«Драку заказывали?». Скандал как объект культурологического описания и историко-литературного изучения
Семиотика скандала. Сб. статей / Редактор-составитель Нора Букс. М.: Европа, 2008. 584 с
Рецензируемая книга1 представляет собой, по словам ее редактора — французского слависта Норы Букс2, материалы международной конференции «Скандал как механизм культуры»3, проходившей в Центре славянских исследований Сорбонны 20-23 сентября 2008 года, которые подготовлены, как можно видеть, весьма оперативно. Однако окончательный статус издания не лишен «загадочности»: «материалы конференции» одновременно аттестуются редактором как «сборник статей», который «является третьей книгой в серии «Механизмы культуры», издаваемой Парижским университетом Сорбонна совместно с московским издательством «Европа»» (с. 7; курсив наш. — О. О., О. О.).
Вопрос о том, каким был изначально издательский замысел, какой именно издательский жанр подразумевался составителями, отнюдь не праздный. Материалам конференции по определению можно простить многое из того, что в принципе недопустимо для сборника научных статей4, заявленного к тому же в качестве составной части глобального проекта, на чем, собственно, и акцентирует внимание читателя Н. Букс: «Серия задумана как европейский исследовательский проект, имеющий целью объединить под одной обложкой работы ученых из разных университетов мира, специалистов разных областей гуманитарной науки, приверженцев разных методологических подходов, но выбравших общее пространство научных испытаний, пространство русской культуры.
Принцип тематической селекции сборников обусловлен стремлением сосредоточить научное внимание на сквозных для истории культуры темах, на высвечивании определенных сюжетных узлов, имеющих свойство репититивного возникновения и определяющих подчас самый ход культуры, ее эстетические разветвления и порождающие модели» (с. 7).
Продолжая уже вышедшие два сборника, посвященные темам страха и безумия5, рецензируемая книга должна была, по замыслу ее редактора и составителей серии, предложить решение небезынтересной, должно признать, историко- и теоретико-культурной (равно как и литературной, если принимать во внимание характер предлагаемого в основном материала) проблемы: семиотический анализ и описание скандала как специфического механизма культуры.
Очевидно, что ожидание подобных решений провоцируется и общим названием серии, и заголовком самого сборника, но, как это довольно часто бывает с современными культурологическими штудиями, исчерпывющая, казалось бы, цель реализуется отнюдь не в полном объеме. Сверхширокое понимание того, что такое «семиотика скандала», так и не разъясненная составителями серии во вводных статьях, с неизбежностью сказывается на внутренней организации сборника, ни одно из названий частей которого не содержит даже имплицитного указания на семиотический аспект6.
Трудно сказать, что послужило действительной причиной этого: понятное желание сохранить внешние очертания апробированного и вполне оправдавшего себя в предыдущих сборниках «семиотического бренда» или традиционная, увы, для части отечественных культурологических штудий «легкость необыкновенная» в обращении с терминами и понятиями. Речь идет даже не о чрезмерной метафоризации терминологического аппарата (а иногда и о полном его отсутствии), а об абсолютном нежелании углубленного анализа самого явления. Скажем, поиск «семиотических опор» закономерно приводит к появлению имени Ю. Лотмана, но вот «методологическая» отсылка к его книге «Культура и взрыв» выглядит, как представляется, не слишком убедительной. Обратимся к предложенной Н. Букс «семиотической» интерпретации скандала: «Современное определение феномена можно свести к следующему: скандал — умышленное нарушение принятой системы значений или также заданная неприличность поведения или текста.
Каковы же семиотические характеристики скандала? Позволительно ли говорить о скандале как о механизме культуры, действующем спорадически и нацеленном на десемиотизацию системы?
Скандал, как правило, стремится обеспечить сбой системы. И цепочка скандалов в случае, если они получают соответствующий резонанс, способна в принципе привести и к разрушению системы.
Примером может служить серия скандалов с Григорием Распутиным, предшествовавших революции 1917 года в России и нанесших ущерб репутации царской семьи» (с. 8; курсив наш. — О. О., О. О.).
