Академический Достоевский: проблемы и перспективы
В приятно-спокойной цветовой гамме вышли два первых тома нового академического издания Ф. Достоевского1. Подготовка к нему вызвала не совсем приятный эпизод «раскола в достоевсковедах». Спорили в первую очередь о характере издания: должен ли это быть принципиально новый академический Достоевский, или достаточно переиздать с поправками и дополнениями прежний тридцатитомник, бывший почти образцовым для своего времени2. Сторонники первого варианта, назовем их «максималисты», и их противники (соответственно — «минималисты») выставляли свои резоны3, но победил поддержанный административным ресурсом прагматизм «минималистов»: «…в условиях сокращения кадрового состава академических институтов, уменьшения финансирования», когда Пушкинский Дом и так с трудом продвигает вперед издания Пушкина, Гончарова, Блока, «начинать параллельно еще и другие издания подобного же масштаба значило бы распылить силы по многим направлениям»4. Вполне допуская непреодолимость указанного препятствия, все же нельзя не заметить, что читателям нового Достоевского сии обстоятельства будут мало интересны сравнительно с реальной ценностью предлагаемого продукта, то есть в данном случае с качеством предпринятых «исправлений и дополнений» (раз уж решено ими ограничиться).
1
Самым остро дебатируемым оказался вопрос, надо ли заново проводить фронтальную сверку текстов писателя с автографами и прижизненными изданиями. Минималисты предлагали делать это выборочно, «при необходимости»5. Максималисты поставили вопрос ребром: «…вне такой работы ПСС2 неизбежно утратит высокий статус академического издания»6. Минималисты между тем указывали, что таковая работа уже после выхода ПСС1 была проделана петрозаводскими текстологами7, что сильно облегчает жизнь новых издателей. На что последовала страстная отповедь: «То есть фактически проводить сверку, но не с первоисточниками, а с современными изданиями, в основу которых были положены иные, нежели в ПСС1, текстологические идеи. Это нечто неслыханное в академической науке!»8 Оставляя в стороне эмоции, я, со своей стороны, не вижу ничего предосудительного в учете эмпирического материала, наработанного предшественниками. Идеи идеями, в том числе и текстологические, а кропотливая сверка текстов, проделанная петрозаводцами (не касаясь их интерпретаций), может и должна быть принята к сведению.
Что же в итоге? Редколлегией ПСС2 (в измененном составе, без троих хлопнувших дверью максималистов) все-таки «было принято решение о фронтальной проверке всех текстов Достоевского»9.
Посмотрим, к каким же результатам привело это столь мучительно давшееся решение, то есть какие конкретно изменения в текстах писателя произошли в ПСС2 сравнительно с ПСС1. Следует заметить, что практически у всех произведений «раннего» Достоевского, вошедших в первые два тома ПСС2, не сохранилось автографов, поэтому работа текстологов пока что сводилась к сличению прижизненных изданий.
В тексте романа «Бедные люди» в ПСС2 я насчитал девять поправок к ПСС1. Некоторые из них — вкравшиеся в последнее прижизненное издание 1865 года и перекочевавшие в ПСС1 ошибки — очевидны. Так, Варенька пишет Макару Алексеевичу: «Мне по нашей лестнице и пройти нельзя: все на меня смотрят» (ПСС1. I, 96)10. В ПСС1 было «по вашей лестнице», — то есть получалось, что Варенька хаживала в гости к своему корреспонденту: обстоятельство совершенно невозможное11. Восстановлены (по журнальному варианту и по отдельным изданиям 1847 и 1860 годов) слова, пропущенные в последнем прижизненном издании и соответственно в ПСС1 («и каждый новый день», «пишет ли, читает ли«), перестановка слов («счеты из магазина в Гороховой я проверил» вместо «счеты из магазина я в Гороховой проверил»). Замечу, что семь из девяти исправлений были сделаны еще раньше в петрозаводском издании. Каковы два оставшихся нововведения?
1. В первом письме Макара Алексеевича читаем: «Сижу ли за работой, ложусь ли спать, просыпаюсь ли и уж знаю, что и вы там обо мне думаете…» (ПСС2. I, 23). В ПСС1 и в КТ первый союз «и» отсутствует, хотя он был и в журнальном варианте, и в последующих изданиях романа 1847 и 1860, то есть текстологи ПСС1 и КТ решили, что это авторское изъятие, а не опечатка издания 1865 года. Между тем выпадение союза делает фразу прерывистой, рваной — сомнительно, чтобы в этом была необходимость именно в данном (умиротворенном) месте текста. Решение текстолога ПСС2 кажется предпочтительнее. Забегая вперед, замечу, что новое академическое издание чаще все-таки (особенно в спорных случаях) остается верным изданию 1865 года, тогда как петрозаводские исследователи, основываясь на дурной славе этого издания, решительнее обращаются к изданиям предшествующим.
2. Еще одно расхождение ПСС2 с ПСС1 и КТ — это так называемая редакционная правка, предпринятая текстологом ПСС2. Во всех прижизненных изданиях романа слова Вареньки в письме от 9 апреля неизменно читались следующим образом: «Я вечно буду за вас Бога молить, и если моя молитва доходна к Богу и небо внемлет ей, то вы будете счастливы». В ПСС2 (I, 31) слово «небо» решено печатать с заглавной буквы «по аналогии» с письмом Макара Алексеевича от 20 мая: «Воздадим благодарение Небу!» (там же, с. 35). Редакционная правка — по существу, вмешательство в текст автора, и право на нее текстолога крайне ограничено теми исключительными случаями, когда есть абсолютная уверенность в авторском недосмотре. В данном случае такой уверенности не предвидится: Варенька слово это могла трактовать иначе, чем Макар Алексеевич, да и третья прописная буква в одном предложении выглядела чрезмерно пафосной. Разумеется, эти мои предположения можно опровергнуть (текстология — наука далеко не всегда точная), но сама по себе спорность ситуации серьезно урезает полномочия текстолога. Осторожность ПСС1 и КТ в данном случае представляется вполне оправданной.
В «Двойнике» текстолог ПСС2 не согласился с тремя решениями ПСС1.
1. «Накинув шинель, господин Голядкин-младший, иронически взглянув на господина Голядкина-старшего, действуя таким образом открыто и дерзко ему в пику, потом, с свойственною ему наглостью, осмотрелся кругом, посеменил окончательно…» (ПСС2. I, 196). В ПСС1 (I, 169) вместо «взглянув» было «взглянул» в соответствии с журнальным вариантом, то есть «старый» текстолог, в отличие от «нового», посчитал форму деепричастия опечаткой последнего прижизненного издания. В зависимости от выбора текстолога в данном случае меняется структура предложения (довольно длинного, я привел лишь половину). «Новый» текстолог разделяет его на деепричастный зачин («накинув… взглянув… действуя») и обрушившуюся затем лавину глаголов («осмотрелся… посеменил… сказал… пошептался… полизался… адресовал улыбку… дал руку… юркнул»). «Старый» текстолог начинает этот ряд глаголов с «взглянул», резонно повышая статус означенного поступка, смысл которого уточняется последующим деепричастным оборотом «действуя таким образом». Наречие «потом», скорее всего, связывает однородные члены предложения, то есть сказуемые. Так что, на мой взгляд, решение «старого» текстолога предпочтительнее, к тому же этот случай хорошо подходит под разряд типичных ошибок наборщика, разглядеть в нем отчетливую авторскую волю довольно трудно.
2. Оскорбление Голядкину со стороны двойника, которому он только что публично пожал руку (и тот сначала принял рукопожатие), выглядит следующим образом в ПСС2 (I, 224- 225): «Неблагородный господин Голядкин-младший, заметив ошибку свою, тут же, в собственных же глазах преследуемого, невинного и вероломно обманутого им человека, без всякого стыда, без чувств, без сострадания и совести, вдруг с нестерпимым нахальством и с грубостию вырвал свою руку из руки господина Голядкина-старшего; мало того, — стряхнул свою руку, как будто замарал ее…» Отмеченное жирным шрифтом отсутствует в ПСС1, текстолог которого принял это сокращение в последнем прижизненном издании за авторскую правку. Вряд ли: Голядкин-младший заметил именно свою ошибку (он ведь первый подал руку), в то время как старший движим здесь не ответною ошибкою (как — вполне однозначно — получается в варианте ПСС1), а внезапным умилением прощения («слезящимся чувством», как сказано у Достоевского). Выпадение означенного фрагмента, правда, облегчает предложение, но зато приводит к некоторому смещению смысла, так что возвращение его в ПСС2 (вслед за КТ) кажется более оправданным.
3. Господин Голядкин теряется и забывает, какой срок назначен ему в мифическом письме Клары Олсуфьевны: «Или завтра написано, то есть, что я… что завтра нужно было все сделать…» В ПСС2 (I, 252) первому «что» вернули авторский знак ударения, и это основательно: герой как бы останавливает этим словом самого себя, в безударной же позиции «что» делается однородным со вторым — совсем другая интонационно-смысловая конструкция!
