№5, 1988/Обзоры и рецензии

Движущаяся теория

Д. С. Лихачев, Избранные работы в 3-х томах, т. 1. «Развитие русской литературы X – XVII веков. Поэтика древнерусской литературы», 656 с; т. 2, «Великое наследие. Смех в Древней Руси. Заметки о русском», 496 с; т. 3- «Человек в литературе Древней Руси. О «Слове о полку Игореве». Литература – реальность – литература. О садах», 520 с, Л., «Художественная литература», 1987.

Понятие «конкретное литературоведение» Д. Лихачев связывает с определенным видом исследований, а именно такими, которые тяготеют к частным явлениям, пользуются индуктивным методом и стремятся к предельной «доказательности своих выводов, а не к конструированию гипотез или генерированию идей, столь иногда распространенным в нашей науке» (т. 3, стр. 225). Ученый иллюстрирует свою мысль рядом блестящих этюдов: здесь и анализ одного пушкинского образа («сады Лицея») или даже фразы («крестьянин, торжествуя, на дровнях обновляет путь…»), и исторический или бытовой комментарий к литературному персонажу (Манилов) или к определенному выражению («рогатые бабы» в некрасовской «Родине») и т. д.

Однако, помимо этого, понятие конкретности мы вправе, очевидно, отнести и к тем исследованиям Д. Лихачева, которые имеют другие задачи и посвящены более широким явлениям. Можно говорить об его конкретной теории, подобно тому как в другом месте Д. Лихачев говорит о конкретном историзме Ю. Тынянова1. Подразумеваем не только доказательность и прочность аргументации (это очевидно), но прежде всего характер и склад исследовательской мысли.

По способу теоретизирования наша наука издавна тяготела к двум полюсам: с одной стороны, ее выведение из неких универсальных гносеологических и эстетических начал, или, как говорил Гегель, «от лица самой идеи»; с другой – «теория поэзии в историческом развитии», как назвал свой труд С. Шевырев, первый в России отчетливо осознавший и сформулировавший названный принцип. Не надо особой проницательности, чтобы увидеть оправданность обоих подходов, уравновешивающих друг друга по принципу дополнительности, однако в истории науки бывало так, что на первый план выдвигалась или одна, или другая теория – общая или историческая.

Вступавшие в литературоведение в конце 50-х – начале 60-х годов помнят, каким непререкаемым авторитетом пользовалась (или, точнее, стремилась пользоваться) именно общая теория. И добро бы она углубляла или разнообразила свой собственный подход – ничего подобного: одни и те же универсалии – идеал, типизация, народность и т. д. – возносились подобно скалам, увы, скорее театрального и бутафорного свойства. Среди упомянутых универсалий особенно значительной казалась категория «правдивого изображения действительности», с позиций которого вся мировая культура представала как вечная борьба «правдивого» искусства с «неправдивым», «истинного» с «ложным». И вот в это время – в 1958 году – появилась книга Д. Лихачева «Человек в литературе Древней Руси».

Медиевисты увидели в ней новооткрытый мир – множество художественных явлений, интересно и глубоко объясненных. Специалисты других направлений обратили внимание еще и на то, с какой решительностью и изяществом переводил исследователь абстрактное теоретизирование в русло исторической теории. «Основные литературные категории, – писал он, – обычно рассматриваются в различного рода трудах… в готовом виде – как будто бы все они существовали извечно. Между тем они имеют историческое происхождение… Не сразу появились в русской литературе типизация, литературный вымысел, литературный пейзаж и т. д.». Что же касается «правдивого изображения действительности», то оно «вряд ли может быть принято в качестве термина, ибо выражение это не только громоздко, но и неточно: всякое искусство (если оно только искусство) правдиво и всякое в той или иной степени объективно или субъективно изображает действительность» (т. 3, стр. 159, 163).