Подобное понимание «семиотики скандала» вызывает немало вопросов и возражений. Прежде всего, следует оговориться, что «сбой» отнюдь не тождественен «взрыву» (в лотмановской его интерпретации), а нарушение устоявшейся нормы или системы норм определенно не равнозначно уничтожению последней. Здесь срабатывает хорошо известное правило, некогда выраженное незамысловатым стишком: «Мятеж не может кончиться удачей, в противном случае его зовут иначе». Со скандалом происходит почти то же самое: только сохранение существующей системы норм и правил обеспечивает ему «скандальность». При этом скандал обязательно направлен вовне, «коммунальность» скандала с неизбежностью предполагает «вынос сора», ибо, как показывает культурно-исторический, политический и жизненный опыт, среди «своих» (то есть находящихся внутри установленной системы) скандалов не бывает, поскольку, с одной стороны, отсутствует момент «овнешнения» имеющего место конфликта, а с другой — срабатывает фактор подвижности и условности норм и запретов.
Предоставим читателю самому оценить адекватность и глубину культурно-исторического комментария «казуса Распутина», лишь отметим, что такая «незамысловатость» и прямота в интерпретации этого случая (как и ряда других, в том числе и в рецензируемом сборнике) довольно типичны для современной западной славистики7. Речь идет еще об одной «беде», сопряженной с переходом литературоведа в поле cultural studies, который почти всегда сопровождается заметным снижением меры авторской ответственности за написанное. Трудно, скажем, поверить, что М. Одесский настолько не видит разницы между книгой М. Бахтина «Проблемы творчества Достоевского» (1929) и ее вторым изданием, вышедшим в 1963 году под названием «Проблемы поэтики Достоевского», что позволяет себе перепутать их в статье «Концепт «скандал/соблазн» в русской культуре». «Однако в те же годы (в конце 1920-х. — О. О., О. О.), в том же Ленинграде-Петербурге, — замечает исследователь, — существовал интеллектуальный проект, сформулировавший усложненную модель «скандала». Михаил Бахтин в монографии «Проблемы поэтики Достоевского» (1929) акцентировал новый параметр «сцен скандалов»: «…лопаются (или хотя бы ослабляются на миг) «гнилые веревки» официальной и личной лжи и обнажаются человеческие души, страшные как в преисподней, или, наоборот, светлые и чистые». Это — не социальная горизонталь (с негативной vs позитивной оценкой нарушения общественной конвенции), но мистериальная вертикаль. По Бахтину, скандал не меняет знаки с минуса на плюс, а открывает другое измерение, где человек (персонаж) — как в доклассицистском театре» (с. 104). Увы, проблема заключается в том, что процитированный автором фрагмент был написан Бахтиным, как и вся развивающая тему скандала у Достоевского четвертая глава[8]8, для издания 1963 года (о чем достаточно подробно в рецензируемом сборнике пишут в специальных статьях П. Тороп и А. Фаустов), а в издании 1929 года слово «скандал» употребляется единственный раз, в чем несложно убедиться, открыв предметный указатель к соответствующему тому собрания сочинений Бахтина9.
Еще один очевидный признак, отличающий, как представляется, устремившегося в культурологию гуманитария от историка литературы, — фигура небрежного (не хотелось бы думать, пренебрежительного) умолчания: мы вполне готовы допустить, что имя все того же Бахтина не упомянуто в статье М. Виролайнен «Хоровое начало, принцип множественности и пафос соборности как основание скандальных сюжетов» по неким принципиальным соображениям, но объяснить, почему в статьях М. Никё и О. Лекманова, посвященных Есенину-скандалисту, проигнорировано совсем недавнее исследование на аналогичную тему10, гораздо сложнее. Так же, впрочем, как и то, что ни один из авторов, пишущих об Андрее Белом, не считает необходимым упомянуть о том серьезном внимании, которое писатель уделяет скандалу в книге «Мастерство Гоголя».
