№2, 2002/XХI век: Искусство. Культура. Жизнь

«Бытовая» история

Увидел Тютчева, приехавшего из чужих краев; говорил с ним об иностранной литературе, о политике, образе жизни тамошней и пр…. Остро сравнил он наших ученых с дикими, кои бросаются на вещи, выброшенные к ним кораблекрушением.

М. П. Погодин. Из дневника. 1825.

Русское слово «быт» имеет право войти в иноязычные словари наряду с «самоваром», «интеллигенцией», «борзой» и «спутником». Дело не в том, что у других народов нет быта. Просто с «повседневностью» нигде, кажется, не вступали в такие напряженные отношения, балансирующие на зыбкой грани между ненавистью и недостижимой желанностью обладания.

Нигде слово для обозначения повседневности так близко не сходится – этимологически и по звучанию – с понятием бытия и, в конце концов, так резко не расходится с ним по смыслу.

Бытом в России рано начали тяготиться. Из презрения к нему вывели идею мещанства, на неприятии которого возникла интеллигенция. После 1917 года быт очень осложнился, временами сходя на нет: «Быта нет, а жизнь еще жива», – вывел формулу Александр Межиров.

Чем труднее был быт, тем он казался желаннее. Недостижимый в повседневной жизни, он подпадал под запрет или, во всяком случае, под подозрение и как предмет научной рефлексии. Когда запреты были сняты, бытовой материал хлынул потоком публикаций.

Наиболее наглядный пример – русский серебряный век. Его литературная повседневность просмотрена насквозь. Вспомнили всех третьестепенных писателей, всех литературных и окололитературных завсегдатаев. Забыли, кажется, только Александра Блока. Во всяком случае, он затерялся в толпе, вызывая к себе отношение в диапазоне между презрением за уступчивость большевикам и снисходительностью. Поэт, говорят, был так себе, и упоенно участвуют в «бала-ганчике», не обращая внимания на блоковское предупреждение о его жизненной опасности.

Вначале казалось, что такая позиция оправдана заветами позднего формализма – Тынянова и Эйхенбаума с их неприятием истории литературы как «литературы генералов», с их ориентацией на литературный быт. Так казалось… Но вдруг произошло нечто, представляющее собой острый «бытовой» сюжет. С разрывом, мелодрамой, почти со слезой.

Поводом к тому стало запоздавшее у нас на двадцать лет и потому, как всегда, исполненное энтузиазма открытие американского «нового историзма». В журнале «Новое литературное обозрение» появилось несколько публикаций из старых американских работ, сопровождаемых вступительными заметками и комментарием.

Именно в то время, когда у нас перепечатывали старые работы «новых истористов», само это направление резко обозначило в качестве своего материала «повседневное», по сути дела – быт.

В названия недавних статей и целых сборников было вынесено понятие «the everyday» 1. Оно образовано по продуктивной модели: прилагательное, употребленное с определенным артиклем, субстантивируется и обозначает отвлеченное или обобщенное понятие. Возможное и окказионально употребительное в языке, теперь это слово вошло в научный оборот на правах термина.

Можно предположить, что это произошло не без влияния более ранней французской аналогии, где Ie quotidien гораздо прочнее вошло в язык (вплоть до названия газеты «Quotidien de Paris») и давно стало предметом научного исследования.

У нас оно хорошо известно по переводу книги Фернана Броделя «Структуры повседневности»(Les structures du quotidien). Школа «Анналов», к которой принадлежит Бродель, придирчиво перепроверяла состав исторического знания, докапываясь до происхождения понятий и до глубин материальной жизни, то есть повседневности.

У историка литературы сходная, но все же другая задача. Он соотносит с бытовым материалом тексты, специфика которых и составляет существо его профессии. В отличие от французских историков и подобно русским формалистам, «новые истористы», заглядывая в напластования быта, хотят по-новому увидеть внутри их бытование литературного текста.

Но почему тогда появление у нас «нового историзма» привело не к сближению позиций, а к громко декларированному разрыву с формальным методом?

Отвечая на этот вопрос, придется припомнить, как возникло то, с чем теперь порывают.

 

А БЫЛ ЛИ ВУЛЬГАРНЫЙ СОЦИОЛОГИЗМ?

Еще и в самые поздние советские времена можно было услышать сожаление о том, что главная беда нашего литературоведения – вульгарный социологизм. Это повторяли с наилучшими намерениями, призывая вернуться к тексту и не замечая, что сама эта фраза произносится с голоса официальной идеологии. То, от чего мы действительно страдали, было вульгарным идеологизмом, создававшим обязательные схемы, штампы и, как видим, весьма в этом преуспевшим.

В начале 1930-х годов мысль о вульгарном социологизме была вброшена на десятилетия вперед. Еще в 60-х старые школьные учителя с ужасом вздрагивали при имени В. Ф. Переверзева, кому сначала их заставляли следовать как столпу марксистской науки, а потом их начали выгонять с работы за «переверзевщину».

У Переверзева и его последователей был вульгарный, ибо редукционный, вариант социологии: любое явление надстройки сводили к тому или иному явлению, относящемуся к базису. Формулу «Евгения Онегина» выводили из колебания товарных цен на хлеб.

