Чехов как Базаров. Мировоззренческий и художественный аспекты тургеневской традиции
Статья поступила 07.09.2017.
В одном из ранних чеховских рассказов, «Контрабас и Флейта», есть такой диалог:
– А что вы читаете?
– Тургенева.
– Знаю… читал… Хорошо пишет! Очень хорошо! Только, знаете ли, не нравится мне в нем это… как его… не нравится, что он много иностранных слов употребляет. И потом, как запустится насчет природы, как запустится, так взял бы и бросил! Солнце… луна… птички поют… черт знает что! Тянет, тянет…
– Великолепные у него есть места!..
– Еще бы, Тургенев ведь! Мы с вами так не напишем. Читал я, помню, «Дворянское гнездо»… Смеху этого – страсть! Помните, например, то место, где Лаврецкий объясняется в любви с этой… как ее?.. с Лизой… В саду… помните? Хо-хо! Он заходит около нее и так и этак… со всякими подходцами, а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит… убить мало!
Флейта вскакивала с постели и, сверкая глазами, надсаживая свой тенорок, начинала спорить, доказывать, объяснять…
– Да что вы мне говорите! – оппонировал контрабас. – Сам я не знаю, что ли? Какой образованный нашелся! Тургенев, Тургенев… Да что Тургенев? Хоть бы и вовсе его не было.
Разумеется, это говорят герои, а не автор, и ирония направлена по их адресу, а не по адресу Тургенева. Более того, впервые опубликованный в «Петербургской газете» в 1885 году за подписью «А. Чехонте» рассказ сохранился в писарской копии с авторской пометой: «NB. В полное собрание не войдет. А. Чехов»1.
Однако рассказ не только вошел в полное собрание сочинений, но и в этой своей тургеневской части может расцениваться как один из камертонов творчества Чехова, так что фрагментом его можно воспользоваться как антиэпиграфом: Тургенев, Тургенев… Да что Тургенев? Хоть бы и вовсе его не было.
Антиэпиграфом –потому что и в эстетическом, и в идеологическом планах Тургенев для Чехова безусловно был, однако тургеневское присутствие в сознании и творчестве Чехова, как и в восприятии и оценке современников Тургенева, носило амбивалентный характер притяжения-отталкивания.
Прямых отсылок к Тургеневу, преимущественно полемических, у Чехова много. Еще больше растворенных в текстах реминисценций и аллюзий к образам, темам и идеям тургеневских произведений. Чрезвычайно интересно выстраивается художественный диалог по поводу «тургеневской девушки». В рамках этой темы Чехов поначалу выступает как категорический оппонент, для которого героини этого типа – «не русские девицы, а какие-то Пифии, вещающие, изобилующие претензиями не по чину» [Чехов: V (П), 174]. В сущности, это воспроизведенный в другой стилистике отзыв Контрабаса: «…а она, шельма, жеманится, кочевряжится, канителит… убить мало!» Однако со временем авторская позиция существенно корректируется: от отторжения и пародийности Чехов движется к приятию и поэтизации. Подробно об этом мы писали в статье «Чеховские вариации на тему «тургеневской девушки»» [Ребель 2012].
Здесь же остановимся на концептуально значимом созвучии базаровского нигилизма с чеховским «творчеством из ничего» (Л. Шестов).
Есть точка зрения, согласно которой именно с Чехова начинается кардинальный пересмотр – слом – так называемой классической системы мировоззренческих и эстетических координат в русской литературе. «Творчество Чехова, – пишет М. Одесская, – не вписывается в этико-эстетическую парадигму искусства XIX века, в основе которого – кантово-шиллеровская триада правды, добра и красоты и цель которого – вести читателя к идеалу»; из этого делается вывод, что «фигура Чехова, стоящая на пересечении эпох, – одинока» [Одесская 2011: 10, 44]. Это так и не так одновременно. Русские литературные гении XIX века, сосуществуя в рамках единой национальной культуры, в то же время оставались «беззаконными кометами в кругу расчисленном светил», каждый из них был не только частью единого культурного процесса, но и явлением «одиноким» – единичным, исключительным, литературой в литературе, неповторимым событием раскрытия национального гения, новатором и – неизбежно – «нигилистом». Все это, безусловно, относится и к Антону Павловичу Чехову, и все же, при всей своей художнической уникальности, Чехов двигался в русле той традиции, которую заложил Тургенев.