Мы уже говорили о пристальном интересе к словарным статьям о скандале, действительно делающем честь авторам сборника. Однако, ограничившись пересказом или, в лучшем случае, сделанным по ходу их сопоставлением, исследователи, оказавшиеся в проблемном поле «семиотики скандала», по непонятным причинам обошли своим вниманием один из самых, казалось бы, существенных для данного проекта вопросов: когда французский le scandale превратился в русский скандал, получив «права гражданства» в русском языке? Отсутствие слова «скандал» в словарях языка Пушкина или Грибоедова, в текстах Тютчева и Вяземского, чуть не до конца дней своих сохраняющих верность французской транскрипции, в произведениях Полежаева, Дельвига и Огарева11 вовсе не означает, что слово это, равно как и сам феномен, не присутствовало в сознании русского общества. Совершенно очевидно, что культурно-языковой узус эпохи оказывается гораздо шире формально существующего тезауруса. Так, у Пушкина le scandale впервые возникает в русском тексте письма брату Льву12, затем в его игривом послании А. Керн13. Это же слово повторяется и в наброске предисловия к «Борису Годунову»14, первоначально включенном, как известно, в черновик письма, адресованного, по-видимому, Н. Раевскому-сыну15, в записке Геккерну, написанной, естественно, по-французски16.
Отсутствие письменной фиксации русской формы слова в первые десятилетия XIX века породило стойкое убеждение у авторов ряда словарей (от В. Даля до М. Фасмера и П. Черныха) в том, что слово «скандал» и его производные (особого упоминания среди последних заслуживает, на наш взгляд, прилагательное «скандалезный», так подчеркивавшее свое французское происхождение) входят в обиход во второй половине XIX века17, что, надо заметить, не совсем точно. По-видимому, в повседневной речи русского общества «скандал» и его производные присутствуют, по крайней мере, со второй половины 1830-х годов. Наглядное подтверждение можно найти уже в первом томе «Мертвых душ», где обнаруживаются «скандальоз» и «скандальозности»18, а в ранней редакции второго тома поэмы появляется замечательная формула «скандалы, соблазны»19, которая так и просится в уже упоминавшуюся статью М. Одесского. В. Виноградов еще в 1930-е годы, комментируя «язык провинциальных дам» гоголевской поэмы, делает акцент на комическом эффекте, который создавался в тексте путем его перенасыщения галлицизмами. Интересно, что в качестве примеров он приводит именно гоголевские «скандальоз» и «скандальозности»20. Так что внимания авторов явно заслуживали и культурно-историческая судьба самого слова, и семиотика, и прагматика случившихся с ним трансформаций.
Не удивительно, что провозглашенный принцип методологического многообразия иногда не просто оборачивается механическим соединением разнообразных подходов, но приводит к обратному эффекту: не срабатывает ни одна из привлекаемых «технологий», а попытка построить свое исследование на опровержении позиций коллег создает довольно комический эффект. Так, небезынтересная статья Р. Бодэна «Семиотика скандала в жизни и творчестве А. Радищева» начинается с упреков в чрезмерной идеологизированности российских либерально-демократических, а затем и советских интерпретаций творчества автора «Путешествия из Петербурга в Москву», находящих продолжение в ряде работ российских авторов 2000-х годов (с. 176). С позицией исследователя можно было бы согласиться, если бы не одно существенное обстоятельство: переходя к анализу радищевского материала, Р. Бодэн предлагает не менее прямолинейную (чем у обличаемых им предшественников) и достаточно сомнительную с точки зрения историко-литературных и социокультурных реалий радищевской эпохи трактовку «Жития Федора Васильевича Ушакова». «…Рассказ Радищева являлся скандальным уже потому, что, изобличая коррупцию русского официального лица, сеял подозрения насчет способности екатерининского правительства воплотить в жизнь намерение императрицы, сперва показавшееся весьма похвальным, отправлять молодежь учиться за границей, — замечает автор. — Радищев представил своей публике в нелестном свете события, которые представители власти, стоящие над Бокумом, в действительности пытались утаить. Таким образом, писатель награждает литературу разоблачительной ролью, официально отказанную ей ее семиотическим статусом» (с. 157). На самом деле ли воспринималось как скандальное произведение, напечатанное анонимно и касавшееся событий двадцатилетней давности, разоблачавшее «коррупцию» не самого крупного чиновника — Путеводителя, как его насмешливо именует автор «Жития», — вопрос небольшой. Если исследователю из Страсбурга видится в конфликте юных студиозусов с майором Бокумом, описанном не без очевидной иронии21, конфликт с Властью, характерная для Радищева тяга к которому определяет всю дальнейшую стратегию его поведения и творчества, — это дело вкуса. Обаяние собственной гипотезы — вещь не очень простительная, но понятная. Однако то, что касается «семиотического статуса» русской литературы эпохи Просвещения, якобы официально лишенной «разоблачительного статуса», никаких комментариев не требует. Чем в таком случае занималась вся русская сатира этого периода, означает ли это, что автор отказывает в разоблачительности «Недорослю» Д. Фонвизина и немалому числу иных хрестоматийных текстов?
