«Азбуки» Милоша (Фрагменты книг «Азбука Милоша» и «Другая азбука»). Вступительная заметка, составление, примечания и перевод с польского О. Катречко
Благодарим за помощь в осуществлении публикации Институт Милоша в г. Кракове и лично пани Агнешку Косинскую.
Творчество Чеслава Милоша – польского поэта, прозаика, эссеиста, лауреата многих престижных премий, включая Нобелевскую, – в России знают куда меньше, чем оно того заслуживает. По-видимому, первым, кто попытался представить его поэзию русскоязычному читателю, был Иосиф Бродский, называвший Милоша одним из крупнейших поэтов современности, если не крупнейшим. Переводов Милоша было много, но, они выходили преимущественно в журнальном варианте, время от времени публиковались на страницах «Иностранной литературы» и «Новой Польши». Первый на русском языке сборник стихов поэта «Так мало» увидел свет в 1993 году в издательстве «Вахазар», позже, в 2003 году, ОГИ выпустило поэтический томик-билингву «То/Это», Из прозаических произведений Милоша на русском языке вышли книга эссе «Придорожная собачонка» (2002) и «Порабощенный разум» (2003). У себя на родине Милош был тоже до некоторого времени поэтом неизвестным, вернее, запрещенным. И лишь Нобелевская премия открыла ему, эмигранту, возможность публиковаться на страницах многих изданий. Тогда-то он и был признан достоянием польской культуры.
Чеслава Милоша можно назвать свидетелем XX века. Он прожил долгую жизнь, родился в 1911 году в литовском городке Щетейняй, умер в возрасте 93 лет в 2004 году в Кракове. Между этими двумя датами – практически вся сложная история XX века, которая тесно переплелась с его личной судьбой: детство и юность в многонациональной Литве, затем предвоенная и военная Варшава, подневольные годы советского режима, почти полвека эмиграции сначала во Франции, потом в США, непрестанные переезды, многолетние дружбы и бесчисленные встречи, преподавательская работа в калифорнийском университете в Беркли и кропотливый творческий труд: десятки тысяч страниц, исписанных мелким почерком, – поэзия, философская проза, эссеистика, переводы. На пороге своего девяностолетия Чеслав Милош, вернувшись уже в Польшу, публикует один за другим два прозаических сборника: «Азбука Милоша» (1997) и «Другая азбука» (1998), которые литературная критика назвала «поэзией, прикинувшейся прозой, азбуковником знаний». По своей сути это книги, совмещающие в себе черты мемуарной прозы и философского эссе. Милош всегда оставался прежде всего поэтом. Его влекла форма наиболее емкая, «которая не была бы слишком поэзией и слишком прозой».
О чем «Азбуки» Милоша? Буквально обо всем. Это сплав жизненных наблюдений и мыслей вслух. Главное действующее лицо в них – память. В своей речи при вручении Нобелевской премии Милош сказал, что «память – наша сила», «живые получают мандат от тех, кто ушел навсегда». Свой долг поэта он видел в том, чтобы помнить. Блуждая памятью среди букв латинского алфавита, от A до Z, Милош воскрешает образы известных и ничем не примечательных, но значимых для него людей: родных и близких, школьных и университетских друзей, учителей, собратьев по перу, врагов и завистников, случайных попутчиков, встреченных на дороге жизни. В «Азбуках» Милош подводит итог своему бытию и минувшей эпохе, размышляет над скоротечностью времени/которое спутывает судьбы людей, меняет их мировоззрение. Свой поэтический алфавит нобелевский лауреат начинает со вздоха удивления и раздумья: «А ведь немало я попутешествовал». Его предки редко выезжали за пределы родного края. Сам он волею истории, в результате насилия, был вынужден покинуть «рай детства», но, как пишет поэт, он не превратился в космополита, правда, его отличала «робость провинциала» и сопутствовал ему «страх разменяться по мелочам, потерять свой внутренний центр, духовный дом». Тему изгнания из рая, но уже в другом аспекте подхватывает следующая миниатюра «Адам и Ева». Милош размышляет о библейской паре, над тем, что же все-таки произошло в раю? А разве им самим не двигала в жизни спасительная и пагубная страсть познания и искушение преступить границы наказов и запретов?
