Иосиф Бродский плохо учился в школе и в восьмом классе ушел из нее. «Мы бросили с ним школу, и тогда / он поступил на курсы поваров, / а я фрезеровал на «Арсенале»», — читаем в цикле «Школьная антология» о самом поэте и его одноклассниках.
От обучения в школе у Бродского остались плохие воспоминания. В автобиографическом эссе «Меньше единицы» он писал о тамошних преподавателях:
Будь я католиком, я пожелал бы большинству из них гореть в Аду. Правда, некоторые учителя были лучше других, но поскольку все они были хозяевами нашей каждодневной жизни, мы не трудились проводить различия. Да и они не особенно различали своих маленьких рабов [Бродский 2020: 59].
И в стихах он вспоминал о черной доске, «от которой мороз по коже», — символе устрашающего насилия над ребенком, которого заставляют впитывать ненужную и непонятную информацию. Обращаясь к поэзии Бродского, мы видим, что школьные воспоминания буквально преследуют его лирического героя: «…заглядывая в окно, точно в конец задачника», «мы, готовя уроки, хотим не плакать», «Так школьник, увидев однажды во сне чернила, / готов к умноженью лучше иных таблиц…», «каким сейчас ты помнишь школьный атом», «как легкие на школьной диаграмме», «принадлежали школьнику, в мои, / как я в его, косившему тетради», «Так я учил, сидя в школьном садике…» и т. д. Юному Бродскому по утрам «неохота вставать. Никогда не хотелось», — чтобы идти в школу.
Можно предположить, что особенно плохо давались Бродскому предметы естественно-научного и технического циклов, на которые делался упор в советском образовании. Л. Лосев в биографии поэта цитирует его школьные характеристики:
Домашнее задание выполняет письменно очень плохо, а то и совсем не выполняет, грубый, на уроках шалит, мешает проведению уроков. Тетради имеет неряшливые, грязные с надписями и рисунками <…> В течение года не работал систематически по английскому языку и арифметике, получил экзамены на осень [Лосев 2006: 27] —
и добавляет: «В седьмом классе он получил четыре двойки в годовой ведомости — три по точным предметам и четвертую по английскому языку — и был оставлен на второй год» [Лосев 2006: 27–28].
Но, как это нередко бывает, ненависть переросла в интериоризацию враждебных понятий. Говоря проще, «ушибленность» математикой в школе привела к привычке излагать на ее языке самые обычные вещи, к своего рода комплексу неудачника: не овладев сутью науки, Бродский свободно и часто оперировал поверхностно усвоенным ее понятийным аппаратом — и сделал это визитной карточкой своей поэзии, постоянно используемым инструментом стихосложения.
Математика для Бродского — прежде всего геометрия. Она наглядна, «осязаема» и потому легче абстрактной арифметики или алгебры, ее удобнее использовать для метафор. Он ее упоминает не раз: «Геометрия утрат, / как безумие, проста», «безупречные геометрические громады», «…измеряя градус угла чужого / в геометрии бедных, чей треугольник кратный…», «Вечер. Развалины геометрии», «нет геометра / в мире для вас!», «…геометрия оплакивает свои недра», «…дом был прыжком геометрии в глухонемую зелень»; отмечает даже «склонность / природы к простой геометрии».
Имя великого греческого математика, «отца геометрии» Эвклида, для Бродского очень значимо. В его стихах тени на снегу «толпятся, как триумф Эвклида», «ибо сам Эвклид / при сумме двух углов и мрака / вокруг еще один сулит». Бродский уточняет и продолжает Эвклида: «…не знал Эвклид, что, сходя на конус, / вещь обретает не ноль, но Хронос», заставляет предметы вступать с ним в спор. Так, автомобиль «продлевает пространство за угол, мстя Эвклиду», «обелиск кончается нехотя в облаках, / как удар по Эвклиду»; среди морских волн «одни плывут вдаль проглотить обиду. / Другие — чтоб насолить Эвклиду». Эвклид для Бродского — имя собирательное, символ ограниченной научной (читай: человеческой) мудрости, противоречащей природе, не знающей собственных законов.