Образ «Радищева-скандалиста», формирующийся на страницах статьи, мог бы показаться даже забавным, если бы не характерная для исследователя тенденция модернизировать историко-литературные факты в угоду определенной научной моде. Многое объясняет появление в статье популярного в определенных исследовательских кругах термина «трансгрессия»22: Стратегия радищевского поведения нацелена, по мнению автора, на сознательный конфликт с Екатериной и Властью, и с этим, при всех оговорках, нельзя не согласиться. Однако не умаляет ли политического звучания публикации «Путешествия» его перевод в разряд скандала? Определение же как исполненного в границах «скандальной стратегии» радищевского самоубийства, думается, делает излишним какой бы то ни было комментарий.
Впрочем, не дело рецензентов сосредоточиваться исключительно на том, чего нет в обозреваемом издании, то есть на его недостатках. Самое примечательное и, нужно заметить, оправдывающее наше обращение к этой книге заключается в том, что в ней содержится немалое число статей, заслуживающих внимания по прямо противоположным (нежели отмеченным чуть ранее) основаниям. Опыт составителей серии сказался как раз в том, что «культурологической вольнице» удачно сопутствует ряд высокопрофессиональных, прежде всего историко-литературных, исследований, имена авторов которых давно превратились в литературоведческий бренд и гарантируют пристальное внимание к любому изданию, в котором они появляются. Можно по-разному относиться к тому, о чем в конкретной статье пишут И. Смирнов или В. Руднев, соглашаться или не соглашаться с интерпретациями проблемы, предлагаемыми Р. Тименчиком, Н. Богомоловым или А. Фаустовым, принимать или не принимать позицию В. Кантора, Д. Сегала и Н. Сегал-Рудник, А. Журавлевой, Л. Юргенсон, но в любом случае здесь есть основания для серьезного научного диалога.
Вполне объяснимо, что особенно ярко и выразительно на страницах книги смотрятся статьи, посвященные различным формам реализации скандала в литературно-художественной практике и повседневной писательской жизни. При этом автору порой оказывается достаточно небольшого объема, чтобы поставить и решить серьезную историко-литературную проблему. Один из наглядных примеров — лаконичная статья И. Сухих «Два скандала: Достоевский и Чехов», в которой предложена почти идеальная модель работы литературоведа со скандалом как историко-литературным явлением. При этом привычная, казалось бы, оппозиция двух имен и эпох сменяется перемещением в единую плоскость («скандальную»), что позволяет И. Сухих обнаружить у своих героев неожиданно много общего. Поясняя свою позицию, автор пишет: «Скандал — нарушение обыденной, естественной логики, правил хорошего тона, однако, в свою очередь, подчиняющееся другим нормам и тем самым становящееся культурным стереотипом и речевым жанром (как война, в старом ее понимании, была нарушением норм и запретов мирной жизни, однако предполагавшим свои конвенции). Когда бытовой скандал становится предметом литературного изображения — темой, эпизодом, мотивом, приобретает сюжетное и композиционное значение, он выявляет и отражает какие-то существенные черты художественного мира» (с. 255).
Имеет особое значение точное определение литературоведом общих для обоих писателей параметров того специфического литературно-художественного пространства, на котором и разворачивается скандал. Произведения Достоевского и Чехова — две стороны одной медали; соответственно, при всем кажущемся различии в поэтике и даже жанровых преференциях авторов конфликтная ситуация задается, описывается и решается по сходной модели. Правда, с одним существенным исключением, которое литературовед специально оговаривает: «Архитектоника развязки у Достоевского — парадоксально-ироническая, у Чехова — ожидаемо-драматическая. Резюмирующая квалификация сцены в романе повторяется неоднократно <…> и подчеркивается заголовком, в пьесе — прямо не названа ни разу, проявляясь, однако, не только в репликах, но и в жестах-ремарках <…> Однако подобные различия не представляются принципиальными. Логика изображения, бытовая семантика скандала в значительной степени нивелирует индивидуальную стилистику» (с. 257).