Кто-то верно сравнил прошлое с колодцем: «Заглянешь в него, как будто бы там ничего нет – мрак, пустота, веет холодом, а приглядишься внимательно и увидишь в глубине свое отражение». Таковы и воспоминания Милоша. Заглядывая в прошлое, он не только воскрешает образы своих современников, но видит на их фоне свое отражение. Искренность Милоша порой носит исповедальный характер, он замечает не только чужие слабости, но и свои: «Рассказывая о XX веке, я стараюсь быть честным, в чем мне помогают мои пороки, не добродетели». Милош сам слишком много знал, чтобы с легкостью осуждать других, хотя и далек от всепрощения. Он просто смотрит на мир и описывает, и это единственное, что он может сделать.
«Азбуки» Милоша – это не только составленный им «реестр» родных и близких, известных литераторов и деятелей искусства, мыслителей и политиков. Среди его коротких философских эссе есть рефлексии-миниатюры: «Страх», «Восхищение», «Ненависть», «Время», «Любопытство», «Правда» и, наконец, «Исчезновение». В irtix нашли отражение те важные темы, которые пронизывают все его творчество. Несчастья, страдания, зло – откуда они? В чем их смысл?
«Мир, изображенный Милошем, – отметил в своей речи Ларе Йюлленстен, член Шведской академии, – это мир, в котором живет человек после изгнания из рая». И далее, обращаясь к лауреату, он сказал: «Когда читаешь ваши произведения, обогащаешься новым жизненным опытом, несмотря на некоторую его чуждость».
Перевод осуществлен по изданиям: Mihsz Czeshw.Abecadtb Mitosza. Krakow: Wydawnictwo Literackie, 1997 © Copyright by Czeslaw Mttosz; © Copyright by Wydawnictwo Literackie. Krakow, 1997; Milosz Czestaw. Inne abecadio. Krakdw: Wydawnictwo Literackie, 1998 © Copyright by Czestaw Mtfosz; © Copyright by Wydawnictwo Literackie. Krak6w, 1998.
Адам и Ева. Самым замечательным в библейском сказании о наших прародителях является то, что оно непонятно, и благодаря этому, наверное, волнует нас сильней, чем нечто до конца понятое. Еще Лев Шестов удивлялся, как неграмотные пастухи смогли сами придумать загадочный миф, над которым ломают голову мыслители уже не первое тысячелетие.
Рай, где нет болезней и смерти и два человека испытывают полное счастье. Во вкушении запретного плода с древа познания добра и зла народное воображение склонно было видеть удовлетворение сексуальных потребностей, в то время как Джон Мильтон в «Потерянном рае» следует другой традиции и красочно описывает любовные отношения Адама и Евы как часть их райского состояния:
Праматерь, томный взор
С невинною, супружеской любовью
И ласковостью мягкой возведя
На Праотца, его полуобняв,
К нему прильнув. Под золотом волос
Рассыпанных ее нагая грудь,
Вздымаясь, прилегла к его груди1.
Что же все-таки означает древо познания добра и зла?
Предположениям несть числа. Некоторые библеисты за буквами древнееврейского текста вычитывают скрытый смысл. Исследователи нашей цивилизации и тупиков, в которые упирается разум, усматривают в голосе Змея искушение рационализма. Иные, наоборот, утверждают, что от вкушения запретного плода начинается история человечества, поскольку прежде Адам и Ева жили неразумной жизнью, животной, то есть Змей-Сатана был прав, когда говорил, что у них откроются глаза. Создатель, впрочем, тоже был прав, предостерегая, что если они отведают плод, то умрут. Но чаще всего отмечается, что до того момента, как был нарушен запрет, библейская чета прекрасно, дружелюбно и доверительно относилась к Богу. Катастрофа произошла, когда они низвели Господа до уровня сотворенных Им существ и обвинили в зависти, то есть первый грех по сути был проявлением гордыни.
Почему, нарушив запрет, Адам и Ева заметили свою наготу и почему устыдились? По-видимому, это важно, но совершенно не поддается пониманию. Размышлять можно бесконечно. Они вступили на путь истории, цивилизации, а нагота с нею несовместима? И почему Богу пришлось сшить им одежду из звериных шкур? И почему этот один момент повлек за собой такие последствия: не только их смерть, но и необратимые изменения в природе, ведь и природа в Раю была бессмертна; к тому же еще и первородный грех, отягощающий каждого мужчину и каждую женщину на протяжении бессчетного множества поколений. К счастью, католическая теология относит первородный грех к таинствам веры и не пытается выяснять, отчего так получается, что мы его наследуем.