«Особенно сложен был путь совершенствования изображения человека» (т. 3, стр. 159), – писал Д. Лихачев, выдвигая тем самым центральную тему своего исследования. Однако это не была собственно история типов, при которой художественный материал служит целям прикладной социологии и психологии, что, с одной стороны, подсказывалось традицией культурно-исторической школы (вспомним «Историю русской интеллигенции» Д. Овсянико-Куликовского), а с другой – стимулировалось уже достаточно выхолощенной и омертвевшей к тому времени формулой о литературе как человековедении. Д. Лихачев писал, что «художественное познание мира совершается в недрах стилистических систем» (подчеркнуто мной. – Ю. М.), что его привлекают поэтому «смены стилей изображения человека» (т. 3, стр. 160, 159). Это значит, что исследование прежде всего было обращено к художественности, сквозь призму которой виделось все остальное. Как иные оперируют «образами» (точнее, их культурно-социологическими схемами), так Д. Лихачев мыслил стилями.

Проведенная ученым классификация стилей древнерусской литературы хорошо известна, поэтому излишне повторять характеристику каждого стиля, достаточно их назвать: эпический стиль, затем стиль монументального средневекового историзма (XI – XIII века), «абстрактный психологизм» (XIV – начало XV века) и т. д. Намечены точки перехода одного стиля в другой, смена состояний: если в монументальном стиле человек воспроизводился эмблематически, как некий знак определенного положения (например, княжеского), то затем в центре внимания оказались «отдельные психологические состояния». Но это не психологизм в современном смысле слова (Д. Лихачев постоянно предостерегает против невольной историко-литературной аберрации) – психологические состояния резко определенны и разведены («либо до конца свят, либо до конца зол»), поэтому изменения и превращения возможны лишь посредством «чуда», которым «заменяется психологическая мотивировка» (т. 3, стр. 79).

Динамика стилей углублена и детализирована в последующих работах Д. Лихачева, прежде всего в его монографии «Развитие русской литературы X – XVII веков» (1973). Здесь подробно обосновано положение о нетождественности понятий «эпоха» и «стиль». Хотя последний стремится к монополии, однако в большинстве случаев (по крайней мере тех, которые определены как вторичные стили) ему это не удается и общая картина всегда предстает пестрой и разнородной. Затем я бы отметил мысль о постоянном притяжении одних стилей к другим, родственным себе, через голову «чужих». Так, Ренессанс тяготеет к античности, классицизм – к Ренессансу и античности, барокко – к готике, романтизм – к готике и барокко и т. д. В этих четко сформулированных положениях нашли продолжение давние усилия мировой науки нащупать универсальные переклички и схождения то, скажем, под видом маньеризма, то под видом романтизма или барокко.

О барокко надо сказать отдельно: с этим понятием связана одна из самых плодотворных идей Д. Лихачева. Я имею в виду не только то, что на примере барокко ученый подтверждает нетождественность «стиля» и эпохи и не только хорошо продемонстрированные переклички барокко с родственными предшествующими явлениями, но главным образом мысль об историческом положении и функции барокко русского. Опираясь частично на выводы И. Еремина, ученый пишет, что в России, не знавшей Возрождения, «барокко взяло на себя в историческом плане многие из (его. – Ю. М.) функций» (т. 1, стр. 247). А это в свою очередь приводит автора монографии к выводу о способности того или другого стиля «отрываться» от своих первоначальных социально-политических корней и «обслуживать различные идеологии, наполняться разнообразным содержанием». Русское барокко, не в пример некоторым своим западноевропейским собратьям, приобретало мажорный, жизнеутверждающий, гуманный облик, сочетая его с витиеватостью, игрой контрастами, «плетением словес» и другими чертами, заимствованными еще из искусства средневековья. Центральным явлением русской литературы XVII века становится фактор «замедленного Ренессанса», особым образом компенсирующего не пройденный Россией этап западноевропейской: » истории. Этот вывод Д. Лихачева сохраняет свое значение и для других временных отрезков и явлений.

Напомню, например, что русская философская критика 20 – 30-х годов прошлого века (включая Белинского) объясняла феномен В. Жуковского как некую прививку к русской культуре западноевропейского средневекового романтизма. Можно говорить также если не о «замедленном», но подспудном развитии философии Просвещения в русле русского романтизма; романтизма – в русле реализма и т. д.