4. Следующий случай — еще одна редакционная правка, на которую решились текстологи и ПСС1 и ПСС2, в отличие от КТ. В обоих прижизненных изданиях «Двойника» назидательное обращение господина Голядкина к Кларе Олсуфьевне звучит так: «сударыня моя, вы моя». В ПСС2 (I, 244), как и в ПСС1 (I, 212), первое из местоимений «моя», а вместе с ним и запятую, изъяли, сочтя их не замеченной автором опечаткой. Как уже говорилось, редакционная правка позволительна лишь при отсутствии всяких колебаний, данный же случай позволяет отнести «избыточное» местоимение (подтвержденное запятой!) к голядкинским плеоназмам, к тому же двусмысленное обособление «вы моя» смотрится как своеобразная «оговорка по Фрейду». Более мудрой представляется мне позиция невмешательства в текст, занятая в данном случае петрозаводскими текстологами.
В рассказе «Господин Прохарчин» три небольших нововведения в текст, два из которых есть и в КТ, а третье — редакционное исправление от дотошного «прохарчиноведа» Н. Черновой, устранившей путаницу в распределении реплик героев (пример бесспорной редактуры). Стоит отметить также текст, в котором ПСС1 и ПСС2 консолидированно выступили против КТ: «не отсылай он в Тверь золовке по пяти рублей в месяц, так умерла бы золовка, а если б умерла бы золовка-нахлебница, то…» (ПСС1. I, 244; ПСС2. I, 279). В КТ (I, 326) второе «бы» отсутствует, поскольку его не было в журнальном варианте и появилось оно только в издании 1866 года. Принадлежит ли это дополнительное «бы» автору или наборщику, сказать, по правде, затруднительно: можно найти аргументы в поддержку и той, и другой версии12. Сектор неопределенности13, увы, неизбежен в работе текстолога.
В повести «Хозяйка» три новых поправки сравнительно с ПСС1: «фланёр» вместо «фланер», «примолвила» вместо «промолвила» и «захотела» вместо «хотела» (ПСС2. II, 614- 615) — все три основательны и все ранее вошли в КТ.
В повести «Слабое сердце», как уверяет комментатор ПСС2 (II, 640), в текст 1865 года «Я как будто из какого-то сна выхожу» внесено исправление по журнальному варианту 1848 года «Я как будто из какого сна выхожу». На самом-то деле наоборот, «из какого» было в 1865, а «из какого-то» — в 1848. В ПСС1 и в КТ, действительно, вернули ранний вариант, а в ПСС2 (II, 106) сохранили последний прижизненный, но запутались в собственном комментарии.
В рассказе «Чужая жена и муж под кроватью» добавлено, по сравнению с ПСС1, одно важное исправление — «обманулся» вместо «обдумался» (ПСС2. II, 651), впрочем, сделанное ранее в КТ.
В повести «Белые ночи» добавлены три необходимые исправления, также прежде сделанные в КТ. Здесь вновь не обошлось без технической погрешности. В комментарии ПСС2 (II, 669) указано, что текст «Жилец как увидел» печатается по журнальному варианту и изданию 1860 в отличие от текста 1865 «Жилец как увидел, увидел«. Однако в тексте ПСС2 (II, 200) удвоение глагола осталось нетронутым, как оно было и в ПСС1. Далее текстолог ПСС2, идя следом за ПСС1, не принял исправления по журнальному варианту, предложенного в КТ (II, 724), и оставил: «вся эта жизнь не возбуждения чувства, не мираж, не обман воображения». В трех прижизненных изданиях повести выделенное мною слово печаталось везде по-разному: в 1848 — заблуждение, в 1860 — возбуждение, в 1865 — возбуждения. Легко согласиться с текстологом КТ, что это творчество наборщиков двух последних изданий, и вернуться к первоначальному варианту. Между тем слово «возбуждение» (в единственном числе, как в ПСС1 и ПСС2) вносит новые смысловые обертоны, и трудно доказать, что это не выбор автора. Мы вновь попадаем в сектор текстологической неопределенности и взываем оттуда о праве читателя на информацию о вариативности текста — хотя бы через спутниковые издания, запланированные редколлегией ПСС2.
В тексте романа «Неточка Незванова» десять нововведений относительно ПСС1, но, пожалуй, лишь одно из них бесспорно: «самоуничижение» по журнальному варианту вместо «самоуничтожение» по двум последующим прижизненным изданиям (ПСС2. II, 684), такое же решение ранее было принято и в КТ. Другие новшества — вновь из разряда текстологических колебаний. В ПСС1 (II, 492) печаталось «опасения его «, тем самым возвращая к вариантам 1849 и 1860, «новый» же текстолог вслед за КТ сохранил вариант последнего прижизненного издания 1866 «опасение его сбылось» (ПСС2. II, 234). Можно было бы понять предпочтение единственного числа перед множественным и тем самым счесть его за авторскую правку, если бы оно было оправдано контекстом, то есть указанием на какое-то выделенное, конкретизированное «опасение». В данном случае перед нами скорее всего типичная ошибка наборщика издания 1866 года. Вообще говоря, наше недоверие к весьма неисправному изданию Полного собрания сочинений Ф. Достоевского 1865-1870 годов, выпущенному небезызвестным Стелловским, создает весьма обширный сектор неопределенности: что считать опечаткой, а что — авторским исправлением? Многие очевидные неисправности этого издания, оказавшегося последним и прижизненным для «Неточки Незвановой», были поправлены по предыдущим изданиям (и в ПСС1, и в ПСС2: «истый англичанин» вместо «чистый англичанин», «не дано» вместо «не надо», пороки «были привиты» вместо «были приняты», «она вся как будто трепещет пред ним, как будто обдумывает» вместо «она вся как будто обдумывает» и др.), но вот в четырех случаях текстолог ПСС2 в отличие от ПСС1 и КТ все-таки решил сохранить «стелловские» варианты.
1. Признание героя-любовника «я только об одном себе думаю» в «стелловском» издании потеряло выделенное мною слово, знак покаяния, текстолог ПСС1 (II, 242, 494) вернул его на место. Текстолог ПСС2 (II, 336), напротив, по какой-то причине решил, что это авторское сокращение.
2. На защиту героини мобилизована евангельская аллюзия: «Как же камень поднимут они на тебя? чья первая рука поднимет его» (ПСС2. II, 337). В ПСС1 (II, 243, 494) был восстановлен вариант 1849 и 1860: «какой» вместо «как». В данном случае более понятно решение «нового» текстолога, автор вполне мог исправить смысловую неряшливость словосочетания «какой камень»: в самом деле, не все ли равно, «какой» будет тот камень?
3. «Но письмо выпало из рук моих» (ПСС2. II, 339). В ПСС1 (II, 245, 494) было восстановлено «выпадало» по изданиям 1849 и 1860. Скорее всего, теперь более прав «старый» текстолог: трудно увидеть в замене несовершенного вида глагола на совершенный осмысленную авторскую волю, тем более что несовершенный-то органично вписывается в ряд предшествующих глаголов того же вида «перебирала», «представляла», «старалась», «перечитывала» и последующих: «волнение охватывало», «я не видела выхода или боялась его!».
4. Точно так же трудно признать авторскую волю в последнем прижизненном издании: «посмотрела на меня, как будто желая сжечь меня взглядом» (ПСС2. II, 291). В ПСС1 (II, 202, 493) было внесено исправление по изданиям 1849 и 1860: «желала». Равнозначность сравниваемых друг с другом действий («посмотрела» так, как будто «желала») содержит больше энергии и силы, нежели отношения дополнительности («посмотрела», как будто при этом еще и «желая»). Как мне представляется, «новый» текстолог вновь пошел не за автором, а за наборщиком «стелловского» издания. Как видим, лишь в одном случае из четырех можно как-то оправдать следование этому изданию.
В рассказе «Маленький герой» в ПСС2 (II, 716) текстологом заявлено написание «говорила Создавшему ее» вместо «говорила создавшему ее» — «по изданию> 1866». Заявление причудливое, поскольку и так весь текст рассказа печатается по указанному изданию. Причудливость объясняется тем, что на самом деле поправка зачем-то отсылает… к ПСС1 с его умалением сакрально-заглавной буквы.
В повесть «Дядюшкин сон» в ПСС2 (II, 434, 734) введена лишь одна новая поправка, возвращающая к журнальному варианту, — восклицательный знак вместо запятой в середине предложения: «этот мальчик — твой муж! муж Зинаиды Москалевой!». Восклицательный знак адекватнее выражает вдохновенность «цицероновского» красноречия Марьи Александровны, было бы жалко его потерять.
Подводя итог текстологическим новшествам ПСС2, я посчитал плюсы и минусы: у меня получилось соответственно 19 и 6. В минусы следовало бы записать и три указанные выше технические ошибки, а также непоследовательность применения взятого на себя (и вполне оправданного!) обязательства сохранять сокращения слов в письмах «Бедных людей», в том числе «обозначение денежных сумм цифрами» (ПСС2. I, 647). Однако в словах Вареньки о предложении господина Быкова «довольно ли вам будет 500 руб. за все, что вы для меня сделали» в ПСС2 (I, 119) напечатано вопреки авторскому тексту: «пятисот рублей«. В результате исчез бухгалтерский привкус благородства господина Быкова. Чуть ниже герой, видимо, был более деликатен: «Он оставил насильно у меня на пяльцах пятьсот рублей». По вине некорректной редактуры обе пятисотки обезличились. Выше находим похожий случай: «Быков хотел дать Федоре 25 рублей». В ПСС1 и в ПСС2 (I, 115) сумма пишется прописью, в то время как у Достоевского вновь предпочтение отдано цифре (в КТ сохранено в обоих случаях авторское написание).