По нашему глубокому, лежащему в тайниках души убеждению, мы должны жить вечно. И бренность своего существования, и смертность воспринимаем как насилие над собой. Только Рай – настоящий, мир – иллюзорен и дан нам «на время». Поэтому так воздействует на наши чувства рассказ о грехопадении, он словно воскрешает в заснувшей памяти какую-то старую истину.
Ангельская сексуальность. Когда появляется та Единственная? Беатриче Данте не была ни его женой, ни невестой, а всего лишь юной девушкой, виденной издалека, но в «Божественной комедии» она встречает его и подчиняет себе, когда Вергилий доводит поэта до высшего круга Чистилища. Этот средневековый идеал женственности, далекой и обожаемой, также постоянно присутствует в поэзии трубадуров Лангедока2. Возведение женщины в сан той, которая посвящает в amore sacro, – своего рода отражение культа Девы Марии.
Позже христианская культура оказывается под влиянием языческой латинской поэзии, что не способствует возвышенной любви, хотя и воспевалась красота дам сердца в многочисленных стихах. Но уже восемнадцатый век – Век Разума – отличался свободой сексуальных нравов, и лидировала здесь Италия, так что дневники Казановы, по-видимому, – отображение не только его личных похождений.
Единственная – женщина, предназначенная судьбой, -» принадлежит романтизму, и, вероятно, Вертеру, не сумевшему ее завоевать, не оставалось ничего иного, как покончить с собой. Такой повод для самоубийства был бы не совсем понятен для стоиков и эпикурейцев, а также для исповедующих античную философию поэтов. Но люди конца восемнадцатого и начала девятнадцатого века, в том числе польские романтики, читали иного свойства литературу, из которой могли кое-что узнать об обручении двух душ, например, произведения Сведенборга3, которыми питается воображение Словацкого4 в детстве, как, впрочем, и Бальзака. Следует, кстати, заметить, что приблизительно в то же самое время, в начале 30-х годов девятнадцатого века, были созданы два «сведенборгских» романа Бальзака: «Серафита» и «Луи Ламберт». Людвика Снядецкая у Словацкого – любовь вымышленная, однако госпожа Ганская реально и прочно вошла в жизнь крайне чувствительного толстяка, и «Серафита» написана с целью преодолеть религиозную щепетильность любовницы и наконец вступить в брак с графиней из Верховины.
Ни в одной теософской системе не отводится столько места для любви двух людей, как в модели мироздания, созданной воображением Сведенборга. Поскольку мир чувств и духовный мир связаны у него нитями «корреспонденции»5, то то, что происходит на земле, получает продолжение на небесах. Любовь здешняя, земная, не приобретает у него форм средневекового аскетизма или платонической идеализации. Это любовь, реализованная в супружестве, телесная, правда, исключительно моногамная. Именно она является залогом жизни на небесах, потому что все небесные ангелы прежде были людьми и сохраняют силу и красоту своей молодости, а также пол – женский или мужской. Они сохраняют, кроме того, чувственное влечение и всегда обладают высокой сексуальной потенцией. Счастливые на земле супружеские пары встречаются вновь, уже помолодевшие. Одинокие – находят небесного партнера.
Следовательно, ангельская сексуальность у Сведенборга – это не лишение телесности, не уход в эфирные края, не бесконечная тоска и томление. Она физическая,.земная в своем неземном проявлении, и коренное отличие ее от греховной сексуальности заключается только в том, что вожделение направлено к одному человеку. Полная гармония двух душ и тел – цель земных существ, а если они этого не достигнут, то небесных, которые ко всему прочему не знают ни усталости, ни пресыщения друг другом.
Бальзак в «Серафите» вводит мотив андрогенный, то есть такое слияние мужской и женской душ, когда вместе они составляют двуполое единство, возможно, потому, что и у Сведенборга сознание супругов на небесах полностью растворяется друг в друге, и пара носит имя не двух разных ангелов, а одного.
Но, похоже, ни «Серафита», ни письма, в которых Бальзак пытался донести до госпожи Ганской идеи сведенборгизма, не изменили взглядов той, кому они были адресованы, за исключением того, что содержащаяся в них критика христианских догматов придала ее католицизму вольтерьянский характер.