В эстетическом плане это явственно обнаруживается в лаконизме, сдержанности и одновременно стилистической филигранности повествования, в бережно-дистанцированном отношении к герою – предоставлении ему права на закрытость, молчание, умолчание; в опоре на подтекст, на косвенные знаки и внешние детали при воспроизведении психологического состояния персонажа; в отсутствии идеологического диктата по отношению к герою и читателю; в оттачивании жанровых форм рассказа, повести, психологической драмы.
В идеологическом плане именно Тургенев первым в русской литературе поставил своего главного, сокровенного героя лицом к лицу с зияющей пустотой, которую обнаруживает в творчестве Чехова Шестов на месте «традиционных» идеалистических ориентиров. При этом чрезвычайно интересно и симптоматично то обстоятельство, что, по свидетельству Р. Иванова-Разумника, «»Апофеоз беспочвенности» первоначально был написан как одно целое, под заглавием «Тургенев и Чехов»» [Иванов-Разумник 1910: 229]. Эта работа Шестовым так и не была завершена, но в ней, судя по изданной под названием «Тургенев» рукописи [Шестов 1982], по тем фрагментам, которые вошли в другую книгу, унаследовавшую название «Апофеоз беспочвенности», и по статье «Творчество из ничего», автор намеревался противопоставить Чехова Тургеневу: крушителя идеалов, «певца безнадежности» [Шестов 2010: 21] – апологету «всеобщего счастья» [Шестов 1982: 16] по единому европейскому рецепту, проводнику и выразителю господствовавших истин. В рукописи Шестова Тургеневу последовательно и настоятельно приписывается раз и навсегда усвоенное в ходе изучения Гегеля убеждение в том, что «необходимо образованному человеку иметь полное и законченное, непременно законченное «мировоззрение»», и только к концу жизни отчасти поколебленная приверженность тому «строю идей, который он, по примеру европейских товарищей, считал последним словом человеческого разума» [Шестов 1982: 25]. При таком подходе «безыдейный» Чехов безусловно оказывается абсолютным антиподом своего «идейного» предшественника.
Тургенев действительно получил блестящее философское образование, однако из своих научных штудий он вынес не приверженность раз и навсегда усвоенной мировоззренческой системе, а убеждение в несостоятельности любой готовой системы, в неизбежности ее корректировки объективной реальностью, в отсутствии абсолютной, однозначной истины, которая только и может служить стержнем идеала и его содержанием. Характерно, что мировоззренческий скепсис высказывался им, в частности, в переписке с Толстым и по поводу Толстого, смолоду пребывавшего в поиске последней истины. В январе 1857 года Тургенев выражает удовлетворение по поводу произошедших (как ему кажется) перемен в мировосприятии Толстого:
Вы утихаете, светлеете и – главное – Вы становитесь свободны, свободны от собственных воззрений и предубеждений. Глядеть налево так же приятно, как направо – ничего клином не сошлось – везде «перспективы» <…> стоит только глаза раскрыть. Дай бог, чтобы Ваш кругозор с каждым днем расширялся! Системами дорожат только те, которым вся правда в руки не дается, которые хотят ее за хвост поймать; система – точно хвост правды, но правда как ящерица: оставит хвост в руке – а сама убежит: она знает, что у ней в скором времени другой вырастет [Тургенев: III (П), 75].
В откликах на роман «Война и мир» Тургенев выступает категорическим противником совмещения прямого философствования и художества, очевидно гораздо больше доверяя второму как инструменту познания, нежели первому:
Что бы он (Толстой. –Г. Р.) ни делал – будет хорошо, если он сам не исковеркает дела рук своих. Философия, которую он ненавидит, оригинальным образом отмстила ему: она его самого заразила – и наш враг резонерства стал резонерствовать напропалую! Авось это все с него теперь соскочило – и остался только чистый и могучий художник! [Тургенев: IX (П), 170]
Задолго до этого, в 1847 году, в пору интенсивного и разностороннего приобщения к европейской культуре, в ходе которого шлифовалось и дополнялось полученное им философское образование, Тургенев, размышляя над сочинениями Кальдерона, формулировал те мировоззренческие позиции, которые лягут в основу его жизненной и творческой стратегии: «Какой бы я ни был атом, я сам себе владыка; я хочу истины, а не спасения; я чаю его от своего ума, а не от благодати» [Тургенев: I (П), 449].