Других греческих геометров Бродский не упоминает, даже Пифагора или Фалеса, чьи имена он не мог не слышать во время учебы. Нет, он сразу переходит к гениальному русскому математику Н. Лобачевскому, чью геометрию в школе не проходят, но о котором часто говорили как о великом русском ученом вследствие борьбы с космополитизмом в 1950-е годы, за приоритет русской науки. Для Бродского он — отец парадокса о параллельных линиях, отсюда следующие замечания в стихах:
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут —
тут конец перспективы…
У Бродского мы встречаемся «с лобачевской суммой чужих углов, / с возрастанием исподволь шансов встречи / параллельных линий», с тем, что «простой урок / лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок», с ощущением, «будто вычтен Лобачевский из пространства», характерным для отечественного пейзажа. Как видим, Бродский создает неологизм — прилагательное «лобачевский», обыгрывая фамилию; двойной след от полозьев саней уподобляется параллельным линиям школьной геометрии.
Феномен параллельности интересует поэта прежде всего с метафорической точки зрения: «Эта параллель / с лишенным возвращенья астронавтом», «Насчет параллельных линий / все оказалось правдой и в кость оделось…» Или даже так — в стихотворении «Памяти Т. Б.», где математические метафоры с их логической стройностью противостоят в сознании Бродского энтропии непознаваемой смерти:
Эта частица отнюдь не фора
воображенью, но просто форма
тождества двух вариантов, выбор
между которыми — если выпал —
преображает недвижность чистых
двух параллельных в поток волнистых…
Есть у него и следующий геометрический образ о пересечении линий: «Так двух прожекторов лучи, / исследуя враждебный хаос, / находят свою цель в ночи, / за облаком пересекаясь».
На грани геометрии и такого же школьного черчения находится понятие перспективы, ключевое для Бродского. Поэт был талантливым художником-самоучкой: «Мальчик хорошо рисует <…> Принимал участие в оформлении отрядной стенгазеты» (цит. по: [Лосев 2006: 27]), — читаем всё в тех же школьных характеристиках. Его рисунки имеют самостоятельную художественную ценность (см. об этом: [Артемьев 2020]). «Тут конец перспективы», «из короткой перспективы / увеличиваясь, возникая», «в неповторимой перспективе Росси», «это одна из таких планет, / где перспективы нет», «размножает тупым углом перспективу плена», «так уменьшаются вещи в их перспективе», «перспектива прячется в перспективу», «уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына», «у каждого за спиной — безупречная перспектива» — эти «чертежные», геометрические примеры у Бродского можно множить, осознавая при этом, что, говоря, например, о «кольцах деревьев с их перспективой пня», поэт явно и иронически подразумевает оба значения многозначного слова.
С черчением же связано и употребление Бродским термина «абрис» («Всюду маячит твой абрис», «абрис крыш представляет границу суток»), и следующий пассаж, воспроизводящий заданную метафорой ситуацию:
…Беспечный прощальный взмах
руки в конце улицы обернулся
первой черточкой радиуса: воздух в чужих краях
чаще чем что-либо напоминает ватман,
и дождь заштриховывает следы,
не тронутые голубой резинкой…
Черчение и геометрия непредставимы без циркуля. Эта метафора особенно дорога Бродскому, так как восходит к барочной поэзии Д. Донна с его знаменитой элегией «Прощание, запрещающее печаль», которую Бродский переводил: «Как циркуля игла, дрожа, / те будет озирать края, / где кружится моя душа, / не двигаясь, душа твоя…»1 Бродский «приватизирует» циркуль, умножая связанные с ним образы уже в собственной лирике: «Я только ножка циркуля», «сам циркуль, Горчаков, неувядаем», «…ложась в постель, как циркуль в готовальню», «считаю версты, циркули разинув». Думается, собственно черчение не доставляло Бродскому с его даром рисунка особенных хлопот, в отличие от геометрии, отсюда и легкость поэтических воспоминаний о нем и его чертежах. Так, александрийский шпион, «ворошащий в помойке мусор, / извлекает смятый чертеж руин», «постройки стремятся отделаться от чертежей», американский флаг «в темноте похож, / как сказал бы Салливен, на чертеж / в тучи задранных башен», а лирический герой «Пенья без музыки» призывает возлюбленную — тоже в духе Донна — перевести их любовь на язык математических метафор и формул:
…представь же ту
пропорцию прямой, лежащей
меж нами — ко всему листу
и, карту подстелив для вящей
подробности, разбей чертеж
на градусы, и в сетку втисни
длину ее — и ты найдешь
зависимость любви от жизни…
У Бродского запечатлен в сознании образ школьной тетради в клеточку, которая именно «расчерчена»: «расчерченная школьная тетрадка», «расчерченной тетради», «в расчерченной на клетки / Хуарец ведомости делает отметки». Этот самый «клеточный» квадрат, вокруг которого во многом строится школьное преподавание, буквально впечатан в сознание Бродского: «укрывается стол / за квадрат полотна», «квадратные гнезда газона», «в квадрат бумажный», «луна вошла в квадрат двора», «чтобы мог соскочить я в квадрат», «снился квадрат мне и снился шар», «воздух входит в комнату квадратом», «пыль / покрывает квадратные вещи», «прокурор скулу квадратит» (еще один неологизм!)… А при обращении к рано ушедшей школьной подруге «квадратные», математические метафоры играют роль общего фона, на котором проступают отрывочные воспоминания из прошлого:
Одиннадцать квадратных метров
напротив взорванной десятилетки
в мозгу скукожились до нервной клетки,
включив то байковое одеяло
станка под лебедем, где ты давала
подростку в саржевых портках и в кепке.