Откуда я об этом знаю? Я не бальзаковед, лишь знание французского позволяет мне знакомиться с комментариями и исследованиями, которых во Франции много. За «Человеческой комедией» скрывается сложный философский пласт, обычно недооцениваемый теми, кто видел в Бальзаке в первую очередь писателя-реалиста. Неоднократно переделанный роман «Луи Ламберт», главным героем которого является гениальный мыслитель, дает представление о двух переплетающихся течениях: «научном» и мистическом. В последнем большое место занимает Сведеиборг, как и у Словацкого, известный здесь главным образом «из вторых рук».
Картины небес (многих) и преисподних (многих) у Сведенборга пленяли писателей и поэтов, наверное, прежде всего потому, что традиционное христианское изображение преисподней и обреченности на вечную жизнь не соответствовало понятию доброго Бога. Проще представить себе некое естественное влечение подобных к подобным, которые возносятся на небеса или летят в преисподнюю в силу того же взаимного притяжения, а не какого-то приговора. Поэты черпали полными пригоршнями из Сведенборга также тогда, когда, как Бодлер, брали у него корреспонденцию между чувственным и духовным мирами, придав им значение символов.
Анонимы.«Вас не любят, паи Чеслав», – дописал анонимный автор, высылая копию довольно гнусной статьи обо мне в польской эмигрантской прессе. И это правда, меня никогда не любили, пожалуй, только в узком кругу. Есть ли у нас основания чрезмерно верить в свою правоту? У моих врагов, часто пишущих анонимные письма или нападающих из-за угла, свои основания были. Во-первых, мои многочисленные пороки – что осложняло возведение меня на пьедестал вопреки очевидной общественной необходимости. Во-вторых, врожденная кровожадность моего характера нередко выражалась в пренебрежительных высказываниях в адрес некоторых лиц, что теперь я расцениваю просто как бестактность. В-третьих, упреки в грубости уже в начале моей литературной карьеры исходили прежде всего от тех, кого презирал и отвергнул я и чье присутствие было для меня нравственной проблемой. Представьте себе, сколь велико число готовых помериться силами: пишущих, рисующих, ваяющих. Знание об иерархии ценностей не позволяет нам хвалить результаты, на наш взгляд, того не заслуживающие, но как тяжело бывает думать, например, о поэте, который прислал свою новую поэму, гордясь ею, надеясь на признание с моей стороны, а я оказался перед выбором: либо написать ему, что поэма плохая, либо ничего не отвечать. И это пример вовсе не вымышленный, именно таким образом я задел Александра Янту6, что и стало концом нашей дружбы.
Аутентичность. Я всегда боялся, что выдаю себя за того, кем не являюсь. И вместе с тем я понимал, что так оно и есть. Подумайте, однако, мог ли я поступать иначе? Мое индивидуальное бытие не назовешь счастливым. Если бы я постоянно был сосредоточен на себе, то создавал бы литературу жалоб и уныния. Я же материю, которую из себя извлекал, сравнимую, пожалуй, с нитью шелкопряда, свивающейся в кокон, или с известковой массой, образующей раковину моллюска, воспринимал отстранению, и это помогало в творчестве.
Бывало искушение открыться и сознаться, что на самом деле меня ничто не волнует, кроме боли собственного зуба. Правда, я не был до конца уверен, что зубная боль тоже подлинна, что я ее себе не внушаю, а подобная опасность всегда существует, когда мы концентрируем внимание на себе.
Моим читателям казалось, что моя Форма близка мне самому. Так считал даже исключительно внимательный читатель Константы Еленьский 7, для которого и жизнь моя, и поэзия составляли поразительное единое целое. Возможно, причиной тому была моя дионисийская восторженность, действительно свойственная мне, однако, намеренно используемая как самое эффективное средство для сокрытия боли.
Быть аутентичным в литературе – значит как молено меньше писать на ту или иную публику. Но мы живем не в пустыне, и наш язык, включая все его традиции, а с ним и ожидания людей, говорящих на этом языке, правят нами. Мне случалось в ранней молодости писатама моих друзей-марксистов, в период немецкой оккупации приходилось писать на патриотическую Варшаву. Возможно, отъезд в эмиграцию стал для меня спасением, потому что в течение многих лет пребывания во Франции и в Америке я писал не на западную публику, а против нее. И, собственно говоря, мой успех именно тем для меня ценен, что достался писателю ощетинившемуся, непрестанно подчеркивающему, что он не один из них. Но, пока я не порвал с варшавскими властями, я чуть было не начал писать «а потребу соцреализма.