В обеих редакциях повести «Двойник» текстолог ПСС2 принимает решение раскрыть поголовно все сокращения «г.» и «г-н» [господин], «т. е.». В отличие от «молчаливой» текстологии ПСС1, новый текстолог дает обоснование такому решению: «В первой редакции сокращение «г.» встречается (на фоне множественного употребления полной формы слова) лишь 4 раза в тексте и 13 раз (на самом деле 14: 10 «г.» и 4 «г-н». — В. В.) в заголовках, излагающих содержание глав, причем в ряде заголовков соседствует с полными написаниями, а в некоторых вообще отсутствует [?]14, что свидетельствует о его чисто механическом применении» (ПСС2. I, 702). На мой взгляд, вряд ли «свидетельствует»: так, в заголовках начальных трех глав мы видим только «г.» и лишь с четвертой главы и особенно после шестой наращивается полная форма (в заголовке 8-й главы аж 8 раз!). Эта череда неожиданно прерывается на 11-й главе (один «г.» и четыре «г-н»), чтобы затем вновь вернуться к полной форме. Есть ли какая-то закономерность в таком чередовании? Я не исключаю (стоит проанализировать), но в любом случае эти волны вряд ли носят «чисто механический» характер. Герой повести до излишества настойчиво зовется «господином Голядкиным», где первое слово, традиционная для XIX века «официальная» форма вежливости, вносит элемент отстраненности и даже отчуждения15. Сокращенная форма слова, принятая в официально-деловом контексте, усугубляет — чисто графически — дистанцирование объекта от субъекта речи. Таким образом, автор-повествователь то чуть приближает, то чуть отстраняет героя — эти волны, как представляется, все же не лишены значения. Даже если это только предположение, оно должно остановить нивелирующую руку редактора.
Предпринятое в «Двойнике» масштабное развертывание формы «т. е.» новейшим текстологом обосновывается так: «О механическом использовании при письме сокращения «т. е.» говорит многократное употребление его в прямой речи…» (ПСС2. I, 702). Обоснование нетрудно подвергнуть сомнению, так как перед нами «прямая речь» чиновников, и принятые в делопроизводстве сокращения — несмываемые (даже и в прямой речи) знаки бюрократической штамповки. Надо ли современному редактору «смывать» эти знаки и так ли уж бесспорна эта тяга к унификации?
Короче говоря, я не нашел в ПСС2 серьезных текстологических провалов, некоторое же количество сомнительных решений указывает на необходимость более тщательного (и желательно публичного!) текстологического анализа. Редакционное вмешательство в авторский текст должно быть сведено к минимуму, лучшее место для самовыражения текстолога — текстологический комментарий. Еще один напрашивающийся вывод: работа, проделанная текстологами после выхода ПСС1 (прежде всего при издании КТ), не была зряшной, ее результаты, при всех расхождениях «идей», нельзя не учитывать.
Что же касается «идей», то есть основополагающих эдиционных принципов, разведших на диаметрально противоположные позиции ПСС2 (следование в основном правилам современной орфографии и пунктуации) и КТ (полное возвращение к правописанию времен Достоевского), то этот давний «спор славян между собою» неразрешим на условиях «или — или». Петрозаводские текстологи издают Достоевского в старой орфографии и пунктуации, стремясь максимально приблизиться к языку «дореформенной» эпохи. Само это усилие дорогого стоит, точно так цивилизованному обществу для выживания крайне необходимы музеи, свято берегущие связь времен. Однако и музей как служба памяти и понимания прошлого не возвращает нас в него. Как не повернуть вспять ход истории, так не остановить движение языка. Изменившееся правописание по большей части выражает перемены, естественным образом произошедшие в самом языке (за исключением тех искусственных норм, которые навязаны идеологической агрессией государства, вроде понижения заглавной буквы в слове «Бог»). Можно сколько угодно сетовать на утрату смысловых нюансов после отмены буквы «ять», но языковое сообщество уже не оглянется на потерянную «сложность». Экзальтированные сокрушения об утрате языковой идентичности в результате реформы 1918 года представляются мне изрядно преувеличенными16. В них недооценена способность живого языка к самосохранению и регенерации. Так писатель (для сравнения) соглашается, до известной черты, на цензурные изъятия, не без оснований полагая, что художественный организм мобилизует внутренние ресурсы и компенсирует утраты, так что целое в конце концов не пострадает. Сошлюсь на авторитетное суждение: «Язык есть механизм, продолжающий функционировать, несмотря на повреждения, которые ему наносятся»17. Раны со временем зарастают, а функции утраченных членов берут на себя или как-то восполняют оставшиеся, видоизменяясь и приспосабливаясь к новым условиям, тем самым преодолевая «языковую энтропию»18.
Перевод любого академического издания на современное правописание исторически неизбежен, и трудно принять бескомпромиссность утверждения, будто в ПСС1 (а теперь, значит, и в ПСС2) не слышен «подлинный голос Достоевского» (см.: КТ. I, 13). Получается, что несколько поколений филологов, возросших на этом издании (к ним я причисляю и себя), так и не встретились с «настоящим» Достоевским. Другое дело, что рядом с академическим изданием может и должно существовать и музейное (в хорошем смысле этого слова), подобное петрозаводскому, чтобы хорошо видеть весь объем непростого пути перехода классики на язык читателей другой эпохи. При этом не думаю, что к пониманию «подлинного» Достоевского нас приблизят написания «по неволе», «от-чего», «потому-что», «самого-себя», «не-кстати», «может-быть», неуже-ли», «до-нельзя», «Невский-проспект», «ради-Христа», «семь-сот-пятьдесят», «до-сих-пор», «еслибы», «в правду», «за то» («Дождя не было, за то был туман» — КТ. I, 10919), формы типа «стараго», «верныя», «безпокоиться», «извощик» и т. п. Напротив, архаика может оттолкнуть современного читателя, если она не подана в соответствующем «музейном» антураже.
Не стану отрицать, что ухо ласкает употребляемая иногда Достоевским форма «цаловать»20, а в устах Макара Алексеевича Девушкина интимно-нежное «Варинька» вместо чуть-чуть более холодного «Варенька». Кстати, в последнем случае суффикс «иньк» не ушел окончательно из современного языка, и я бы рискнул оставить его на страницах «Бедных людей» (что и сделано в КТ и на что решились издатели нового академического Гоголя). Возможно, это тот случай, который защищен «протокольной» оговоркой современных академических изданий. Процитирую:
Тексты сочинений Достоевского (за исключением случаев, где отклонения от обычной орфографии и пунктуации вызваны художественно-стилистическими соображениями) печатаются по правилам современной орфографии и пунктуации с сохранением наиболее важных особенностей, свойственных писателю и его эпохе (ПСС2. I, 19).
Весь вопрос в том, в чем конкретно проявляет себя художественная стилистика Достоевского21. Тому могли бы способствовать фундаментальные исследования сего предмета, но их что-то мало видно[22] среди обилия научной литературы о писателе. Пока же текстологу остается руководствоваться собственной интуицией, которая, как видим, бывает «палкой о двух концах».
Особенно проблематична сфера пунктуации, то есть различение авторских знаков препинания. Здесь, признаюсь, у меня нет такой уверенности, как в сфере орфографии. Трудно не согласиться с настойчивостью руководителя петрозаводской текстологической школы В. Захарова: «Для Достоевского пунктуация была интонационной и интуитивной. Его знаки препинания являются знаками авторской интонации, авторского ритма. Читать Достоевского по знакам его пунктуации — все равно что по нотам читать партитуру композитора» (КТ. I, 9). Редакция нового академического издания Достоевского, идя за своими предшественниками, как уже говорилось, следует современным правилам, за исключением «наиболее важных особенностей, свойственных писателю и его эпохе». А поскольку критерии «важности» читателю не предъявлены, автор по существу отдается в безраздельную тайную власть современного редактора.
Приведу примеры, когда академические текстологи расставляют запятые (отмечу их квадратными скобками), отсутствовавшие во всех прижизненных изданиях.
Вижу [,] уголочек занавески у окна вашего загнут… (ПСС2. I, 22; ср.: КТ. I, 17);
Опустите занавеску — значит[,] прощайте, Макар Алексеевич, спать пора! Подымете — значит [,] с добрым утром… (ПСС2. I, 23; ср.: КТ. I, 18);
…только [,] видно [,] она не дается мне, шуточка-то (ПСС2. I, 95; ср.: КТ. I, 100);
Знать [,] вам ничего мои слезы… (ПСС2. I, 96; ср.: КТ. I, 102);
…воздух такой звонкий, порхнет ли испуганная пташка, камыш ли зазвенит от легонького ветерка, или рыба всплеснется в воде, — все [,] бывало [,] слышно (ПСС2. I, 100; ср.: КТ. I, 105);
…когда гроша нет, так [,] разумеется [,] человек несчастлив (ПСС2. I, 114; ср.: КТ. I, 123);
…я [,] видно [,] задел ее нечаянно… (ПСС2. I, 110; ср: КТ. I, 118).