«Логика изображения» скандала, о которой пишет И. Сухих, является, как показывает практика отечественной словесности в ХХ столетии, одним из определяющих механизмов конструирования скандала, построения его литературного измерения, в том числе за пределами литературного текста. Нет ничего удивительного в том, что яркими примерами подобного «перетекания» скандала из литературы в быт и обратно насыщена русская метапроза 1920-1930-х годов, привлекающая повышенное внимание авторов сборника. Так, О. Лекманов и Б. Аверин вполне закономерно обращаются к текстам А. Мариенгофа, не просто насыщенным, но, пожалуй, даже перенасыщенным сценами скандалов и ссор. В реплике «Об одном эпизоде из биографии Сергея Есенина» О. Лекманов приводит обширные выдержки из Достоевского и Толстого, призванные подтвердить «цитатный» характер случая с «хватанием» за нос обывателя в кафе, описанного в «Романе без вранья»23. Здесь необходимо подчеркнуть обратную семиотическую перспективу описываемого конфликта. Скандальность действий поэта сохраняется лишь в историко-литературном их измерении, ибо, с точки зрения непосредственных участников и подавляющего большинства посетителей кафе, безобразная (и, конечно же, нарушающая нормы человеческого поведения) сцена — лишь повод для веселья и смеха.
«Бритый человек» и «Роман без вранья» А. Мариенгофа оказываются и в центре внимания Б. Аверина, представившего в статье «Скандальный успех. Анатолий Мариенгоф и Мишка Титичкин» последовательный анализ фигур реального автора, его «литературной маски» (то есть повествователя «Романа без вранья») и антипода-повествователя из «Бритого человека». Всех их, по справедливому наблюдению исследователя, объединяет внутренняя близость эстетике и поэтике имажинизма, включая поэтику и эстетику их бытового поведения. Последнее чрезвычайно важно для понимания механизма рождения и функционирования литературного скандала. «Установка на скандал, свойственная многим проявлениям литературной жизни первых десятилетий XX века, была воспринята имажинистами непосредственно от футуристов, которые с шумом хоронили всю предшествующую культуру <…> — замечает он. — Разнообразные акции имажинистов точно так же, как акции футуристов, были рассчитаны на эпатаж. Но эпатаж был заложен и в эстетические установки нового направления, прежде всего — в трактовку метафоры, которая стала излюбленным средством имажинизма» (с. 407). «Бритый человек» действительно становится пределом скандального саморазоблачения и саморазвенчания, в процессе которого происходит выходящее далеко за пределы имажинистского письма и приближающееся, скорее, к сюрреалистическому письму «перетекание» авторского «я» из персонажа в персонаж. Подобная «игра», где автор не только Шпреегарт, но и Титичкин, а узнаваемые для современников многоугольники отношений, среди участников которых не только Есенин, потрясали скандальностью авторской откровенности.
Вообще, открытость установки на скандал оказывается одной из характернейших особенностей творческого сознания не только авангарда, но эпохи в целом. Это наблюдение подтверждается значительным числом примеров, представленных в сборнике, будь то «неопримитивизм» М. Ларионова, убедительно проанализированный в статье К. Ивич, или практика обэриутов, детально описанная А. Кобринским. Впрочем, имена и факты, приведенные в статьях, подводят читателя к вполне прогнозируемым выводам, что ни в коей мере не умаляет очевидных достоинств самих статей.
Гораздо более экзотичной и интригующей на этом фоне оказывается фигура сибирского писателя-скандалиста, «омского озорника», по определению поэта Л. Мартынова, «короля писателей» Антона Сорокина, представленная в огромной по объему (около пяти печатных листов) публикации И. Лощилова и А. Раппопорта. Отметим сразу, что подобное «нарушение пропорций» в данном случае абсолютно оправданно, поскольку биографию своего героя новосибирские исследователи сопровождают публикацией сорокинских «Тридцати трех скандалов Колчаку», выразительного памятника истории литературы и культуры эпохи гражданской войны в Сибири. Яркая и трагическая судьба сибирского литератора, превратившего скандал в осознанный поведенческий модус, позволяет проследить возможности подобной стратегии на разных исторических этапах: до революции, во время и после нее. Скандал и эпатаж для Сорокина — формы жизнетворчества и литературного творчества, в котором статус автора, его «я» куда выше статуса литературы. «Это не литература, это вне литературы, — поясняет он в предисловии к «Тридцати трем скандалам…». — Тем хуже для литературы, если волнующая книга, производящая впечатление, не находит себе места в литературных теориях, это значит плохи теории, если иногда губят рукопись писателя» (с. 444). В «оправдание» писателя-скандалиста, в равной степени успешно эпатирующего чинных обывателей довоенного Омска, самого Колчака и его свиту, следует сказать, что в последнем случае Сорокин играл со смертью в буквальном смысле этого слова.