Я не могу питать симпатии ни к польским литераторам, которые после 1989 года начали писать на западный издательский рынок, ни к молодым поэтам, подражающим американской поэзии, в то время когда я и вся «польская школа» продолжали свое дело, понимая, что у нас иной исторический опыт.
Мы зависим от языка, которым пользуемся, я мог бы привести в пример поэтов, которым Форма не позволяет создать ничего по-настоящему своего, потому что они не сумели пробиться сквозь язык к более смелым понятиям.
Баллады и романсы. Неизменное очарование Мицкевича, причем очарование непонятное. Потому что, в конечном счете, бывает очарование, которое хоть как-то можно объяснить. А тут и не слишком изысканное содержание (кроме «Тукая»8), и форма, не им самим придуманная. Другие поэты ведь тоже слагали баллады на подобные темы и стихом, тогда принятым. Я пытался эту привлекательность как-нибудь рационально истолковать. Мицкевич был поэтом классического замеса, а классицизм, в частности, отличало непринужденное, шутливое изображение духов и эльфов (например, сильфиды в «Похищении локона» Александра Попа9). Баллады написаны пером классика, а значит, их автор не обязан верить в привидения и призраки. Даже когда в «Романтике» Каруся говорит, что видит умершего Ясеньку, поэт признает, что дело в ее любящем сердце, обладающем силой воображения, а не в вере в то, что Ясенька действительно является. А поэтому есть в мицкевичевских балладах заигрывание со страной «Как Будто», балансирование на грани веры в чудеса, но в целом гораздо сильней звучит шутливая нота <…> что немного напоминает Овидия в его «Метаморфозах». А Овидий верил в мифологические перевоплощения, которые описывал, – в девушку, превратившуюся в соловья, – или нет? Отчасти да, хотя на данную тему он воздерживался от суждений. Все это очень славно, но Мицкевич, провинциал, мелкопоместный шляхтич, пожалуй, был склонен буквально воспринимать деревенские истории, он был суеверен, о чем свидетельствуют «Дзяды». «Людей хулит, а сам не лыком ль шит», – имею я в виду себя. А разве я не верил каждому слову об экономке местного священника и тому, что после смерти, дабы покончить с ее выходками, пришлось разрыть могилу (которая до сих пор находится на тамошнем кладбище) и вбить ей в грудь осиновый кол? Рациональный подход не очень помогает. Очарование «Баллад» сродни магическим заклинаниям, это carmina, слово carmen первоначально означало чары, заклинания колдуна или, как бы мы нынче сказали, шамана. Хотя позже глагол carminare приобрел значение «слагать стихи». Фразы, используемые в обрядах, в заклинаниях, должны быть краткими, легко произносимыми. Как, например: •
«Ты видишь, Марыля, у края опушки –
Направо, там заросль густая…»
Или:
«Кто б ни был ты, путник, в какую бы пору
Ни ехал ты через Плужины…»
Или:
«Позвал он: «Кристя, эй, Кристя!»
Лишь эхо вторит ответно».
Или:
«Смерть стучится. Я не плачу,
Да и вам тужить не надо..,»10
Я согласен: чтобы наводить чары (carmina) под сводами какой-нибудь священной пещеры или в современном книжном магазине, хорошо иметь классическую выправку. У Мицкевича она была. И нынешним поэтам неплохо было бы призадуматься над тем, какую помощь им может оказать расположение слогов в метрическом стихосложении.
Я всегда был благодарен Мицкевичу, но мало что понимал в его жизни, во всяком случае, не знаю, откуда он черпал поэтическую силу. Но для того чтобы быть благодарным, не обязательно понимать.
Биографии. Несомненно, все биографии фальшивы, не исключая моей, которую из этой «Азбуки» читатель мог бы извлечь. Фальшивы, ибо отдельные их главы соединены по некоему заранее установленному принципу, в то время как в действительности они соединялись иначе, хотя, каким образом – неизвестно никому. Впрочем, та же фальшь присуща и автобиографиям, поскольку всякий, кто пишет о своей жизни, должен был бы обладать зрением Всевышнего, чтобы понять эти связи.