Достоевский, как видим, не выделяет запятыми вводные слова, хотя можно найти примеры, когда те же слова все-таки выделены («…у меня, бывало, муха летит», «Бывало, если вечер тих…» — КТ. I, 19, 105)22.
При опущенных запятых «привычные» вводные слова теряют свою «привычность», возвращая себе статус глагола или наречия. При этом безусловно меняется ритмический рисунок речи, сливая воедино дробные фрагменты23. Ту же функцию несут на себе тире между предложениями, которые в ПСС1 и ПСС2 далеко не всегда сохранены, и раскавыченная автором прямая речь (в ПСС1 и в ПСС2 кавычки аккуратно расставлены).
Нечто похожее мы наблюдаем в сложных предложениях, не находя у Достоевского обязательную в таких случаях запятую, зато обнаруживая ее в отредактированном современном издании:
Так вы-таки поняли [,] чего мне хотелось… (ПСС2. I, 22; ср.: КТ. I, 18)24;
Было время [,] когда и мы светло видели… (там же);
Я была слишком мечтательна [,] и это спасло меня (ПСС2. I, 51; ср.: КТ. I, 49);
…знает [,] как перемочь (ПСС2. I, 105; ср.: КТ. I, 12).
Расставлены запятые, которых нет у Достоевского, и в конструкциях, где действующие правила далеко не безоговорочны: «спать [,] что ли [,] мешают их стоны голодные!», «да уж [,] коли дурак, так стоял бы себе смирно» (ПСС2. I, 105, 110; ср.: КТ. I, 112, 118). Напротив, Достоевский порою ставит запятую там, где ее по правилам не должно быть. Например: «На это он заметил, что я еще слишком молода, что у меня еще в голове бродит и что и наши добродетели потускнели». После слова «бродит» в прижизненных изданиях писателя мы видим запятую, стоит она и в последующем предложении перед «и что»: «…сказала ему, что я и так уже нездорова от огорчений и что видеть его у нас мне будет весьма неприятно» (ПСС2. I, 115; ср.: КТ. I, 123-124).
Навязчивая грамотность современного редактора заставляет вспомнить слова самого Достоевского, сказанные по схожим поводам наборщику М. Александрову: «Вы имейте в виду, что у меня ни одной лишней запятой нет, все необходимые только; прошу не прибавлять и не убавлять их у меня», — и корректору В. Тимофеевой-Починковской: «У каждого автора свой собственный слог, и потому своя собственная грамматика… Мне нет никакого дела до чужих правил! Я ставлю запятую перед что, где она мне нужна; а где я чувствую, что не надо перед что ставить запятую, там я не хочу, чтобы мне ее ставили!»[26] Достоевский предложил тогда своему корректору не подгонять текст под известные правила, а «угадывать» логику и стиль автора, выраженные в его «личных» знаках препинания. Он не учел, что для будущих адептов нормативного грамматического режима авторская воля — не указ.
Пока нет у нас фундаментальных исследований индивидуальной пунктуации Достоевского, трудно найти некий средний примиряющий путь между свободным языкотворчеством писателя и законопослушностью современных блюстителей грамотности. До тех же пор параллельное существование изданий типа ПСС1, ПСС2, с одной стороны, и КТ — с другой, останется насущной необходимостью, как, очевидно, и издание классиков по различающимся текстологическим принципам.
2
Переналадка научного аппарата ПСС1, обновление комментариев — не менее проблемная часть подготовки ПСС2, чем текстология. Опять же под давлением «максималистов» и очевидного здравого смысла составители в целом отказались от первоначально планировавшихся «комментариев к комментариям». Новые статейные комментарии иногда действительно опускаются в подстрочные примечания, но чаще соседствуют со старыми, часть которых подверглась сокращениям. Так, оказалось значительно откорректировано программное заявление «От редакции»: откинута идеологически-установочная часть («горячо стремясь к «царству мысли и света» и желая своим творчеством способствовать его реальному осуществлению, Достоевский ошибочно представлял себе пути, ведущие к нему» (ПСС1. I, 6). Взамен предложен примиряющий пассаж: «Каждая эпоха, каждое десятилетие читают произведения Ф. М. Достоевского своими глазами и воспринимают их в свете своих мировоззренческих, философских и религиозных, литературных и художественных, и иных представлений. Каждому времени нужны свои издания, откликающиеся на современные тенденции осмысления творческого наследия писателя» (ПСС1. I, 5). Не все соображения новой редакции кажутся мне бесспорными. Так ли уж «каждое десятилетие» формирует «своего» Достоевского? Оглядка на «новые общественные и культурные условия» с несколько чрезмерной, на мой взгляд, готовностью позиционируется редколлегией в качестве «главной цели предпринимаемого издания» (ПСС2. I, 12).
Для современных исследователей раннего творчества Достоевского камень преткновения — воздействие на писателя идей утопического социализма. Не подвергавшееся сомнению в ПСС1 (основанием служили труды В. Комаровича, А. Долинина, Г. Чулкова), оно теперь возвращено на пересмотр. Так, по поводу мечтаний Аркадия («Слабое сердце») новейший комментатор[27] спешит сообщить: «Сквозь показ? > фантастических мечтаний Аркадия ощущается ироническое отношение Достоевского к той «ассоциации», «великие благодеяния» которой он еще недавно расхваливал брату (письма от 17 сентября и 26 ноября 1846 г.)» (ПСС2. II, 643). Дух ассоциации действительно захватывал интеллигенцию сороковых годов, но, заметим, как западническую, так и славянофильскую, и далеко не всегда виновником был систематик Фурье. Скорее это было противодействие духу меркантильного века, и в наивном прожектерстве мечтаний Достоевского неплохо было бы уловить ценности, не подверженные «поумневшей» иронии. Себе в союзники комментатор (ПСС2. II, 645-646) берет Н. Добролюбова, сказавшего по поводу «Слабого сердца»:
…идеальная теория общественного механизма, с успокоением всех людей на своем месте и своем деле, — вовсе не обеспечивает всеобщего благоденствия <…> это мы видим в военных эволюциях, на фабриках и пр., но пошло дело поодиночке — не сладишь.
Следуя собственным соображениям, комментатор отнес добролюбовскую критику «идеальной теории общественного механизма» конкретно к Фурье, однако на самом деле адресат у Добролюбова иной: он стремится доказать, что «общества новых времен вышли из состояния младенчества», когда права личности приносились в жертву «безумной преданности, безусловного доверия к авторитетам, безотчетной веры в чужое слово», так что даже «в ордене иезуитов» устарело «мертвенное подчинение всего своего существа известной формальной программе»[28]. Где на этой картинке Фурье? Разве как дальний отголосок «младенческого» состояния умов. Вычитывание желаемого смысла в данном случае вызвано антисоциалистическими устремлениями новейшего комментатора.
Относительно «социалистичности» первого романа писателя теперь читаем:
Эта точка зрения подверглась радикальному пересмотру. Согласно иному прочтению «Бедных людей» в конце 1980-х гг., Достоевский <…> вступил уже в первом своем романе в полемику с представлявшейся ему чистой фантазией мечтой об общем счастье на основе благодеяния и ответной благодарности… (ПСС2. I, 655-656).
Действительно, такая точка зрения настойчиво проводилась В. Ветловской, инкорпорировавшей ее самому писателю: «В противоположность утопистам Достоевский утверждает, что ни братство, ни любовь не могут возникнуть между тем, кто делает благодеяние, и тем, кто его принимает. Зло заключено в самом неравенстве»[29]. «Дальнейшее обоснование этой интерпретации романа» комментатор ПСС2 находит в кандидатской диссертации Л. Смирновой и в статье Ю. Лебедева в журнале «Литература в школе».
Антифилантропизм современных исследователей Достоевского, наверное, поддержали бы некоторые из его героев — озлобленный на мир людской и Божий Раскольников, выбросивший милостыню в Неву, или оскорбленный штабс-капитан Снегирев, сгоряча растоптавший «братское» подаяние, или в подготовительных материалах к «Бесам» «Нечаев», хладнокровно рассуждавший, что «милостыня развращает» (ПСС1. XI, 159), но вот сам автор… Есть милостыня и милостыня: одна — для самоутверждения подающего, другая, братская, — «Христа ради». Видеть в «Бедных людях» только первую и не видеть вторую — значит не прочитать какой-то очень важный посыл романа. Точно так же амбициозность Девушкина, на которой настаивают радикально настроенные интерпретаторы («помраченность гордыней»[30]), не перекрывает в глазах читателей всех времен его «доброе сердце», находящее чистую радость в благодеянии Вареньке.