Примечательно, что Сорокин был хорошо известен не только сибирским литераторам. Как отмечают авторы, заметный интерес к его личности проявлял М. Горький, полагавший возможным издание сборника посвященных Сорокину материалов, а после него и тома его избранных произведений, что, в свою очередь, говорит об абсолютной эффективности сорокинской стратегии скандала.
Традиционно завершающий сборники серии раздел «Практики» на сей раз представлен репликами двух, воспользуемся автоопределением одного из авторов, «очевидцев» литературных скандалов последнего времени — С. Чупринина и В. Топорова. Охотно воспроизведенные упоминания о скандалах, имевших место в российской литературной среде несколько лет тому назад, вряд ли вызовут сегодня у читателя хоть какие-то чувства. И абсолютизация стратегии и тактики скандала сообществом прирожденных критиков-скандалистов, уподобленных В. Топоровым «литературной Аль-Каиде» (с. 570), и «покушения на репутации» (с. 555) по ходу материально-бытовых писательских свар, упоминаемых С. Чуприниным, как выясняется, остаются (если остаются) лишь мелкими эпизодами даже в самой недавней истории литературы24.
В заключение остается лишь добавить, что, не слишком преуспев в реализации коллективного проекта по описанию скандала как «механизма культуры» в его семиотическом аспекте, редакторы-составители тем не менее представили во всех отношениях небесполезный труд. С одной стороны, историку литературы окажется профессионально интересной большая часть написанного коллегами по цеху, с другой — культурологические штудии с имеющимися в них, увы, недочетами и научными «вольностями» должны еще раз напомнить читающему сборник литературоведу о категории исследовательской ответственности, игнорирование которой может легко перевести ситуацию в зону «скандала».
О. О. ОСОВСКИЙ, О. Е. ОСОВСКИЙ
г. Саранск
- Подписана в печать 8 сентября 2008 года, то есть еще до начала работы конференции, а на московских книжных прилавках появилась в начале декабря того же года.[↩]
- Исследовательница знакома российскому читателю прежде всего как автор ряда статей о творчестве В. Набокова, составивших книгу «Эшафот в хрустальном дворце. О русских романах Владимира Набокова» (М.: Новое литературное обозрение, 1998).[↩]
- Программа конференции размещена на сайте: http://www.russian.slavica.org/article8096.html[↩]
- Среди «вольностей», недопустимых, на наш взгляд, для тематического сборника, назовем присутствие статей, практически не имеющих отношения к проблеме исследования либо связанных с ней весьма опосредованно. При этом речь идет о статьях в научном отношении вполне достойных. Увы, крайне интересная работа Н. Григорьевой «Смех и зрелище в работах Бахтина и Плесснера» в общем-то никак не связана с темой скандала: упоминания о трансгрессивной природе бахтинского понимания смеха (с. 288) явно недостаточно. Да и завуалированный намек на скандальность образа Петра Сергеевича Болиголовы — карикатуры на А. Веселовского у Щедрина — в наброске Н. Зыковой «Критика и академическая наука в XIX веке как противоположные способы интерпретации литературы» так и не получает развития.
К явным недочетам, остающимся «на совести» редактора, следует отнести и повторяющиеся во многих статьях «интродукции», пересказывающие толкование слова «скандал» в одних и тех же словарях. Конечно, от общего проекта ожидается единообразие не только в понимании «ключевого слова», но и в «подаче материала», однако не до такой степени. Для этого, надо полагать, как раз и существуют вступительные статьи редакторов, составителей, редколлегии, авторского коллектива и т. п. И, наконец, в сборнике републикована блестящая статья одного из самых ярких современных историков отечественной литературы и культуры XVIII столетия А. Зорина «»Редкая вещь»: Сандуновский скандал и русский двор времен французской революции», но так и не дано объяснения, к чему перепечатывается двухгодичной давности работа (НЛО, № 80, 2006), которую читатель без труда обнаружит не только в библиотеке любого областного центра или крупного университета, но и в Интернете.