Биографии подобны раковинам, не много можно из них узнать о моллюске, обитающем внутри. Даже к своей биографии вкупе с литературным трудом я отношусь с таким чувством, как будто оставил после себя пустую скорлупу.
Ценность биографий состоит исключительно в том, что они позволяют приблизительно воссоздать эпоху, на которую пришлась данная жизнь.
Бовуар, Симона де. Мне не довелось с ней встретиться, но моя антипатия к ней не слабеет и сейчас, после ее смерти, когда имя мадам Бовуар быстро отходит в мир кратких, написанных петитом примечаний к истории той эпохи. Скажем так: то была неизбежная антипатия человека из глубокой провинции к даме из высшего света, приправленная к тому же злостью за свою несмелость, – простолюдина к рафинированной цивилизации. Закрывшись в коконе своей французскости, она не допускала мысли, что ее мог осуждать кто-либо не из ее кокона. Из трех подруг-тезок с именем Симона в Ecole Normale Superieure11 – она, Симона Вайль12, Симона Петремен – эта Симона, по ее собственному убеждению, была самой эмансипированной, но, в сущности, лучше других демонстрирующей «скромное обаяние» французской буржуазии. Я не мог простить ей совместной с Сартром подлой травли Камю. Ситуация, как в басне-моралите: честный, благородный, прямой человек, великий писатель, оплеванный парочкой так называемых интеллектуалов во имя неких политических принципов. Что за доктринерский фанатизм, если мадам Симоне пришлось написать целый роман «Мандарины», дабы попытаться очернить Камю, смешав его взгляды со сплетнями о его личной жизни.
Ее голос звучал громче всех среди феминисток. Что свидетельствует о них не с лучшей стороны. Я уважаю и даже преклоняюсь перед теми из этих дам, которые защищают женщин из сочувствия к их судьбе. У мадам Бовуар все было данью очередной интеллектуальной моде. Глупая бабенка.
Бодлер, Шарль. Несчастливая жизнь, огромный интеллект, достойный поэт. Быть может, поэты такого масштаба и таланта существовали и в других странах, но Бодлер был французом в то время, когда Париж считался культурной столицей всего мира. Именно Париж как символ большого города эпохи бурной промышленно-технической революции, это исчадие ада – la cite infernale, – стал темой его поэзии, а также блестящих трактатов о живописи.
В теологическом плане Бодлер тоже очень интересен, ибо на грани веры и неверия, а поэтому непохожий на своих преемников-атеистов: Стефана Малларме и Поля Валери. Он целиком в ауре римского католицизма, с сильной печатью манихейства и обостренной воприимчивостью к силам преисподней – и к той, что в земной юдоли (то есть городской), и к загробной.
- Джон Мильтон, «Потерянный рай», кн. IV. Перевод Арк. Штейнберга.[↩]
- Лангедок (Languedoc) – историческая область на юге Франции на побережье Средиземного моря.[↩]
- Эмануэль Сведенборг (1688 – 1772) – шведский философ, создатель теософского учения о «потусторонней» жизни и о поведении бесплотных духов. Оказал влияние на романтиков.[↩]
- Юлиуш Словацкий (1809 – 1849) – польский поэт эпохи романтизма.[↩]
- «Корреспонденции» – то есть точные соответствия явлений земных и потусторонних – одно из основных понятий учения Э. Сведенборга. [↩]
- Александр Янта-Полчиньский (1908 – 1974) – польский писатель, репортер.[↩]
- Константы Еленьский (1922 – 1987) – польский эссеист, переводчик, литературный критик.[↩]
- «Тукай, или Испытание дружбы» – баллада, написанная А. Мицкевичем в 1819 – 1820 годах. [↩]
- Александр Поп (1688 – 1744) – английский поэт, представитель просветительского классицизма, автор ироикомической поэмы «Похищение локона» (1712).[↩]
- Отрывки из баллад А. Мицкевича «Люблю я!», «Свитезь», «Рыбка», «Тукай…» в переводах М. Зенкевича, П. Карабана, Б. Турганова, М. Голодного соответственно.[↩]
- Высшая педагогическая школа (франц.).[↩]
- Симона Вайль (1909 – 1943) – французская общественная деятельница, социальный мыслитель, христианский мистик и моралист.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2006