Таково было тургеневское отношение не только к «благодати», то есть к религии, но и к философским концепциям, к любым абсолютам и авторитетам.
Таким независимым «атомом» мыслит себя и Базаров, в образ которого Тургенев, по его собственному признанию, вложил не только свои лучшие краски, но и свои сокровенные убеждения. Базаров пристально вглядывается в предстоящее его мысленному взору ничего. Масштаб личности и сила духа его таковы, что позволяют соразмерять себя с тем, что, в сущности, несоизмеримо с человеком, а интеллектуальное бесстрашие и честность понуждают сознавать и констатировать эту несоизмеримость:
Узенькое местечко, которое я занимаю, до того крохотно в сравнении с остальным пространством, где меня нет и где дела до меня нет; и часть времени, которую мне удастся прожить, так ничтожна перед вечностию, где меня не было и не будет… А в этом атоме, в этой математической точке кровь обращается, мозг работает, чего-то хочет тоже… Что за безобразие! Что за пустяки!
В научной литературе многократно ставился вопрос о внероманных философских источниках высказываний Базарова. Варианты ответов предлагались разные (Фейербах, Шопенгауэр, Паскаль, Штирнер), но методологической основой подхода к проблеме неизменно остается установка, которую в свое время сформулировал А. Батюто:
Если этот последний (базаровский максимализм. – Г. Р.) не тяготеет к Шопенгауэру, то где, на каких путях послегегелевского (а может быть, и более раннего) развития философии следует искать источники формирования подобных убеждений? Не мог же Базаров сочинять их экспромтом – в спорах со «старичками» Кирсановыми, в небрежных собеседованиях с Аркадием, Одинцовой, крестьянскими ребятишками, мужиками и т. п.! [Батюто 1972: 41–42]
Формула не мог же Базаров здесь ключевая, и означает она, в сущности, то, что сам Тургенев не мог сочинять те идеи, которые вложил в уста своего героя, – соответственно, истоки их следует искать во внеположных роману готовых системах –тех самых, к которым Тургенев, как уже сказано, относился весьма критически. Однако такой подход противоречит содержанию образа Базарова, типу его личности, складу его ума. В том-то и дело, что –мог. И именно этот дар воспринимать жизнь как творческий вызов и адекватно реагировать на него и есть стержень базаровской личности и суть его нигилизма. Базаров не повторяет зады, не воспроизводит чужие концепции и не апеллирует к общепризнанным авторитетам – он продуцирует собственные идеи из личного опыта (в том числе – опыта общения с Кирсановыми, Одинцовой, мужиками), добытого усилиями собственного интеллекта – разумеется, на базе полученного образования. И если какие-то его высказывания, всегда ситуативно и личностно обоснованные, в чем-то совпадают с высказываниями общеизвестных авторов, то это естественное и неизбежное (нельзя же беспрерывно изобретать велосипед!) пересечение на едином поле европейской культуры, а вовсе не повторение заученного.
