соловьев плюс – вся марксистская «советская школа»). Традиции западной историографии с ее приоритетом «истории общественных идей» типа Карлейля или Бок- ля, наши потерянные зачаточные традиции, просматривающиеся где-то у Кавелина, Чичерина да еще Пыпина… И конечно же – Герцен, Герцен!.. Вот на что налаживался «инструментарий» Эйдельмана, и отсюда – шел интерес к роли личности, ее вкладу в исторический процесс, к изучению становления «гражданского общества», к идеям демократизации – к предвосхищению «перестроечных» идеалов… (Характерно, что, когда я рассказал ему о занятиях своего близкого друга призабытым всеми А. Н. Пыпиным, – Эйдельман незамедлительно и веско заявил: «Пыпин – это очень интересно!») Авторитет его стал так велик, что, уезжая с Волги, я получал наказ друзей, мучающихся «под колпаком» от удушья и неразрешимых вопросов: «Узнай, а как об этом думает Эйдельман?» И всегда привезенные ответы (осмысление – анализ – прогноз) проясняли мозг и душу, все ставили на свои места. Радостно было привозить эти «кислородные подушки» для задыхавшихся…

И все-таки «Лунин», счастливо обозначивший найденный метод исследования истории, синтез литературы и науки, ту «корневую систему», из которой в разные стороны, в разных книгах, статьях, этюдах и даже детских книжечках (тут начнут ему пенять, что «разбрасывается», «разменивается»…) стало расти уникальное «дерево Эйдельмана»… «Лунин», научивший провинциальных диссидентов тактике поведения на допросах, как всякое новое слово, ни вблизи, ни вдали не был принят «однозначно». Естественной, наверное, была реакция академика М. В. Нечкиной на шокирующее обнародование в популярной серии документов «Следственного дела» декабристов, впервые ставших предметом яркого, диалектического осмысления. «Главная декабристоведка» страны, еще сталинского закала, как рассказали мне, тихо промолвила: «Все это правда, но НЕ НАДО об этом писать! Я очень люблю русское освободительное движение…» – и заплакала. Самого близкого нашего общего друга – уже на уровне восприятия не сути, а формы – раздражили живые «журналистские» описания поиска последнего лунинского пристанища (хотя «поэтика» и «этика» в эйдельмановском методе тут, по-моему, нерасторжимы!).

Что уж говорить о кастовой слепоте ученых коллег, из тех, которые так и не простили Эйдельману, – жаловались и мне! – что он остался всего лишь кандидатом наук и нарушал цеховые законы, предписывавшие выражаться на холодном «лапутянском» спецязыке (с непременными «к вопросу о…» и «мы полагаем…»). Способствуя расхожему легковесному мифу об Эйдельмане не более как о «популяризаторе», эти ревниво-ограниченные доктора наук никогда не могли бы так щедро рассыпать свои идеи и находки – любимые, недодуманные – и пригоршнями дарить их, как он дарил их мне («Я прошу Вас взяться за это – уверяю, что тут ни грамма альтруизма, но пуд эгоизма! Если «да» – высылаю Вам все соображения и буду очень, очень рад. А Ивановский и К0 – типажи для уразумения, тут и пушкинизм, и художество». Это – лишь один из подобных примеров!)

Иногда хмурое ворчание или благодушное подтрунивание скрывали такую простую вещь, как зависть или запрятанные комплексы… «Как я понял, -делился со мной Эйдельман, – X относится к «Лунину» сложно, т. е. сдержанно, но готов напечатать<…>». Речь шла о желательности рецензии на книгу для нового межвузовского научного сборника…

Это потом, в наступавшие «года глухие», в пору предвосхищенного им всенародного увлечения тайнами русской истории и династическими секретами, когда появится интеллигентская мода на него («Ах, Эйдельман!»), – я увижу на его полках чуть ли не в сафьян переплетенный и каллиграфическим почерком – слово в слово – переписанный рукотворный экземпляр одной из его книг (чуть ли и не «Лунина») – благоговейное подношение одной из поклонниц. Но в те «орлино-прометейские» годы, когда он стремительно «рос», многое выглядело иначе. В данном случае автору, увы, пришлось «организовывать» рецензию на лучшую свою книгу! И хотя я был юн и зелен, он обратился ко мне («Только, Костя, никаких «обязанностей», – если нет времени и скорость заказа не устраивает – черт с ним!»). Но когда рецензия вышла – еще и поблагодарил, снимая мои огорчения («Ей-ей – живо, с мыслью, для автора чрезвычайно лестно, а Вам, кстати, не повредит печатная работа»).