Добавим, что вызывает определенные сомнения и выбор изображения на обложке: для оформления серии уже традиционно обращение к русскому лубку, вполне симпатичному и хорошо известному (один из сюжетов о Фоме и Ереме), однако изображено на нем избиение двух фольклорных бедолаг, то есть в лучшем случае драка, но никак не скандал.[↩]
- См.: Семиотика страха. М. — Париж: Европа, 2005; Семиотика безумия. М. — Париж: Европа, 2005.[↩]
- Дабы не показаться голословными, позволим себе перечислить все разделы рецензируемой книги: I. К теории скандала; II. Скандал в истории культуры; III. Поэтика скандала; IV. Моделирующие свойства скандала; V. Из истории литературных скандалов; VI. Скандал как творческая стратегия; VII. Скандалы в критике.[↩]
- Ср.: «Присутствие при дворе Григория Распутина было связано с болезнью цесаревича Алексея. Распутин, сибирский крестьянин, заявлявший, что обладает божественным даром целительства, вошел в царскую семью, убедив императора и императрицу, что может останавливать кровотечения во время приступов гемофилии у наследника. Эта неприглядная история усугубила символическое значение царской болезни. Ходили слухи, что Распутин принадлежит к хлыстам (эта оргиастическая секта привлекала особое внимание в декадентскую эпоху), что у него грязная интрижка с императрицей и что в самом царском дворце проходят дикие оргии. Приобретя политическое влияние в дворцовых кругах, Распутин предавался сексуальным излишествам и жил в декадентской роскоши. Его власти пришел конец в 1916 г., когда он был убит группой заговорщиков, в которую входили члены царской семьи и известный реакционер и антисемит Владимир Пуришкевич» (Матич О. Эротическая утопия. Новое религиозное сознание и fin de sifcle в России / Авторизованный перевод с англ. Елены Островской. М.: Новое литературное обозрение, 2008. С. 293).[↩]
- Подробнее см.: Осовский О. Е. Скандал как сюжетообразующая категория у Достоевского: интерпретация М. М. Бахтина // Филологические исследования. 2002. Саранск: Красный Октябрь, 2003.[↩]
- См.: Бахтин М. М. Собр. соч. Т. 2. М.: Русские словари, 2002. С. 16. [↩]
- Поварницына Н. С. Феномен хулиганства в творчестве С. Есенина. Ижевск: Изд. Удмуртского ун-та, 2004. Впрочем, и О. Проскурин в качестве автора монографии «Литературные скандалы пушкинской эпохи» (М.: ОГИ, 2000) упоминается в сборнике более чем скупо, хотя детальный разбор этого исследования и предметная дискуссия вокруг него должны были бы стать естественной частью, если не отправной точкой проекта, нацеленного на изучение скандала как «механизма культуры». А вот отзыв о работах В. Миловидова, посвященных непосредственно семиотике скандала: «Литературоведение не остается в стороне. В эти годы появляется ряд работ, отвечающих моде и специфике момента, а также использующих зарубежный аналитический инструментарий и давний опыт работы со «скандальной темой» применительно к российским реалиям» (с. 17). И все… [↩]
- Информация о трех последних авторах любезно предоставлена известным российским исследователем языка писателей XIX века, составителем словарей языка Полежаева и Дельвига (последний — в соавторстве с Д. Жаткиным), доктором филологических наук, профессором Н. Васильевым, которому авторы выражают благодарность.[↩]
- В виде цитаты из адресованной поэту записки М. Орлова по поводу «Кавказского пленника», написанной по-французски (см.: Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. Т. 10. Л.: Наука, 1979. С. 41).[↩]
- Там же. Т. 10. С. 136. [↩]
- Пушкин А. С. Указ. изд. Т. 7. С. 114.[↩]
- Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 16 тт. Т. 14. М.-Л.: Изд. АН СССР, 1941. С. 46-48.[↩]
- Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. Т. 10. С. 484. [↩]