Взглянуть на облако, где эти тряпки
везде разбросаны, как в том квадрате,
с одним заданием: глаз приучить к утрате?
Некоторые словосочетания у Бродского ассоциативно устойчивы: таковы, к примеру, «квадраты окон», то и дело встречающиеся в его стихах 1960-х, 1970-х, 1980-х годов. «Квадрат окна. В горшках — желтофиоль», «…вписываясь в темный квадрат окна, что твой Экклезиаст», «…квадраты окон, сколько ни смотри…», «…дует из коридора, скважин, квадратных окон», «между квадратом окна и портретом прадеда»… Почему поэт так настаивает на «квадратном окне»? Вряд ли он противопоставляет его как банальность окну круглому, редкому в СССР. Скорее сказывается привычка подыскивать образу соответствие в школьной программе.
Квадрат используется поэтом и в более абстрактном смысле — отсюда «каждый квадратный метр», «одиннадцать квадратных метров», — или арифметически: «Одиночество есть человек в квадрате», «Масса, / увы, не кратное от деленья / энергии на скорость зренья в квадрате», «невесомая масса взятой в квадрат лазури», «ястреб над головой, как квадратный корень». Помнит он и классические геометрические задачи древности: «Видать, не рассчитал. Как квадратуру круга», «вписывай круг в квадрат» (и близко по смыслу — «В проем оконный вписано бедро / красавицы», «дать вписать / другие овалы в четырехугольник»).
Двухмерная сетка координат на плоскости крепко впечаталась в сознание Бродского: многое в его стихах выстроено по принципу «вертикаль vs горизонталь», причем вертикаль соотносится прежде всего с духовными категориями («но эта вертикальность устремлений…», «не то рванусь по вертикали», «у вертикали плоскость / сильно берет взаймы»), а горизонталь — с бытовыми и плотскими («горизонтальное море, крашенное закатом», «кого любили / в горизонтальной постели», «горизонтальная масса в морге»). Между собой они часто находятся в противодействии, поэтому «кажущаяся горизонтальной вьющаяся тропа / в сущности вертикальна», а мачты морских кораблей засыпают «сном вертикали, привыкшей к горизонтали».
Параллельность у Бродского дополняется перпендикулярностью — «был треугольник перпендикуляром», «к вершине перпендикуляра», «Только то тело движется, чья нога / перпендикулярна полу».
Имеются в поэзии Бродского и начатки тригонометрии с ее ключевыми понятиями об угле и треугольнике, а также о ряде других фигур: «волне чужды / ромб, треугольник, куб, / всяческие углы», «треугольник больше не пылкая теорема: / все углы затянула плотная паутина», «согнутое колено / размножает тупым углом перспективу плена», «суммы четырех углов», «только затканный сплошь паутиной угол имеет право / именоваться прямым» и т. д. Бродский любит исчислять вместимость — «странный объем, / как залог тебе долгий, дарован», «представляя объем валовой / чугуна и свинца», «которого объем / никак не калькулируется», «…на убыль / к ночи идут в объеме медузами купола», «как века одних уменьшают в объеме», «диктует массам объем»…
Не менее важным понятием становится для Бродского точка — частый герой школьных задач в стиле «из точки «А» в точку «Б» идет пешеход…». Универсальность и узнаваемость этой задачи порождает целый ряд вариаций — от практически хрестоматийного «Уйдя из точки «А», там поезд на равнине / стремится в точку «Б», которой нет в помине…» и «цель твоего путешествия — точка «Б»» до развернутой математической метафоры, перерастающей в метафору отношений:
и перпендикуляр стоймя
восставь, как небесам опору,
меж нашими с тобой двумя
— да, точками: ведь мы в ту пору<
уменьшимся и там, Бог весть,
невидимые друг для друга,
почтем еще с тобой за честь
слыть точками…
Надо заметить, что Бродский часто употребляет слово «точка» не только в математическом, но и в пунктуационном значении («Наши жизни, как строчки, достигли точки»), поэтому следует разделять, когда он говорит геометрически, и когда грамматически.