То же самое касается и романа в целом. Когда Батюто, штудирующий философскую подпочву тургеневского творчества, утверждает, что «благодаря философии Паскаля <…> конкретно-историческое начало в мировоззрении Базарова, тесно связанное с русской действительностью 1860-х годов, органически переплетается с началом общечеловеческим, с «вечными» проблемами жизни и смерти, неизбежными для людей во все времена человеческой истории» [Батюто 1972: 64], – то он опять-таки искажает и схематизирует ситуацию: конкретно-историческое и вечное – и в мировоззрении Базарова, и в романе «Отцы и дети» в целом – сопряжены не благодаря Паскалю, а в силу того, что такова была человеческая и художественная оптика самого Тургенева. Когда Шестов пишет: «Тургенев же, в противоположность Толстому, глубоко верил, что последовательность и стройность и долговременная неизменность в мыслях – есть первая и необходимейшая гарантия их истинности» [Шестов 1982: 30–31], – это характеризует взгляд Шестова на Тургенева, а не взгляды самого Тургенева, который был убежден в том, что «у Истины, слава богу, не одна сторона; она тоже не клином сошлась» [Тургенев: III (П), 29]. Что же касается упомянутого выше Паскаля, то к нему, как и ко всем остальным законодателям европейских интеллектуальных трендов, Тургенев, как уже сказано, относился критически и еще в 1847 году писал:
Я читал книгу, о которой часто отзывался с большой похвалой, каюсь, не зная ее. «Провинциальные письма» Паскаля. Это вещь прекрасная во всех отношениях. Здравый смысл, красноречие, комическая жилка – все здесь есть. А между тем это произведение раба, раба католицизма, – «херувимы, эти блаженные существа, состоящие из головы и перьев», «эти прославленные царящие лики, всегда багряные и пламенеющие», иезуита Ле-Муана, рассмешили меня до слез [Тургенев: I (П), 458].
Рабское следование каким бы то ни было догмам, неприемлемое для Тургенева, менее всего свойственно его главному герою – Евгению Базарову, которого писатель наделил собственным, многократно высказанным в письмах трагическим мироощущением2 и в то же время – редкостной силой духа и бесстрашием разума. По сути своей базаровский нигилизм – не идеология, а методология: Базаров не признает святынь и абсолютов, не склоняется перед авторитетами и принципами, его интеллектуальная дерзость простирается на все, что предстоит умственному взору, его принцип взаимодействия с миром– вопрошание, сомнение и научный эксперимент, любой объект для него – «лягушка», которую следует распластать и вскрыть, дабы понять механизм ее существования.
Именно такова, по Шестову, художественная стратегия Чехова: «…посмотрите его за работой. Он постоянно точно в засаде сидит, высматривая и подстерегая человеческие надежды. И будьте спокойны за него: ни одной из них он не просмотрит, ни одна из них не избежит своей участи» [Шестов 2010: 22]. Чехов, по Шестову, своим творчеством подрывал, выкорчевывал, уничтожал на корню «принципы» и «идеалы», которые являются опорой человеческой жизни, придают ей осмысленность и оптимистический вектор: «…то, что делал Чехов, на обыкновенном языке называется преступлением и подлежит суровейшей каре», ибо он «теми или иными способами убивал человеческие надежды». Чеховский художественный скальпель был нацелен на все то, что в общественном сознании существовало как безусловные ценности: «Искусство, наука, любовь, вдохновение, идеалы, будущее – переберите все слова, которыми современное и прошлое человечество утешало или развлекало себя – стоит Чехову к ним прикоснуться, и они мгновенно блекнут, вянут и умирают» [Шестов 2010: 22].
Приведенный Шестовым список объектов чеховского «умерщвления» в точности повторяет перечень объектов базаровского отторжения. Хлесткими афоризмами Базаров расправляется с искусством («Порядочный химик в двадцать раз полезнее всякого поэта»; «Искусство наживать деньги, или нет более геморроя!») и с «роковой» любовью («Это все романтизм, чепуха, гниль, художество»). Вдохновение, даже в отраженном варианте, вызывает у него насмешку: «Помилуй! в сорок четыре года человек, pater familias3, в …м уезде – играет на виолончели!» От разговора о науке он пренебрежительно отмахивается: «Есть науки, как есть ремесла, знания; а наука вообще не существует вовсе». Нарисованная Аркадием оптимистическая перспектива социально-исторического прогресса вызывает у него глубокий скепсис:
Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, – она такая славная, белая, – вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать… А я и возненавидел этого последнего мужика, Филиппа или Сидора, для которого я должен из кожи лезть и который мне даже спасибо не скажет… да и на что мне его спасибо? Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет; ну, а дальше?
Что-то из приведенного выше говорится сгоряча и по причине отсутствия опыта, жизнь скорректирует эти выпады, что-то – по раздражению на некомпетентность оппонента, но стержневые мировоззренческие позиции Базарова не изменяются до конца романа. Самую надежную и прочную из придуманных человечеством идеалистических опор – религию – даже перед лицом смертного ужаса он отвергает.