Более чем вероятно, что Достоевский не сочувствовал систематике Фурье, но обаяние жорж-сандовского социализма, «основанного на нравственном чувстве» (ПСС1. XXIII, 37), оставалось для него непоколебленным даже в пору беспощадной борьбы с «политическим социализмом», не говоря уже о времени написания «Бедных людей». Социализм, взятый в его основании, настаивает более на общественной, нежели частной природе богатства, и потому ключом к процветанию полагает не наживу, а именно филантропию. Последняя отвечает и высшим потребностям индивида (счастье давать). Таков неотменяемый социализм Достоевского и в раннем (утопическом) и в позднем его изводе («русский социализм»), и прощание с ним, зафиксированное в комментариях ПСС2, мне представляется несколько поспешным. Крайности тех или иных современных прочтений Достоевского требуют от комментатора академического издания независимых от конъюнктуры герменевтических усилий. Апелляция к «исконному содержанию «Бедных людей», вложенному в свое творение автором» (ПСС2. I, 676), справедлива, но походит на риторическую фигуру, отвлеченную от конкретных интерпретационно-смысловых сдвигов, признаваемых там же «закономерными и неизбежными в движении времени и смене эпох». Весь вопрос в том, что в данном контексте считать «исконным».
«Положительный» или «отрицательный» герой Макар Алексеевич Девушкин, или он духовно возрождается на наших глазах — ответ зависит от состава ученых «присяжных заседателей». Они определяют и жанровую установку: что мы должны вычитывать в «Бедных людях» — «социальный» или «психологический» роман. «В 1980-е гг. начался его глубокий пересмотр» (ПСС2. I, 672)[31], решительно заменивший первое на второе и одновременно установивший новый (точнее, хорошо забытый) критерий — «соответствие» христианским ценностям. Переход от одной крайности к другой дал несомненно положительный эффект возвращения к Достоевскому как христианскому писателю, но вместе с тем принес с собою много пены неоконъюнктурных прочтений. Предложенный комментаторами ПСС2 обзор состоявшейся «генеральной ревизии» отзывается некоторой растерянностью перед громкоголосием неофитов, самое же глубокое, на мой взгляд, прочтение последних десятилетий, статья С. Бочарова «Холод, стыд и свобода…»[32], пересказана несколько путано (ПСС2. I, 674), без осмысления открывшихся перспектив прочтения («sub specie священной истории», как гласил подзаголовок статьи).
Споры о «Двойнике» с момента появления его на свет ничуть не утихли и сегодня, что ставит комментаторов повести-поэмы в особенно затруднительное положение: от выбора той или другой интерпретационной стратегии зависит, как и что мы читаем — условно-фантастический или «реальный» сюжет (примерно та же проблема и с «Хозяйкой»). Обновленный комментарий ПСС2 дает существенно дополненный материал для сопоставления крайних точек зрения в их бесчисленных вариациях. Вместе с тем от новейшего комментатора, кажется, ускользнул синтетичный «психологический» подход, выраженный еще в 1929 году Н. Осиповым: «Если внимательно следить за появлениями двойника, можно убедиться, что иногда двойник — чистая галлюцинация, иногда — бредовая идентификация действительного чиновника»[33]. Добавлю от себя, «Двойник», судя по всему, вторая после «Бедных людей» и куда более решительная проба нового метода изображения именно сознания («роман сознания», по терминологии В. Виноградова). Все переключения от «реальности» к «фантасмагории» предопределены этой художественной задачей и делают избыточным вопрос об однозначном «онтологическом» статусе двойника; впоследствии Достоевский найдет иные, более совершенные способы введения читателя в изображаемую внутреннюю жизнь героя, а «Двойник» в исторической перспективе окажется «всего лишь» экспериментальным полем, как, впрочем, и не менее странные для тогдашнего читателя «Господин Прохарчин» и «Хозяйка».
Роль комментатора в этих обстоятельствах непростая: он должен зафиксировать исторический факт растерянности читателей Достоевского, но также и исторически сложившиеся в критике, в литературоведении, в инсценировках и экранизациях[34] пути прочтения и наращивания смысла. В комментариях ПСС2 к «Бедным людям» и «Двойнику» такая попытка сделана, но в комментариях ко всем последующим произведениям история интерпретации, как правило, останавливается на прижизненной критике: более поздние прочтения разбросаны по соответствующим тематическим экскурсам комментатора. История прочтения-понимания как история от этого много теряет. Переосмысление же того или иного произведения в театре и кинематографе вообще нивелировано, сведясь к простому перечню постановок. Вопрос о наращивании или потере смысла здесь даже не ставится. В том же положении оказались многие зарубежные, в особенности фрейдистские, интерпретации.
Новые вкрапления в статейный комментарий к «Хозяйке» выглядят яркой заплатой в силу резкого расхождения с комментарием ПСС1. Новый комментатор, отсылая к соответствующим показаниям Достоевского Следственной комиссии 1849 года (источник не слишком прозрачный), полагает, что «в повести «Хозяйка» мысль писателя о чуждости западной доктрины основам русского национального бытия получила тщательное художественное осмысление» (ПСС2. II, 618). Очевидна внезапность и неподготовленность такого поворота в обрамлении сохраненного старого комментария. Дальнейший текст старого комментария (принадлежащего перу Г. Фридлендера), объясняющий интерес Ордынова к истории церкви, обработан простейшим способом — редакторскими ножницами. Обозначим изъятия жирным шрифтом:
…В сочинениях таких передовых мыслителей этой эпохи, как Л. Фейербах, Д. Ф. Штраус, Б. Бауэр, критика христианских верований излагалась формально в связи с «историей церкви» <…> образ «хозяйки» Катерины перерастает под пером Достоевского в символ национальной стихии, народной души, страдающей под мрачной властью прошлого, воплощенного в образе «колдуна», купца-старообрядца, Мурина; против этого прошлого и борется герой-«мечтатель»…» (ПСС2. II, 618; ПСС1. I, 508).
«Прошлое», как очевидно, это религия, нынче такое утверждение не политкорректно, но вот вопрос: изъятие ключевых, в общем-то, слов из напечатанного текста как согласуется с авторским правом? Или в жанре научного комментария действуют другие законы?
Новейший комментатор дает обзор немалой уже литературы о религиозных мотивах «Хозяйки» (почему-то упуская спорную, но содержательную работу И. Евлампиева)[35], в том числе о связях с поэмой «Великий инквизитор», однако, увы, не избегает искажающего упростительства:
Ослепление человека религиозными фанатиками во имя господства над ним — одна из центральных идей образа Великого инквизитора? >. А. Л. Бем считал, что финальные размышления героя о судьбе Катерины заострены против церковного официоза («…толковали перед ней вкривь и вкось правду, с умыслом поддерживали слепоту…»), хотя речь здесь идет о корыстно-сектантской религиозности, позволяющей старику удерживать при себе молодую красавицу (ПСС2. II, 622).
Сужение смысла до телесной корысти мимо всякой символики, конечно, сильно упрощает дело, но вряд ли приближает к адекватному прочтению. Что же касается Бема, то и он ставил вопрос гораздо шире — не «против официоза» (об этом скорее писал Др. Прохаска, с которым Бем спорил), он уверял, что уже в «Хозяйке» Достоевский «создал свою теорию пленения церковью подлинного христианства»[36], с этим сугубо интеллигентским предположением, я полагаю, тоже можно и нужно спорить, но уже на других основаниях: Бем имел в виду историческую церковь вообще, а не только ее «официоз».
Разработка Достоевским «сюжета о колдуне» Мурине, отмечает новейший комментатор, в корне отлична от «коллизий, популяризировавшихся на страницах консервативно-церковных изданий» (ПСС2. II, 629), кои, надо полагать, внимательно изучались молодым писателем. Далее, правда, называется только одно такое издание — частный журнал «Маяк», который, строго говоря, вряд ли можно назвать церковным. А расхождение «коллизий» заключается в том, что Катерина «не прибегает к церковной практике освобождения от болезни». Сие, можно сказать, прискорбно, однако непонятно, зачем вообще комментатор притянул к разговору пресловутый орган мракобесия, как его называл Ап. Григорьев.
В другом эпизоде, касающемся той же темы, комментатор ведет себя, напротив, с чрезмерной осторожностью. Имеется в виду первая встреча Ордынова с Муриным и Катериной в храме: «Церковнослужитель, последний оставшийся в церкви, поклонился старику с уважением; тот кивнул ему головою. Женщина упала ниц перед иконой. Старик взял конец покрова, висевшего у подножия иконы, и накрыл ее голову. Глухое рыдание раздалось в церкви» (ПСС2. II, 9). В комментарии читаем: «Жест Мурина мог быть связан с каким-то вышедшим из церковного обихода местным обычаем» (там же, с. 625). Между тем это обычный «жест» священника, накрывающего концом епитрахили голову исповедника. Мурин самочинно присваивает право священнослужителя отпускать грехи. Он самозванец и лже-христианин, прикрывающийся церковными ризами, Священным Писанием и фарисейскими апелляциями к Богу. Он из тех, о ком сказано: «придут под именем Моим» (Мф. 24:5). Стоит поставить Мурина на его законное место, как отпадает нужда отвлекаться на посторонние обстоятельства.