Из геометрии Бродский приводит вызубренную наизусть формулу площади круга: «…на брата / приходится кусок пиэрквадрата», «плоский пи-эр-квадрат». Окружность и все с ней связанное играет большую роль в поэзии Бродского, с одной стороны, знаменуя нечто вроде дурной бесконечности, с другой — обозначая все расширяющийся «охват» мира поэта. Так, мы нередко читаем о радиусе — как в ироническом смысле («где радиус, там вилка и тарелка!», «я вписываю в радиус родню», «расширенные радиусом лужи»), так и в метафизическом («расширяет свой радиус бренность», «беспечный прощальный взмах / руки в конце улицы обернулся / первой черточкой радиуса»). Рядом с радиусом возникает диаметр: «нимб засветился, в диаметре мал», «хвастать диаметром, прикидываться Сатурном», «расширяться от счастья в диаметре» — и просто круг, с которым поэт, по его же собственному признанию, ассоциирует себя самого:
Навсегда расстаемся с тобой, дружок.
Нарисуй на бумаге простой кружок.
Это буду я: ничего внутри.
Посмотри на него — и потом сотри.
Помимо геометрии математика представлена у Бродского и арифметикой. Из чисел у него первое — «нуль»: «нуль открывает перечень утратам», «ты голову просовываешь в нуль», «нуль с хвостиком», «вечер делит сутки пополам, / как ножницы восьмерку на нули», «украв у расстояния нули», «толпа нулей», «неузнаваемее нуля», «зараза бессмысленности со слова / перекидывается на цифры; особенно на нули», «эквивалент нуля», «вещь обретает не ноль, но Хронос»… Написание «нуль» явственно преобладает над «ноль».
Цифра для Бродского вообще — важнейший знак. Его интересуют силуэты цифр, их математические и символические значения. Он замечает «тень листьев двух, как цифра 8» и «пляску розовых цифр в троллейбусном номерке»; удивляется, что «цифры как-то сходятся в слова»; констатирует: «В цифрах есть нечто, чего в словах, / даже крикнув их, нет» и даже «навсегда — не слово, а вправду цифра». Как можно увидеть, порой Бродский смешивает значение слов «цифра» и «число», но и собственно «число» у него тоже присутствует в текстах в достаточном количестве:
Потому что число континентов в мире
с временами года, числом четыре,
перемножив и баки залив горючим,
двадцать мест поехать куда получим…
Или:
Число твоих любовников, Мари,
превысило собою цифру три,
четыре, десять, двадцать, двадцать пять.
Нет для короны большего урона,
чем с кем-нибудь случайно переспать.
(Вот почему обречена корона;
республика же может устоять,
как некая античная колонна).
Бродский любит игру слов с конкретными числами: «Муха бьется в стекле, жужжа, / как «восемьдесят». Или — «сто»», «с его шершавым / неизменным «16»», «восьмерка — родная дочь / бесконечности», «глаз не в силах увеличить шесть-на-девять тех, кто умер», «согрешивши с одним, тридцать трех полюбишь». Можно выдвинуть гипотезу, что число «восемь» пользовалось у Бродского предпочтением, поскольку напоминало поставленный вертикально знак бесконечности.
Не обходит Бродский знаки «плюс» и «минус». Отметим, что «плюс» он часто использует как союз, подобно тому как это происходит в устной русской речи, чем придает поэтическому языку разговорный оттенок, но в любом случае математическая первооснова остается и подразумевается: «похожий в математике на плюс», «во всем есть плюсы», «все «о» — предшественницы плюса», «это самое лучшее: плюс на минус», «плюс, обутый в кирзу», «плюс запаха и звука», «плюс экваториальная жара»… Использует Бродский и математическое понятие «отсчитывать»: «отсчитывая пядь», «отсчитывая горе от версты», «особенно отсчитывая от «о»», и тут же: «Странно отсчитывать от него».