Однако пострадал Переверзев не за вульгарность, а за социологию, которая ни в каком варианте невозможна там, где знание реальностей общественной жизни, в особенности повседневности ее быта, находится под запретом.

В послереволюционные времена понятие «быт» очень быстро идеологизировалось. Один из поводов к тому дали лефовские теоретики, утверждавшие: «Быт – наш новый фронт. Искусство – наше оружие на этом фронте» 2. А отсюда уже логичный переход, убеждающий в своем праве властвовать в этой сфере: «Революционные партии били по бытию, искусство восстало, чтобы бить по вкусу», то есть по «мироощущению» 3.

ВКП(б) властью делиться ни с кем не собиралась. Претензии лефовцев были в корне пресечены.

В 20-х годах В. Ф. Переверзев совсем не был одинок в желании изучать литературу социологически. Это было одно из главных направлений мысли, на котором разворачивались споры. До официального погрома оппоненты высмеивали Пе- реверзева не за социологию, а за ее вульгарность.

Именно тогда в работе М. М. Бахтина о формальном методе в литературоведении, выпущенной под именем П. Н. Медведева, появляется многозначительный подзаголовок: «Критическое введение в социологическую поэтику» (1928).

То, что предлагал Переверзев, ни в коей мере поэтикой не было. Факт литературы вне своей специфики, теряя свою природу, сводился к одной способности: отразить экономические изменения, точнее – изменения базиса.

Наивно рассматривать поворот Бахтина к социологической поэтике как его уступку марксизму или как его желание легализоваться в советской действительности. Социологическая культурология (употребим анахронистически это более позднее слово) именно тогда широко захватывала гуманитарное знание. Вспомним, что одновременно социологическим спорам в русском литературоведении происходит становление впоследствии столь влиятельной школы «Анналов» с ее сосредоточенностью на «структурах повседневности».

Если Бахтин и хотел легализоваться на пути «социологической поэтики», то этот способ мог быть для него далеко не только конъюнктурным ходом, а вполне реальным решением проблемы. Нереальным его сделал поворот в развитии самой действительности, после чего социологизм оказался в высшей степени неудобным и недопустимым.

Одновременно с Бахтиным, даже несколько раньше его, и формалисты выступили «в защиту социологического метода». Так называлась небольшая полемическая статья Виктора Шкловского.

От чего он защищал социологический метод? В первую очередь от невежества его адептов: «Приведу цитату из Л. Войтоловского «История русской литературы» (ГИЗ, 1926 г., стр. 23): «…это дворянская литература, до мельчайших подробностей воспроизводящая быт и нравы дворянского сословия тех времен. Онегин, Ленский, Герман, кн. Елецкий, Томский, Гремин… В их лице Пушкин дает…» Сообщаем небезызвестному ученому Войтоловскому, что перечисленные им типы суть баритонные и теноровые партии опер, что и обнаруживается упоминанием Гремина, мужа Татьяны (?) [«любви все возрасты покорны»?], которого (Гремина) нет у Пушкина. Нехорошо изучать русскую литературу (социологически) по операм» 4.

Во-вторых, и это, может быть, главное, поскольку относится не к уровню образованности каждого в отдельности социолога, но к методу, как он применялся: нельзя изучать литературу социологически, не учитывая функции социальных фактов:

«Указания же Переверзева на то, что Гоголь легко переводил тему из поместного быта в чиновничий, доказывают только нефункциональность связи бытов с их «отображением» (совершенно вредный термин). Так переносится прием из испанской жизни в русскую. Так Гончаров по быту купеческого дома изобразил Обломовку» 5.

Итак, социологизм переверзевского типа неприемлем для Шкловского по двум причинам: они плохо знают быт и еще хуже умеют понять его функциональность.

Тогда-то формалисты и отправили своих учеников изучать быт. Тогда-то сами они создали теорию литературной эволюции, определив в ней функцию быта относительно соседнего с ним ряда – литературного. Салоны, кружки, издательства, альбомы и альманахи, тиражи и гонорары – все было признано материалом важным, требующим осмысления.

Формалисты повернули в сторону изучения быта, когда они, по сути дела, уже перестали быть формалистами. Очень многое в современных (и далеко не только российских) увлечениях и преувеличениях в связи с бытом восходит к их тогдашним идеям.

Формалисты никогда не были скучны и умели увлечь. Молодые ученые повально отправились собирать и изучать бытовые явления. Некоторые книги стали классическими (и недавно были переизданы):

Т. Гриц, В. Тренин, М. Никитин, «Словесность и коммерция: Книжная лавка А. Ф. Смирдина» / Под ред. В. Б. Шкловского и Б. М. Эйхенбаума (М., 1929).

М. Аронсон и С. Рейсер, «Литературные кружки и салоны» / Ред., предисл. Б. М. Эйхенбаума (Л., 1929).