Три политических стихотворения Достоевского, посвященные Крымской войне и смерти Николая I, ставят современного комментатора перед выбором между двумя крайними трактовками: «верноподданнические» до «пародийности» вирши (И. Волгин) или выражение «новых политических убеждений» (В. Захаров). В новом издании, вслед за КТ, все три стихотворения введены в основной корпус текстов из раздела «Приложение», где они, напечатанные мелким шрифтом, пребывали в ПСС1 вместе со свидетельскими показаниями Достоевского следственной комиссии по делу петрашевцев. Тем самым за ними теперь признано значение свободного высказывания вопреки прежнему представлению о вынужденном, функциональном статусе. Сказав «а», надо говорить и «б», то есть не только изъять явно несправедливые сентенции (вроде того, что Достоевский «старался строго придерживаться официальных формул и клише русской периодической печати» — ПСС1. II, 521), но и уточнить следующее, например, утверждение: «…у нас нет оснований считать, что стихотворение «На европейские события в 1854 году» и последующие означали отказ Достоевского от ряда центральных идей петрашевцев и в особенности от отрицательной оценки политического режима Николая I» (ПСС2. II, 726; то же: ПСС1. II, 521). Но что делать, если означенный «отказ» именно и составляет скрытый сюжет, а иногда и прямой пафос лирических излияний Достоевского? Остается одно — усомниться в искренности автора. Такова уж логика старого, а теперь только чуть подправленного комментаторского текста, где слово «верноподданнический» имеет лишь пейоративные коннотации. В таком контексте естественным образом обретается некий домысел, без потерь перекочевавший из комментария ПСС1: «Слухи о том, что Достоевский написал верноподданнические стихи, распространились среди петербургских литераторов и вызвали возмущение и насмешки в передовых кругах» (ПСС2. II, 730; ПСС1. II, 522-523). В доказательство выдвинуто «мнение» (в ПСС1 было точнее — «догадка») А. Лурье, что карикатурное изображение Достоевского в фельетоне И. Панаева «Литературные кумиры, дилетанты и проч.» («Современник», 1855, № 12) было спровоцировано именно таковыми слухами. Жаль, что и новый комментатор некритично отнесся к бездоказательной «догадке».
Новый комментатор позволил себе и свой собственный домысел по поводу стихотворения Достоевского «На коронацию и заключение мира» >: «Судя по оптимистическому началу стихотворения, писатель еще не был знаком с его (Парижского мирного договора по окончании Крымской войны. — В. В.) тяжелыми, невыгодными для России условиями» (ПСС2. II, 731). Странное дело, ведь даже и без знакомства с договором, по логике вещей, нетрудно было догадаться о его «невыгодности для России». Не менее странно объяснять оптимизм Достоевского незнанием, напротив, есть основание говорить о глубинном историософском знании:
Грозой очистилась держава,
Бедой скрепилися сердца.
Можно читать и не прочитывать, но препятствием к тому и должен послужить комментарий. Реального комментария, вскрывающего исторический контекст, очень не хватает нашим спорам о политических стихах Достоевского.
В стихотворении «На европейские события в 1854 году» без комментария в ПСС1, ПСС2 и КТ остались строки:
Писали вы, что начал ссору русской,
Что как-то мы ведем себя не так,
Что честью мы не дорожим французской,
Что стыдно вам за ваш союзный флаг,
Что жаль вам очень Порты златорогой,
Что хочется завоеваний нам,
Что то да се… Ответ вам дали строгой,
Как школьникам, крикливым шалунам.
Комментатору следовало бы сказать, что речь идет о переписке Наполеона III и Николая I, сразу же попавшей во все газеты. Луи Наполеон в своем послании утверждал, что Синопская победа русского флота «затронула знамя» союзных войск Франции и Англии, так как одержана была на море, контролируемом союзниками: «…получила удар наша военная честь». Ответ русского царя был бескомпромиссным: «Что бы Вы ни решили, Ваше Величество, но не увидят меня отступающим перед угрозами. Я имею веру в Бога и в мое право, и я ручаюсь, что Россия в 1854 году та же, какой была в 1812″[37].
Следующие две строфы — переход от Франции к Англии, и Достоевский допускает значительное расширение темы — о роли России вообще на Востоке, в Азии, так что нетрудно увидеть здесь зародыш геополитических идей, которые в полную силу выступят в «Дневнике писателя» (особенно в предсмертном выпуске 1881 года). О роли Англии в стихотворении сказано с отчетливым намеком, опять же не раскрытым комментаторами:
Не опиум, растливший поколенье,
Что варварством зовем мы без прикрас,
Народы ваши двинет к возрожденью
И вознесет униженных до вас!
То Альбион, с насилием безумным
(Миссионер Христовых кротких братств!),
Разлил недуг в народе полуумном,
В мерзительном алкании богатств!
Достоевский намекает на так называемые Опиумные войны в Китае 1840-1850-х годов, подстрекаемые англичанами (в том числе под прикрытием миссионерской деятельности): ради экономического закабаления древнего народа была, по существу, организована эпидемия наркомании. Западных братьев стихотворец приравнивает за это к «жиду, Христа распявшему ныне». Спровоцированную европейцами Крымскую войну Достоевский также предлагает рассматривать в контексте истории христианской цивилизации.
К строке «Писали вы, что начал ссору русской» (в КТ — «русскiй») повторен (ПСС2. II, 728) без изменений комментарий ПСС1: «Обострение отношений между Россией и Францией провоцировалось Наполеоном III и правительствами Австрии, Пруссии и Англии, хотя и политика Николая I на Востоке была также направлена на разжигание войны (см. об этом: Тарле. Т. 1. С. 117-145)». Глухая отсылка к авторитету Е. Тарле не вполне корректна: ученый подробно доказывал, что Николай I хотел «разобраться» только с Турцией, но никак не рассчитывал на войну с Европой и до последнего, обманутый лукавством европейских дипломатов, не верил в возможность такой войны. Кроме того, русский царь считал себя обязанным покровительствовать православным народам, угнетенным мусульманской Портой, тогда как европейские державы видели в том лишь политику захвата новых земель (строки Достоевского «Что хочется завоеваний нам», а также «…муки братий нам единоверных / И стон церквей в гоненьях беспримерных!» — также остались без комментария).
Достоевский настаивал на религиозном смысле сложившейся исторической коллизии, когда христианина пошел убивать «христианин — защитник Магомета». В этом контексте важен еще один оставшийся нерасшифрованным намек:
Мы веры нашей, спроста, не теряли
(Как был какой-то западный народ)…
«Какой-то западный народ», скорее всего, Албания, обменявшая под владычеством Турции Христа на Магомета. «Передовое мясо» воинствующего ислама в центре Европы еще покажет себя, так как смена веры, о которой говорил Достоевский, в исторической перспективе становится миной замедленного действия.
Комментарий к академическому изданию — итог «артельного» труда нескольких поколений исследователей (в данном случае достоевсковедов). Комментатору выпала роль бригадира артели, выписывающего наряды и составляющего сметы выполненных работ. Академический комментарий, как хочется надеяться, не сборный пункт для всего сказанного о том или другом произведении классика, но в некотором роде сито, отбирающее материал для истории восприятия комментируемого текста. Обзору досужих домыслов (имя им легион, особенно по поводу Достоевского) и ученических упражнений можно приискать другое место. Так, мне не понятно, зачем в комментарии к «Бедным людям» целый абзац отдан под «открытие» И. Абрамовской источника третьей редакции романа, когда «в обоснование этой гипотезы не приведено никаких веских аргументов» (ПСС2. I, 650). Очевидно, бригадир-комментатор решил таким образом поощрить оригинальность работника. Тогда еще труднее понять, почему в заслугу В. Гассиевой ставится открытие у Достоевского «идеи как сюжетообразующей силы» (ПСС2. II, 703)[38]. Вполне ученическое сочинение И. Алькиной дважды (там же, с. 698, 702) ставится «в наряд», очевидно, для поддержки читательской молодежи.
В ПСС2, как и в ПСС1, к «реальным впечатлениям жизни», отразившимся в романе «Бедные люди», отнесены семейные обстоятельства писателя, в том числе и предположение об А. Куманиной как прототипе сводни Анны Федоровны и о П. Каренине как прототипе жестоковыйного Быкова. В свое время В. Нечаева горячо и не без основания возражала: «это «предположение», чернящее конкретных близких писателю и дорогих ему людей[39], не должно было появляться на страницах академического издания»[40]. Возражение, как видно, не было принято, и о полемике по этому поводу в построчном комментарии сказано нарочито отстраненно.