«…Чеховский герой, – пишет Шестов, – в конце концов остается предоставленным самому себе. У него ничего нет, он все должен создать сам» [Шестов 2010: 39]. Под эту формулу едва ли не более чеховских персонажей подходит Евгений Базаров.
Задолго до Шестова, связавшего с Чеховым определение «творчество из ничего», А. Герцен сходным образом обозначил суть нигилизма: «Нигилизм не превращает что-нибудь в ничего, а раскрывает, что ничего, принимаемое за что-нибудь, – оптический обман» [Герцен 2010: 693].
Чехов, как и Базаров, отказался от оптических обманов, искусственно выдаваемых за что-нибудь, и критика за это обвиняла его в «медицинском позитивизме», лишающем «крыльев», предопределившем «атеоретичность и афилософичность» творчества [Неведомский 2002: 811]. Но и эти упреки, опять-таки задолго до Чехова и его критиков, парировал Герцен: «Нигилизм <…> это логика без стриктуры4, это наука без догматов, это безусловная покорность опыту и безропотное принятие всех последствий, какие бы они ни были, если они вытекают из наблюдения, требуются разумом» [Герцен 2010: 693]. Нигилизм именно в этом смысле, в этом варианте присущ и Базарову, и Чехову.
Зерно спора в Марьине – его глубинный, корневой смысл, а соответственно и суть базаровского нигилизма – как правило, ускользает в рамках школярских прочтений. Между тем важную подсказку мимоходом, саркастически, но очень точно дает Павел Петрович Кирсанов: «Прежде были гегелисты, а теперь нигилисты. Посмотрим, как вы будете существовать в пустоте, в безвоздушном пространстве».
Об этой «пустоте» говорит и сам Базаров:
– …Значит, вы верите в одну науку?
– Я уже доложил вам, что ни во что не верю; и что такое наука – наука вообще? Есть науки, как есть ремесла, знания; а наука вообще не существует вовсе.
Ученый, естествоиспытатель, Базаров, разумеется, отрицает не науку, а науку вообще –философию, ту самую немецкую, европейскую классическую философию, из которой его так упорно выводят исследователи творчества Тургенева. Между тем если кому он и «наследует», то – сокрушителю «идолов», застопоривающих познание, основоположнику английского материализма и научного эмпиризма – Фрэнсису Бэкону, который причислял философию к «идолам театра», то есть искусственным, неверифицируемым порождениям человеческого разума. «Идолы были ненавистны его научно-философскому уму», – писал Ю. Никольский о Тургеневе [Никольский 1921: 84], а сам Тургенев еще в 1842 году, за двадцать лет до «Отцов и детей», иронизировал по поводу «идола» философии в письме к братьям Бакуниным:
Объявляю вам, что я выдержал экзамен из философии блестящим образом – то есть наговорил с три короба разных общих мест – и привел профессоров в восторг, хотя я уверен, что все специально-ученые (историки, математики и т. д.) не могли внутренно не презирать и философию и меня: да, помилуйте, я бы их стал презирать, если б они меня не презирали!.. [Тургенев: I (П), 224]
Вот этот мировоззренческий «нигилизм», это презрение к «общим местам» становится одним из лейтмотивов художественного творчества Тургенева и интеллектуальным стержнем образа Базарова.
Уже герой «Записок охотника», названный Гамлетом Щигровского уезда, обозначил разлад между немецкой философией и существованием в «пустоте» – правда, он эту пустоту трактовал как специфическую российскую действительность, к которой неприложимы общемировые законы:
Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу мог я извлечь из энциклопедии Гегеля? Что общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И как прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию… скажу более – науку?
Базаров говорит о том же, хотя и более общо, в терминах метанаучных социально-философских концепций:
– Аристократизм, либерализм, прогресс, принципы <…>
- См.: [Громов 1976: 496].[↩]
- «Каждый человек на ниточке висит, бездна ежеминутно под ним разверзнуться может…» («Отцы и дети»).[↩]
- отец семейства (лат.).[↩]
- без стриктуры… – без ограничений (от лат. strictura).[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №3, 2018
Литература
Батюто А. И. Тургенев-романист. Л.: Наука, 1972.