Пропорции тоже для него важны, и геометрически, и арифметически. Ему не нравится, когда «искажают пропорции зданий». Он замечает парадоксально: «Но что до безобразия пропорций, / то человек зависит не от них, / а чаще от пропорций безобразья», «пропорции просты, / как тыщи отношенье к одному», «лишь нежность — пропорциональна». Последнее употребление «пропорции»: «Поэтому долго смеркается. Вечер обычно отлит / в форму вокзальной площади, со статуей и т. п., / где взгляд, в котором читается «Будь ты проклят», / прямо пропорционален отсутствующей толпе» — мы находим в стихотворении, написанном за несколько дней до смерти, — «Август» (1996).
То есть до последнего математика не отпускала поэта. Более того: сочетание псевдоматематического языка с обыденностью было у Бродского одним из ведущих поэтических приемов — отсюда всевозможные его метафоры и парадоксы, как то: «давая понять, что они — постоянные величины», «плотность боли площадь мозжечка / переросла…», «Один караваджо равняется двум бернини», «Два прошлых дают одно / настоящее» и т. д. Некоторые его стихи — или, по крайней мере, фрагменты стихотворений — практически полностью строятся на переосмыслении математического инструментария. Так, в стихотворении «Моллюск» встречаем следующий развернутый ряд:
В облике буквы «в»
явно дает гастроль
восьмерка — родная дочь
бесконечности, столь
свойственной синеве,
склянке чернил и проч.
Кириллическая буква «в» переходит по сходству написания в арабскую цифру 8, восьмерка затем — в знак бесконечности ∞; бесконечность по ассоциации вызывает мысль о небе, откуда появляется синева (у Бродского «небо» опускается и заменяется производимым им цветовым эффектом), а склянка чернил (то, чем пишут) возвращает нас к исходной букве «в», замыкая метафорический круг. Чернила попадают в него, подразумевая бесконечность их использования для порождения текстов.
В уже процитированной выше «Песне невинности, она же — опыта» Бродский предлагает решить небольшую задачку: «число континентов в мире / с временами года, числом четыре, / перемножив и баки залив горючим, / двадцать мест поехать куда получим». Читатель должен разделить двадцать на четыре, чтобы понять, сколько же континентов в мире насчитывает поэт? Одновременно Бродский объединяет время с пространством, как в релятивистской физике.
В «Представлении» фразой «Вместо буркал — знак деленья» Бродский производит антропоморфизацию математической символики. Две точки, напоминающие глаза человека, из горизонтальных становятся вертикальными, создавая впечатление абсурдности и алогичности, которыми пронизано это стихотворение, и одновременно смелой ассоциативности. Так же дерзко он объединяет порой математику и грамматику — хрестоматийный пример встречается в «Части речи»:
Заморозки на почве и облысенье леса,
небо серое цвета кровельного железа.
Выходя во двор нечетного октября,
ежась, число округляешь до «ох ты бля»…
Говоря очень упрощенно, даже окарикатуренно, поэзия Бродского — это поэзия советского школьника 1950-х годов, вобравшего на скучных уроках математики нехитрые термины этой науки, потрясенного, но не овладевшего ею. И чем она сложнее и непонятнее казалась, тем сильнее было желание «приручить» ее через язык, сделать вид, что она разобрана и усвоена.
В эссе «Меньше единицы» (само по себе математическое название, как и другая автобиографическая работа — «Полторы комнаты») Бродский писал:
Конечно, родители перебились бы и без моих заработков; они предпочли бы, чтобы я кончил школу. Я понимал это, но говорил себе, что должен помогать семье. Это была почти ложь, но так оно выглядело красивее, а к тому времени я научился ценить ложь именно за это «почти», которое заостряет контуры правды: в самом деле, правда кончается там, где начинается ложь. Вот чему научился в школе мальчик, и эта наука оказалась полезней алгебры [Бродский 2020: 143].
Как мы видим, и в прозе поэт прибегал к своего рода математическим — точнее, псевдологическим — размышлениям (логика являлась школьным предметом до середины 1950-х годов, Бродский ее уже не изучал, но учебники по ней видеть мог). «Правда кончается там, где начинается ложь»,
геометрически-чертежное «заостряет контуры»… Но главное — он отрицает полезность алгебры, не осознавая, что она, а говоря шире — математика вообще, подарила ему язык, сделавший его поэзию такой уникальной, неповторимой, резко отличающейся от привычной как среди предшественников, так и среди современников.
- Об этой метафоре и ее барочном характере см.: [Шайтанов 1998].[↩]