Полагаю, что всякого рода сомнительные предположения не имеют права появляться на страницах академического издания. Точно так же биографические эпизоды, о которых нет единого мнения у исследователей, не следует подавать безоговорочно с одной только точки зрения. Однако именно так событие смерти капельмейстера в «Неточке Незвановой» предлагается поставить в связь с «реальным трагическим событием, пережитым молодым Достоевским: в 1839 г. отец писателя был убит своими крестьянами. Родственники решили не предавать огласке причину смерти М. А. Достоевского, и в документах следствия было записано, что «смерть произошла от апоплексического удара»» (ПСС2. II, 710; то же: ПСС1. II, 503). Никак не оговаривается, что убийство — это только версия младшего брата писателя, противоположная точка зрения, впервые высказанная Г. Федоровым, в комментарии вообще не представлена (хотя ссылка на него формально присутствует). К тому же, по логике построения приведенной выше фразы, получается, что решение родственников замять криминал определило направление следствия, хотя по той же версии А. М. Достоевского, следствие было подкуплено крестьянами. Кстати говоря, и комментируемый эпизод приобретает гораздо больший смысловой объем, когда мы соотносим неопределенность описания смерти капельмейстера с реальной неопределенностью наших знаний (и, очевидно, знаний писателя) о смерти М. А. Достоевского.
Новейший комментатор столь же безоговорочно последовал и за сомнительной версией В. Нечаевой о Вареньке Достоевской как прототипе Неточки: «Она пережила потерю матери, тяжелую жизнь с полусумасшедшим, пившим отцом…» (ПСС2. II, 693). Впору было бы напомнить автору этой версии ее собственное воззвание к научной этике, процитированное выше. Увы, тенденция к дискредитации отца писателя, вопреки документально зафиксированной сыновней защите[41], сохраняется и в массовом сознании, за что ответственность несет прежде всего научное сообщество.
Прямую фактическую ошибку находим мы в комментарии к рассказу Вареньки из «Бедных людей» о том, как после смерти батюшки «кредиторы <…> нахлынули гурьбою». Новейший комментатор уверяет, что «в семье писателя такая ситуация возникла летом 1839 г. после трагической смерти отца семейства, Михаила Андреевича Достоевского, в селе Даровом» (ПСС2. I, 688). Борьбу с кредиторами в это время вели старшие братья Достоевские, относительно же их отца и оставшегося после него имения таких сведений не имеется.
Неточным представляется комментарий к детскому воспоминанию Вареньки («Бедные люди») о страхах вечернего леса: «чей-то голос <…> «Беги, беги, дитя, не опаздывай, страшно здесь будет тотчас…»» Его предлагается сопоставить (ПСС2. I, 696-697) с детским воспоминанием, описанным Достоевским в рассказе «Мужик Марей»: «Вдруг, среди глубокой тишины, я ясно и отчетливо услышал крик: «Волк бежит»». Действительно, общее здесь — некая детская галлюцинация, но все же страх таинственного ночного леса и страх волка — не совсем одно и то же. В связи с комментируемым эпизодом скорее вспоминается страшная ночная баллада Гете «Лесной царь».
Интертекстуальная активность уже раннего Достоевского создает немало хлопот комментатору. В ПСС2 добавлено множество полезных комментариев, но некоторые цитаты и аллюзии остались незамеченными.
Так, в черновых набросках к «Двойнику» выражение «странно руки торчат беспокойные» — очевидная цитата из стихотворения Н. Некрасова «Застенчивость» (см.: ПСС2. I, 611 и 753).
В седьмой главе «Двойника» темы политических бесед Голядкиных явно требуют привязки к источникам: где-то они все это вычитали, например, «интересное описание алжирской цирюльни <…> в какой-то книжке, в «Смеси»» (ПСС2. I, 183) — может, в «Библиотеке для чтения»? Там же Голядкин-старший изволил заметить, «что турки правы в некотором отношении, призывая даже во сне имя Божие». Нет ли здесь иронической перверсии мифологемы о «спящем Востоке» (см., например, стихотворение Лермонтова «Спор»)?
В «Хозяйке» главный герой в поисках нанимаемой квартиры (что станет местом таинственных событий) проходит через «»остроумную мастерскую» гробовщика» (ПСС2. II, 14). Не исключена отсылка к пародийно-готическому пушкинскому «Гробовщику» с описанием подобного заведения и ремаркой повествователя: «Просвещенный читатель ведает, что Шекспир и Вальтер Скотт оба представили своих гробокопателей людьми веселыми и шутливыми, дабы сей противоположностью сильнее поразить наше воображение».
«Дядюшкин сон», с которым писатель возвращался в литературу после вынужденного перерыва, — настоящий и, видимо, нарочитый сгусток интертекстуальности. Многие из претекстов, из которых, как и сам фрагментированный дядюшка, склеен «комический роман», убедительно раскрыты в комментарии, но с иными можно поспорить. Несомненно присутствие грибоедовского «Горя от ума»25, и в связи с этим в комментарии передается довольно странный «расклад» М. Кшондзер: «Образ Молчалина раздваивается на два образа у Достоевского: Васи и Мозглякова. Образ же Зинаиды сближается с образом Чацкого. Ср.: монолог героини «Нет, маменька, я не хочу больше молчать! Смеют ли, могут ли они быть нашими судьями?» и монолог Чацкого: «А судьи кто?»» (ПСС2. II, 739). Совпадение во фразах, конечно, есть, но гораздо важнее перекличка сюжетов и характеров. Мозгляков — уж никак не Молчалин, по определению рассказчика, «вертопрах, болтун, с какими-то новейшими идеями». Рассказчику вторит Марья Александровна, поучая Мозглякова: «…вы ветреничаете из каких-то там ваших новых идей, о которых вы беспрерывно толкуете <…> вы прошлый раз говорили даже, что намерены отпустить ваших крестьян на волю и что надобно же что-нибудь сделать для века…» (ПСС2. II, 407, 417). Напрашивается совсем другая параллель: Мозгляков — Чацкий. Сходно их первое появление: они оба летят «по снеговой пустыне» на встречу с возлюбленной («узнать свою участь»), и оба совершенно напрасно. А в конце оба в чаду безответной любви совершают некий неприличный поступок. Перед нами первое у Достоевского саркастическое прочтение Чацкого. Подобно же Репетилову, alter ego Чацкого, Мозгляков спешит блеснуть знанием последних веяний в литературе («поэма в новейшем вкусе», Фет, Гейне) и подчеркнуть собственную причастность к художеству: «Восход солнца очаровательный. Знаете, эта морозная пыль алеет, серебрится! <…> сажусь, лечу, точно с цепи сорвался. Есть что-то подобное у Фета, в какой-то элегии» (ПСС2. II, 414).
В комментарии (там же, с. 747) читаем, что «морозная пыль… серебрится», конечно, цитата из «Евгения Онегина». «Комический эффект слов Мозглякова, — прибавляет комментатор, — заключается в том, что он приписывает А. А. Фету строки А. С. Пушкина». Скорее комментатор в данном случае приписывает Мозглякову акт «приписывания». Совершенно очевидно, что фраза «Есть что-то подобное у Фета» относится не к удаленной от нее «морозной пыли», а к ближайшему «сажусь, лечу» и т. д. По поводу «полета» комментатор уверен: «Подобного сюжета в элегиях А. А. Фета нет». Стоит повнимательнее пролистать популярный сборник стихов поэта 1856 года и все-таки найти нечто похожее. Стихотворение «Если зимнее небо звездами горит» содержит в себе главные приметы бурного переживания Мозглякова-Чацкого: и «дивный образ» возлюбленной, ускользающий от пламенного мечтателя («Только грудь обуяет любовь»), и характер его перемещения в пространстве бытия: «И летел бы, летел за красою твоей». Образ «несбыточной любви» еще раз повторяется в том же сборнике в стихотворении «Какие-то носятся звуки…». Так что можно с уверенностью сказать, что Мозгляков действительно прочел Фета. Что касается самого Достоевского, то, судя по всему, фетовский мотив «несбыточной любви» отозвался на его собственные переживания того времени (бурный роман с М. Исаевой). Отдавая их Мозглякову, писатель смог еще раз пошутить над самим собой в этом произведении, что обычно видят только в образе «дядюшки».
Несколько недооценен в комментариях пословичный фонд Достоевского. В том же «Дядюшкином сне» выражение Мозглякова «не здешнего прихода» (ПСС2. II, 414) восходит к поговорке, зафиксированной в словаре Даля: «Он не нашего приходу, что нам до него». Словечко Даля «бедовик» (имела читательский успех его повесть 1839 года под таким названием) мелькает в коллективном «Как опасно предаваться честолюбивым снам» (ПСС2. I, 304). Выражение «а мне доля лютая» в «Романе в девяти письмах» предположительно приписано А. Дельвигу (ПСС2. I, 760), в то время как и у Достоевского, и у Дельвига был общий фольклорный источник — зафиксированная тем же Далем пословица «женская доля — лютая».
В «Неточке Незвановой» музыкант советует музыканту: «…не пренебрегай черной работой, руби дрова, как я рубил их на вечеринках у бедных ремесленников» (ПСС2. II, 233). Выражение «рубить дрова» здесь следует понимать в переносном значении, известном в музыкантском жаргоне (вроде современного «подхалтуривать»). Оно встречается в рассказе В. Слепцова «Спевка» (1862): «Вы поете? <…> А я вам говорю, что вы дрова рубите».