Подход Д. Лихачева к материалу в масштабе веков и тысячелетия чрезвычайно обогащает его взгляд. Многие явления литературы новой рельефно и выпукло очерчены именно потому, что ученый приближается к ним с дальних позиций.

Вероятно, понятие «литературного этикета» могло быть сформулировано на основе именно древней литературы и древнего быта, ввиду свойственных им повышенной регламентации и иерархичности. Однако будучи перенесенным на литературу новую, эта категория обнаружила всю свою продуктивность: в свете борьбы с этикетом и этикетностью Д. Лихачев рассматривает, например, типаж героев Д. Толстого, его эстетику (бунт против Шекспира), педагогику (тезис о том, что писателю следует учиться у деревенских ребят) – все, вплоть до фактов биографии и поведения (уход из дома и семьи).

Отблеск древнерусской литературы, если не ошибаюсь, лежит и на другом тезисе Д. Лихачева – о «стыдливости формы», однако этот тезис сохраняет (и даже приумножает) свое значение и применительно к литературе классической.

И наконец, еще одна формула – «жанровые образы авторов»: «в проповеди – это проповедник, в житии святого – это агиограф, в летописи – летописец и т. д.» (т. 1, стр. 179). Хотя и в более ограниченном смысле, эта формула также позволяет понять особенности повествования литературы новой. Определенные авторские амплуа не только соотнесены с жанрами и стилями, но принимают на себя их отпечаток, превращаются в воплощенный, персонифицированный жанр (или стиль): автор элегии, автор – творец романтической поэмы, со своим запечатленным в тексте романтизированным обликом, со своей судьбой изгнанника или беглеца, и другие подобные «жанровые образы авторов».

Проблема повествования в старой и новой литературе – одна из центральных у Д. Лихачева, решаемая, в частности, на творчестве Достоевского или Лескова. Замечательно богатство конкретных наблюдений и выводов ученого на этот счет; в них заметно влияние и развитие идей М. Бахтина и В. Виноградова (учению которого об «образе автора» посвящена его специальная работа 2); в то же время заметно и развитие излюбленных мыслей самого Д. Лихачева, Исследователь прослеживает, как отразилась позиция древнерусского летописца в повествовании Достоевского или Салтыкова-Щедрина, как проявлялся фактор «стыдливости формы» (ср. название одной из работ – «Небрежение словом» у Достоевского» – подчеркнуто мной. – Ю. М.), но особенно привлекает его та точка, где повествовательная манера, порою подчеркнуто субъективная, приблизительная, косноязычная, зыбкая, текучая, оборачивается повышенной объективностью, – привлекает, словом, точка соединения поэтики и гносеологии, даже этики. «Стиль Достоевского – это стиль, в котором ясно проступает стремление к стимулирующей мысль читателя незаконченности» (т. 3, стр. 277). Это аналогично «ложной» этической оценке у Н. Лескова (тема одной из включенных в трехтомник работ), которую читателю приходится преодолевать самому именно для того, чтобы прийти к более глубокой точке зрения.

Одна из излюбленных идей Д. Лихачева – об ослаблении условности в ходе художественной эволюции. «В истории развития стилей мы видим постепенное ослабление условности искусства», – говорится в работе «Развитие русской литературы X – XVII веков». «Одна из линий в направленной смене стилей и течений состоит в постепенном снижении прямолинейной условности…» – читаем в труде «Литература – реальность – литература».

Мысль ученого об ослаблении условности достаточно диалектична, недаром фигурирует оговорка о «прямолинейной условности», которая компенсируется условностью иного рода. «Литература не только избавляется от условных форм, но и приобретает их вновь. Приобретаемые формы условности «стыдливее», слабее и тоньше утрачиваемых. Условность в реализме менее заметна, чем в романтизме, а в романтизме внешне выражена слабее, чем в классицизме. Тем не менее она есть в каждом направлении – в том числе и в реализме» (т. 3, стр. 402).

Все это верно и тонко, но если бы ход мысли был продолжен и на другие хронологически более близкие к нам направления – футуризм, экспрессионизм, театр Брехта, театр абсурда и т. д., – то, вероятно, пришлось бы отметить усиление и прямой, резкой и аффектированной условности. Все это можно пояснить с помощью такого примера.