Герцен А. И. Еще раз Базаров // Герцен А. И. Избранные труды / Сост., вступ. ст. и коммент. В. К. Кантора. М.: РОССПЭН, 2010. С. 681–694.
Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого: Воспоминания. М.: Захаров, 2002.
Громов М. П. Примечания // Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 тт. Сочинения в 18 тт. / Гл. ред. Н. Бельчиков. Т. 4. М.: Наука, 1976. С. 453–522.
Долженков П. Н. Чехов и позитивизм. М.: Скорпион, 2003.
Зеньковский В. В. Миросозерцание И. С. Тургенева: К 75-летию со дня смерти // Зеньковский В. В. Русские мыслители и Европа. М.: Республика, 1997. С. 287–300.
Иванов-Разумник Р. В. О смысле жизни: Ф. Сологуб, Л. Андреев, Л. Шестов. 2-е изд. СПб.: Тип. М. М. Стасюлевича, 1910.
Мережковский Д. Старый вопрос по поводу нового таланта // Чехов А. П. В сумерках: Очерки и рассказы. М.: Наука, 1986. С. 330–372.
Михайловский Н. К. Об отцах и детях и о г-не Чехове // Михайловский Н. К. Литературно-критические статьи. М.: ГИХЛ, 1957. С. 594–607.
Михайловский Н. К. Из литературных и журнальных заметок 1874 года // Михайловский Н. К. Литературная критика и воспоминания. М.: Искусство, 1995. С. 91–98.
Неведомский М. Без крыльев. Чехов и его творчество // А. П. Чехов: Pro et contra: Творчество А. П. Чехова в русской мысли конца XIX – начала XX в. (1887–1914): Антология / Сост., предисл., общ. ред. И. Н. Сухих. СПб.: РХГИ, 2002. С. 786–830.
Никольский Ю. Тургенев и Достоевский (История одной вражды). София: Российско-болгарское книгоиздательство, 1921.
Одесская М. М. Чехов и проблема идеала (Смена этико-эстетической парадигмы на рубеже XIX–XX веков). Автореферат дис. <...> доктора филол. наук. М., 2011.
Поппер К. Что такое диалектика? / Перевод Г. А. Новичковой // Вопросы философии. 1995. № 1. С. 118–138.
Порус В. Н. Бытие и тоска: А. П. Чехов и А. П. Платонов // Вопросы философии. 2014. № 1. С. 19–33.
Ребель Г. М. Чеховские вариации на тему «тургеневской девушки» // Русская литература. 2012. № 2. С. 144–170.
Салтыков-Щедрин М. Е. Из письма П. В. Анненкову в Петербург 3 февраля 1859 г. // Тургенев в русской критике: Сб. ст. / Вступ. ст. и прим. К. Бонецкого. М.: ГИХЛ, 1953. С. 397–399.
Тиме Г. А. Россия и Германия: философский дискурс в русской литературе XIX–XX веков. СПб.: Нестор-История, 2011.
Толстой Л. Н. Письмо к А. Н. Пыпину, 10 января 1884 г. // Толстой Л. Н. Полн. собр. соч. в 90 тт. / Общ. ред. В. Г. Черткова. Т. 63. М., Л.: ГИХЛ, 1934. С. 149–150.
Тургенев И. С. Полн. собр. соч. в 28 тт. Письма в 13 тт. / Гл. ред. М. П. Алексеев. М.; Л.: АН СССР, 1960–1968.
Чехов А. П. Полн. собр. соч. и писем в 30 тт. Письма в 12 тт. / Гл. ред. Н. Бельчиков. М.: Наука, 1974–1983.
Шестов Л. Тургенев. Анн Арбор>: Ардис, 1982.
Шестов Л. Творчество из ничего // Шестов Л. Избранное. В 2 ч. / Сост., вступ. ст. Е. Л. Петренко. Ч. 2. М.: РОССПЭН, 2010. С. 20–52.
Штирнер М. Единственный и его собственность / Перевод с нем. Б. В. Гиммельфарба, М. Л. Гохшиллера. Харьков: Основа, 1994.