3
У нового академического издания Достоевского множество достоинств, в том числе структурных: в сравнении с ПСС1 в корпус текстов включен сделанный Достоевским перевод романа Бальзака «Евгения Гранде», обещано собрание рисунков писателя, отменено деление томов писем на полутома, «воссоединятся» текст «Подростка» и рукописные материалы к нему (их нелепое расчленение в ПСС1 — памятник прошедшей эпохе), изменен состав приложений (как уж говорилось, «реабилитированы» политические стихотворения Достоевского), планируется отдельный справочный том. Однако в одном важном моменте дух реформ уступил силе инерции: сохранится разделение сочинений Достоевского на художественные (т. 1-17) и публицистические (т. 18-27), довольно-таки искусственное ввиду известной синкретичности центровых произведений второго разряда — фельетонов «Петербургской летописи», «Петербургских сновидений в стихах и прозе», «Зимних заметок о летних впечатлениях» (в ПСС1 последние введены в художественный раздел, а в 15-томном издании 1988-1996 годов то же самое сделано и в отношении «Петербургской летописи» и «Петербургских сновидений», что лишний раз продемонстрировало условность самого принципа разделения), наконец, главное, «Дневника писателя».
Хронологическое расположение сочинений Достоевского без отторжения художественных «овнов» от публицистических «козлищ» представляется более органичным для данного писателя. Так сделано в КТ, в том же направлении пошел академический Гоголь (в случае Л. Толстого и М. Горького жанровая разверстка, напротив, более аутентична, за некоторыми исключениями). Ученые Пушкинского Дома, привязав себя к установкам ПСС1, не приняли в расчет, что жанровый диктат, не поддержанный самим писателем, невольно искажает картину единого творческого процесса. Публицистика Достоевского во многих случаях была либо продолжением, либо подготовкой к художественной прозе, при этом прямо включая в себя ее опыты, как в «Дневнике писателя». Творческая мысль Достоевского плавно перетекала из одного состояния в другое, и это перетекание стоило отразить в структуре издания.
От раннего творчества Достоевского, как уже сказано, практически не сохранилось рукописных материалов, но публикуемые в первом томе ПСС2 черновые наброски 1861-1864 годов к предполагавшейся переработке «Двойника» задают достойный ориентир на будущее. Они заново выверены по источникам и печатаются с большей тщательностью и, я бы сказал, с большим, по сравнению с ПСС1, уважением к писателю (дан некоторый укорот редакторскому своеволию, а именно сохранены авторские тире в начале строк и в целом графическое оформление текста, стали более пунктуальными конъектуры), да и к читателю (увеличен кегль для текста других редакций, вариантов, черновых набросков, в последних с помощью угловых скобок введены указания на соответствующую страницу архивного источника). Все это вместе свидетельствует о совершенствовании эдиционных принципов ПСС2 по сравнению с ПСС1.
Обзор рецензируемых томов позволяет (и заставляет) вернуться к вопросу, всегда подразумевавшемуся в наших дискуссиях и мечтаниях о новом академическом Достоевском. Это так называемый кадровый вопрос: от профессионализма «портных» зависит, наденем ли мы «новую шинель» или утешимся заплатками на старой. Недавно общую проблему сформулировал А. Лавров в выступлении на Президиуме РАН:
Подготовка изданий, повсеместно соответствующих самым высоким «академическим» критериям, требует не только продолжительного времени, но и главным образом привлечения большого числа высококвалифицированных исследователей, способных решать сложные текстологические и комментаторские задачи. На сегодняшний день именно нехватка таких специалистов является главным препятствием на пути к широкомасштабному осуществлению «академических» полных собраний сочинений26.
Решение проблемы известный ученый видит в «подготовке нового поколения профессиональных филологов, историков литературы, обладающих навыками текстологии, источниковедческой и комментаторской работы». С этим трудно не согласиться, однако полагаться на подкрепление от выпускников университетов27 пока не приходится, да и вообще говоря, текстологи и комментаторы — штучный товар, который формуется лишь «педагогикой сотрудничества» с научными мэтрами. Таковые всегда были и есть в Пушкинском Доме, но по естественным (а иногда и не очень естественным) причинам группа, готовящая ПСС2, сильно поредела. Приходится напомнить, что «высококвалифицированные исследователи» имеются и за стенами Пушкинского Дома. Задача такого масштаба, как издание академического Достоевского, требует консолидации наличных сил.
Здесь, конечно, тоже не все просто, потому как еще большой вопрос, способно ли современное достоевсковедение на такой всеобъемлющий проект, как академическое издание полного собрания сочинений писателя. Благодаря бескомпромиссному «братскому» спору Петербурга и Петрозаводска не заболачивается текстология Достоевского, проблемы комментирования в последнее время активно обсуждаются на семинарах отдела теории литературы ИМЛИ РАН. Но ведь этого мало.
О состоянии нашей научной отрасли, весьма представительной по количеству участников, свидетельствуют две ежегодные научные конференции, проводимые музеями Достоевского Санкт-Петербурга и Старой Руссы, а также регулярные симпозиумы Международного общества Достоевского, конгрессы Фонда Достоевского, масштабные конференции в Коломне, Омске. Между тем при впечатляющем внешнем размахе наши научные собрания чаще напоминают очень большие читательские конференции (был такой жанр в советскую эпоху): кто как прочитал то или другое произведение, понял того или другого героя, заметил тот или другой эпизод. Картину несколько расцвечивают интертекстуальные и философско-духовные доклады. Очевидно, во всем этом являет себя «социальный заказ» или «дух времени», неизбежно снижающийся до «модного поветрия» или «тренда». Больше всего смущает даже не это, а тот факт, что доклады источниковедческие и текстологические свелись к минимуму, катастрофическому для функционирования науки. Потому-то и хотелось бы, чтобы именно Пушкинский Дом с его уклоном в фундаментальную филологию вновь занял вакансию ведущего центра академического достоевсковедения. Для этого, как мне представляется, характер работы над ПСС2 должен измениться в сторону большей системности и консолидированности, а в конечном счете — да! — профессионализма всех участников проекта, столь значимого для отечественной науки и культуры.
- Достоевский Ф. М. Полн. собр. соч. в 30 тт. Т. 26. Л.: Наука, 1984. С. 133.[↩]
- Там же.[↩]
- Григорьев А. Западничество в русской литературе, причины происхождения его и силы // Григорьев А. Эстетика и критика. М.: Искусство, 1980. С. 203.[↩]
- Григорьев А. Народность и литература // Григорьев А. Эстетика и критика. С. 181.[↩]
- Григорьев А. Несколько слов о законах и терминах органической критики // Григорьев А. Эстетика и критика. С. 131-132.[↩]
- Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 26. С. 147.[↩]
- Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 26. С. 131.[↩]
- Там же. С. 153.[↩]
- См.: Яковлев Сергей. Та самая Россия: Пейзажи и портреты. М.: Логос, 2007.[↩]
- Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 22. С. 31.[↩]
- Чаадаев П. Я. Статьи и письма. М.: Современник, 1987. С. 39.[↩]
- Дедков Игорь. Дневник. 1953-1994. М.: Прогресс-Плеяда, 2005. С. 588.[↩]
- Достоевский Ф. М. Указ. изд. Т. 26. С. 148.[↩]
- Дедков Игорь. Указ. соч. С. 121.[↩]
- Там же. С. 86-87.[↩]
- Дедков И. Живое лицо времени: Очерки прозы семидесятых-восьмидесятых. М.: Советский писатель, 1986. С. 8. [↩]
- Дедков И. А. Во все концы дорога далека: Литературно-критические очерки и статьи. Ярославль: Верхне-Волжское книжн. изд., 1981. С. 30. [↩]
- Дедков И. Живое лицо времени: Очерки прозы семидесятых-восьмидесятых. С. 8.[↩]
- Дедков Игорь. Дневник. 1953-1994. С. 128.[↩]
- Дедков Игорь. Дневник. 1953-1994. С. 217.[↩]
- Дедков И. Живое лицо времени: Очерки прозы семидесятых-восьмидесятых. С. 221. [↩]
- Дедков Игорь. Дневник. 1953-1994. С. 316.[↩]
- Дедков И. А. Любить? Ненавидеть? Что еще?.. Заметки о литературе, истории и нашей быстротекущей абсурдной жизни. М.: ИЦ «АИРО-ХХ», 1995. С. 85-86. [↩]
- Дедков И. А. Во все концы дорога далека: Литературно-критические очерки и статьи. С. 30.[↩]
- Оговорка, перекочевавшая из ПСС1 в ПСС2: «…проблема «Грибоедов и Достоевский» поставлена А. Л. Бемом в статье «Достоевский — гениальный читатель»» (ПСС2. II, 739; то же — ПСС1. II, 512). На самом деле раньше, в статье «»Горе от ума» в творчестве Достоевского».[↩]
- Лавров А. Проблемы академических изданий классиков русской литературы (выступление на заседании Президиума РАН9.03.2011) // http://trud-ost.ru/?p=73203 [↩]
- А. Лавров справедливо критикует пренебрежение университетского курса к «вспомогательным», а на самом деле фундаментальным дисциплинам — источниковедению, текстологии, библиографии.[↩]
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №5, 2015