И. Крылов, выражая эстетические идеи театра классицизма и реализма (здесь они сходились), писал: «Скупому очень свойственно зарыть деньги; но если бы автор вздумал заставить своего скупого зарыть их на большой улице середь бела дня, то сколь бы ни комически обработал он такое явление, но зритель все остался бы им более удивлен, нежели восхищен»3. Но в современном театре, фигурально говоря, именно для того, чтобы аффектировать скупость скупого, авторы порою заставляют зарывать его деньги на большой улице средь бела дня, и нередко еще без помощи лопаты или хотя бы ножа…

Притягательность любого научного труда всегда возрастает от его, я бы сказал, скрытой этичности, когда за подчеркнутой объективностью мы отчетливо ощущаем, что принимает, а что не принимает автор и в чисто человеческом смысле. Впрочем, Д. Лихачеву свойственна и манера открытой этичности, рамки академизма оказываются ему нередко тесными, так как мешают прямо сказать о сохранении культуры, о поддержании высокого нравственного климата, об «осознанной любви к своему народу», которая «не соединима с ненавистью к другим». Обо всем этом и говорит Д. Лихачев в широко известных «Заметках о русском», включенных в настоящее издание.

Распространившееся в последнее время выражение «нравственные искания» не представляется мне достаточно удачным. Формула образована по аналогии с другими, скажем, с «философскими исканиями»; между тем уже их сравнение выдает всю двусмысленность новообразования. Когда говорится о философских исканиях, то предполагается, что человек движется к одним философским воззрениям от других воззрений или даже их отсутствия, что вовсе не является предосудительным, ибо не каждый обязан быть философом, тем более прирожденным. Совсем иначе звучит, когда мы хотим сказать, что кто-то переходит от одной нравственной позиции к другой, между прочим совершая по дороге разные безнравственные поступки, за которые его и упрекать-то нельзя: ведь он еще не нашел, он еще весь в поиске…

О Д. Лихачеве не скажешь, что он занят «нравственными исканиями». Он просто нравствен.

Может быть, это субъективно, но я вижу в Д. Лихачеве преемственную связь с той этической позицией, которой русская интеллигенция достигла к началу нашего века и которая, например, отразилась в изданном в 1915 году М. Горьким и Л. Андреевым сборнике «Щит». Для этой позиции характерно то, что она сохранила мысль о высоком предназначении России, сохранила даже само выражение «русская идея», но освободила все это от малейшей примеси пренебрежения к другим народам, включая и антисемитизм, который расценивался чуть ли не как дурная болезнь. Много можно было бы найти перекличек между Д. Лихачевым и замечательными русскими интеллигентами прошлого, но это отвлекло бы нас далеко в сторону…

Настоящие заметки не подводят итогов и не касаются всех вопросов, поднятых в сочинениях Д. Лихачева, ибо они выходят за пределы моей компетенции, да в небольшой рецензии это и невозможно. Мне лишь хотелось в беглых чертах отметить общую логику трудов ученого, которая, надо добавить, была одновременно логикой развития нашего литературоведения. Вспомним, что книга «Человек в литературе Древней Руси» стимулировала массу работ, посвященных проблеме характера и характерологии; что «Поэтика древнерусской литературы» вместе с переизданными незадолго перед тем «Проблемами поэтики Достоевского» М. Бахтина вывела за собою целую флотилию других поэтик; что и многие другие работы, например монография «О садах», уже встали или несомненно станут во главу новых направлений наших исследований.

Что же касается «итога», то хочется привести заключительные строки открывающей трехтомник автобиографии Д. Лихачева: «Не перечисляю других моих работ и частных исследований. Подводить итоги моей работы еще рано».

  1. См.: «Литературная учеба», 1987, N 4, с. 124.[]
  2. См. послесловие Д. С. Лихачева к кн.: В. В. Виноградов, О теории художественной речи, М., 1971.[]
  3. И. Крылов, Сочинения, т. 1, М., 1944, с. 400.[]

Цитировать

Манн, Ю.В. Движущаяся теория / Ю.В. Манн // Вопросы литературы. - 1988 - №5. - C. 226-232
Копировать