Говорю сейчас об этом не из гордости, что 24 года тому назад сподобился стать одним из первых «эйдельмановедов»…»Мысль» моей рецензии меня сейчас может только злить своей неглубокостью (кстати, редактора сильно «приглушали» восторженную тональность). Тем не менее, к моему ужасу, по признанию одного из учеников профессора С. Б. Окуня (автора предыдущей, монографии о Лунине), – моя рецензия так поразила бедного Окуня, что просто добила его, и без того стоявшего на краю могилы… Но я не знал этого и не мог, неминуемо сопоставляя двух «Луниных», не отдать полный приоритет принципиальной новизне и глубине взгляда Эйдельмана.

А он продолжал в своей стремительной манере подробно информировать меня о делах, заботах, любимых учителях – прежде всего о Цявловской и Оксмане, вновь задавленном КГБ и выброшенном из Союза писателей («Татьяна Григорьевна была больна, но сейчас оправилась и сразу – за письменный стол с рьяностью и чрезмерностью<…> У Юлиана Григорьевича бываем – со зрением чуть-чуть получше, он немного работает – с секретарем»). И уж всенепременно от души тут же подбодрит меня возгласом: «Эх! Не умею я в письмах, как К. В., разговаривать – и серьезно завидую<…>».

«Лунин» вышел – начались 70-е годы Развально и мутно катила первая половина 80-х…

 

II

ЗАСТОЙ КРЕПЧАЛ

«24 октября 1971 г. Чита.

Милый Костя (Владимирович, по договору, не обязателен?)!

Вот откуда пишу и куда занесло, – Вы ведь знаете, время от времени я чувствую – «Пора!» и куда-нибудь… На этот раз – сначала во Владивосток (захотелось просто, и нашелся повод для командировки – создание там Дальневосточного центра Академии), а обратно – посадка в Чите, где Нерчинский архив был мною освоен лишь по лунинской части, а здесь ведь вся Россия сиживала. Благодушествую в гостиничном номере – небо очень синее (Корнилович утверждая, что чище читинского неба он ничего не видел), справа – Яблоновый хребет, слева – хребет Черского, а я посередине. Ничего сенсационного не нашел, но ряд любопытных документов о декабристах, особенно – о 50 – 60-х годах<…>

Письмо Ваше специально прихватил с собою, чтобы ответить вне москвосутолоки. О Ваших «лианах», Костя, наслышан от Т. Г. – хотел уже сам писать, да ведь не всегда знаешь – нужна ли человеку твоя писанина – но, ей-ей, не получи еще с месяц Вашего послания – настрочил бы самолично<…>».

Начиная с этого письма, бывшего следствием первых наших встреч, когда душевное взаимодоверие окончательно укрепилось, обращение ко мне по отчеству действительно отпало. Много позже, употребляя пушкинское выражение, «пустое вы» заменилось «сердечным ты»… Далее, в том же письме, в начале явно нового этапа отношений, он буквально воззвал ко мне:

«<…>Насчет хандры – я ведь знаю те же рецепты, что Вы и что все. Но только мне все кажется, что Вы, Костя<…> мало работаете: во, неожиданное нравоучение! Нет – я не нотат-ствую: просто мне кажется, что нужно 3, 5,10 статей, работ, заявок. Времени никогда не будет – а у Вас есть знания, чувства, способности (и не возражайте – сами знаете, что я прав), есть Герцен, Пушкин etc.<…> Костя, умоляю, не поддавайтесь ядовито-сладостному – «раз худо, так что уж стараться…». Ей-ей, можно сделать много больше, чем нам кажется<…>».

Господи, как это было вовремя и если не всегда выливалось в дела, но главное – душу «держало на плаву»! Ведь помимо житейских бед, вереницы серьезных неприятностей, меня ожидавших, было и отчаяние от невозможности в провинции из-за отсутствия нужных изданий, периодики вести начатую тогда под руководством Цявловской работу над третьим томом «Летописи жизни и творчества Пушкина», неожиданная потеря руководителя по работе над диссертацией и много чего другого… А тут:

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №1, 1996

Цитировать

Шилов, К. «И да не минет нас Главное» (Натан Эйдельман в наших судьбах. 1967–1989 годы) / К. Шилов // Вопросы литературы. - 1996 - №1. - C. 250-288
Копировать