- Например, в одном из справочных изданий читаем: «В русском языке эта группа слов вошла в общее употр. с середины XIX в. Ср. у Углова (1859 г., 170): скандал — «неприличный поступок», «соблазн»; в ПСИС 1861 г., 473: скандал — «неприятное происшествие», «неприличный поступок». Прил. скандальный встр. в романе Писемского «В водовороте», 1871 г., ч. I, гл. 4 (СС, VI, 42) и в других художественных произведениях этого времени. Несколько позже появились скандалить [встр. в рассказе Горького «Женщина с голубыми глазами», 1895 г., гл. III (ПСС, 112)], скандалист [в первом рассказе Л. Андреева «Баргамот и Гараська», 1898 г. (Пов., 7)]» (Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. Т. 2. М.: Русский язык, 2001. С. 166).[↩]
- Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. в 14 тт. Т. 6. М.: Изд. АН СССР, 1951. С. 184, 188.[↩]
- Там же. Т. 7. С. 261. См. также недавнюю статью И. Добродомова и И. Пильщикова «О судьбе семантических галлицизмов в пушкинскую эпоху: соблазн — scandale» (Язык и действительность. Сборник научных трудов памяти В. Г. Гака. М.: ЛЕНАНД, 2007).[↩]
- См.: Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка XVII-XIX веков. М.: Высшая школа, 1982. С. 393. [↩]
- Сообразуясь с авторской логикой, должно ли предположить, что образ госпожи Бокум — прямой намек на Екатерину II, а привычные «шти да пироги», которых молодые дворяне лишились на чужбине, есть замаскированный символ утраченных гражданских свобод?[↩]
- Отметим, что попытка разобраться в сущности данного термина представлена в рецензируемом сборнике в коллективных тезисах участников Лозаннского семинара во главе с Л. Галлером «К определению понятия «трансгрессия»». Отдавая должное стремлению авторов решить эту проблему на восьми с небольшим страницах без единой библиографической отсылки, предположим все же, что в российском «общеуниверситетском обиходе (и, в частности, в гуманитарных науках)» (с. 57) термин «трансгрессия» «бытует», по крайней мере, с момента появления перевода статьи М. Фуко «О трансгрессии» (1994). Не станем припоминать в свое время довольно широко цитировавшуюся не самым узким кругом специалистов-гуманитариев монографию П. Стэлибрасса и А. Уайта «Политика и поэтика трансгрессии» (1986). Интерпретацию батаевской «трансгрессии» И. Ильиным и А. Маховым можно обнаружить в энциклопедии «Западное литературоведение ХХ века» (2004).
Справедливости ради укажем, что в данном случае авторы как раз стали жертвой упомянутого смешения жанров, так сказать, несостоявшейся «жанровой трансгрессии»: окажись этот текст рядом с другими тезисами докладов, и все было бы «в норме» — допустимая для тезисов недоговоренность, обилие общих мест, намеки на дальнейшее развитие только обозначенного сюжета непосредственно в тексте выступления и пр. плохо «уживаются» с прописанными до мельчайших подробностей описаниями скандалов и скандальных ситуаций в многостраничных изысканиях коллег по проекту. В этом положении очутились авторы практически всех тезисов, не исключая, увы, и М. Окутюрье («Три скандала «Доктора Живаго»»).[↩]
- Напомним примечательное описание одного из персонажей — французского писателя — в известном романе О. Форш «Сумасшедший корабль», в котором прочитывается отсылка к Достоевскому и, надо полагать, Мариенгофу: «В кучке писателей выделялся Копэн — короткий, коренастый, ярких цветов, чертоват. И не только из-за волос, начесанных, как у провинциального Мефистофеля, закорючками на виски, а всей своею коварной повадкой. Сказать — французский Ставрогин перед тем, как ему взять за нос губернатора и провести через зал. Бирюзово-ярок глаз, улыбка фавна — иронична и ослепительна от множества ярко-белых зубов. Он улыбается нарочито вдруг, совсем будто щелкун, перед тем как ему кракнуть орех. И все кажется в нем озорно, все со зла» (курсив наш. — О. О., О. О.). [↩]
- Так, описанный С. Чуприниным скандал с известным советским классиком Б., каким-то образом поучаствовавшим в истории приватизации здания издательства «Советский писатель» на Поварской (с. 558), давно забылся, а вот качество его военной прозы 1960-1970-х годов не ставится под сомнение даже его идеологическими оппонентами.[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2010