В 1929 году этому увлечению бытом, как и многому другому в русской культуре, был положен конец. Кончился социологизм, как вульгарный, так и пытавшийся принять форму социологической поэтики. Правда, верность своему учителю Переверзеву еще на протяжении полувека хранил Г. И. Поспелов, пытавшийся в смягченном варианте включить его идеи в основание теории литературы. А поскольку учебником Поспелова пользовались в вузах, то эти идеи имели хождение, подспудное, завуалированное гегельянской терминологией.

Что же касается формалистов, то внимание к бытовой стороне литературной деятельности в сочетании с функциональным подходом к явлению быта в системе литературной эволюции стало их поздним открытием. На раннем этапе они оставались внутри проблем литературной специфики, отказывались выходить за пределы литературного ряда. На втором этапе они занялись исследованием взаимодействия разных рядов, и в первую очередь литературы с «соседним речевым рядом» – с бытом.

Тогда же, в конце 20-х годов, смысл перемен и их причину сформулировал Б. М. Эйхенбаум:

«Вопрос о том, «как писать», сменился или, по крайней мере, осложнился другим – «как быть писателем». Иначе говоря, проблема литературы, как таковой, заслонилась проблемой писателя.

Можно сказать решительно, что кризис сейчас переживает не литература сама по себе, а ее социальное бытование. Изменилось профессиональное положение писателя, изменилось соотношение писателя и читателя, изменились привычные условия и формы литературной работы – произошел решительный сдвиг в области самого литературного быта…» 6

Статья Б. М. Эйхенбаума так и называлась – «Литературный быт». Когда после вынужденного перерыва идеи формалистов (или бьющих формалистов) снова обрели влиятельность, то вошедшее в моду понятие «быт» и само социологическое изучение литературной повседневности неизменно обставлялось ссылками на Б. М. Эйхенбаума и Ю. Н. Тынянова.

Но вот из-за океана надуло новую моду.

 

СТАРАЯ НОВИНКА – «НОВЫЙ ИСТОРИЗМ»

«Новый историзм» (или историцизм – «new historicism») возник в начале 1980-х годов в США. Не последнюю роль в его успехе сыграло то обстоятельство, что он был заявлен не как еще одно теоретическое направление, а как – методика: «…a critical practice – a practice rather than a doctrine…» 7.

От теорий начали уставать. Сменяя друг друга, они уже не одно десятилетие проносились мусорным ветром, оставляя после себя сухое шуршание терминов, но почти не задевая знания о литературе и ее истории. По сей день в ходу монографии, биографии писателей, учебная литература, статьи, вышедшие в основном до теоретического бума или написанные так, как будто всего этого теоретического волнения не было и в помине. И не знаешь, сокрушаться ли по поводу невосприимчивости и инерции или радоваться тому, что инерционно устроенный академический мир едва успеет развернуться к очередной моде, а глядь ее уж и нет и опять носят что-то совсем другое, к чему еще надо присмотреться.

Стоит сказать, что после двадцати лет своего существования «новый историзм» вызывает сегодня на Западе скорее сомнение или разочарование как еще одна – много обещавшая, но уже отношенная – мода. У нас же его только примеривают и, естественно, переживают как очередное откровение.

Хотя «новый историзм» не претендовал на большее, чем стать методикой литературного анализа, он был основательно подготовлен рядом событий в сфере изучения истории. На протяжении 60-х годов основной интерес американских ученых из политической истории сместился в историю социальную. Об этом с безусловной объективностью свидетельствует меняющаяся проблематика университетских диссертаций. Не последнюю роль в этом сыграло воздействие школы «Анналов», и прежде всего Фернана Броделя. Затем влияние приобрели Р. Барт и М. Фуко.

Следующий ход от структурирования повседневности уводил к стремлению представить синхронный срез исторической жизни как единый текст. Метафора «текста» обостряет внимание к предметно-бытовому составу культуры, к письменности вещей и жестов. Антропологическая интерпретация по Клиффорду Гирцу предполагала понимание не того, что текст «значит»(means), а как он «работает»(works), или, иначе говоря, какова функциональная соотнесенность социальных структур, институтов, обычаев.

Задача ученого «разговорить саму реальность»(narrativize reality), не забывая в то же время, что культура живет в повествовании о ней, в том, что человек рассказывает (narrates) ## Н. White, The Content of the Form. Narrative Discourse and Historical Representation, Baltimore and L., 1990, p. 2.

  1. Например: «Renaissance Culture and the Everyday» / Ed. P. Fumerton and S. Hunt, Pennsylvania UP, 1999. []
  2. Н. Горлов, О футуристах и футуризме. – «Леф», 1923, N 4, с. 6. []
  3. «Леф», 1923, N 1, с. 3. []
  4. В. Шкловский, Гамбургский счет, Л., 1928, с. 36. []
  5. Там же, с. 29. []
  6. Б. Эйхенбаум, Литературный быт. – Б. Эйхенбаум, Мой временник, Л., 1929, с. 51. []
  7. S. Greenblatt, Learning to Curse. Essays in Modem Culture, 1990, p. 146. []

Статья в PDF

Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2002

Цитировать

Шайтанов, И.О. «Бытовая» история / И.О. Шайтанов // Вопросы литературы. - 2002 - №2. - C. 3-24
Копировать