В номере

Негромкий голос мыслящей России

Статья Игоря Шайтанова
Игорь Шайтанов - Литературный критик, эссеист, доктор филологических наук, профессор, главный научный сотрудник (Центр современных компаративных исследований, Институт филологии и истории, Российский государственный гуманитарный университет), ведущий научный сотрудник (Лаборатория историко-литературных исследований, Школа актуальных гуманитарных исследований, Российская академия народного хозяйства и государственной службы при Президенте РФ), Литературный Секретарь премии «Русский Букер» (1999–2019), главный редактор журнала «Вопросы литературы» (с 2009 года). Сфера интересов: историческая поэтика и компаративистика; русско-английские литературные связи; творчество Шекспира; проблемы современной культуры; современная русская литература. (voplit@mail.ru)

1

В первые июньские дни 1889 года студент-юрист, путешествующий по командировке Московского общества естествознания, антропологии и этнографии, поездом доехал до Вологды. Пересел на лошадей, следуя на север к зырянам (они же — коми), — описать их быт, услышать предания… От Вологды — сорок верст до уездного Кадникова, оттуда разъезды по соседним селам, поскольку быт северной деревни входит в круг исследовательского интереса.

Первая же поездка в Заднесельское дала почувствовать неласковость северных дорог: «…трясло так, что готов был плакать. Думал, еще минута, и не вынесу. Боль в груди и боках нестерпимая» [Путешествие… 2013: 22–23].

Заднесельское1 — «большое село с двумя лавками, церковью, В<олостным> правле<нием>, училищем». От него пять верст до Радилова, сельца и усадьбы с помещичьим домом, владелец которого приятно удивил студента:

В 12-м часу поехал к Мерцалову <…> У А. Е. встретил прегостеприимнейший прием, узнал много интересного. Дай Бог побольше таких. Подарил мне свою книгу [Путешествие… 2013: 23].

«Свою книгу»? Радиловский помещик — писатель?

Историк. Книга — первая у него, только что вышедшая в столичном издательстве [Мерцалов 1889]. Она составлена по писцовым книгам XVII века об истории родных мест — «Заднесельской волости».

В кратком «Введении» автор определил ее цель и характер:

Посвятив несколько лет на исследование (так! — И. Ш.) памятников старины нашего края, я остановился главным образом на изучении писцовых книг XVII века, потому что они представляют поистине неоцененные данные для ознакомления с экономическо-бытовою жизнью того времени. Изучение их я начал с поместья как составной части древней волости; затем перешел к исследованию этой последней, а потом — к областному городу Вологде. Так как важнейшим после Вологды центром народной жизни на Севере в XVII столетии был Устюг Великий, то я также исследовал положение его по писцовой книге — для сопоставления и сравнения с первым.

Известный историк В. Семевский (поддерживавший Мерцалова в его труде), получив книгу, комментировал в письме к автору ее ценность:

Каждое такое издание — истинный праздник не только для местных жителей, но и для специалистов по русской истории, так как без помощи местных исследователей наши работы будут всегда неполны и неудовлетворительны (29 марта 1889 года)2.

Эта книга и была подарена 4 июня 1889 года.

Сам Александр Евграфович не мог, конечно, ощутить дуновение всемирной славы, еще не осенившей двадцатитрехлетнего студента. Встрече с ним не нашлось места в «Записках о моей жизни и времени», так что Мерцалов упустил свой шанс — пером прикоснуться к всемирности. Именно поездка в Вологду, знакомство с крестьянским бытом, вид горницы («…вошел в горницу, живопись обступила меня, и я вошел в нее»), горящей радужными красками, и путь к зырянам станет для тогдашнего посетителя опытом познания цвета и формы, научит «не глядеть на картину со стороны, а самому вращаться в картине, в ней жить» [Путешествие… 2013: 3].

Эти слова принадлежат уже не студенту, а сказаны тридцатью годами позже всемирно признанным реформатором живописи (и художником едва ли не самым дорогим теперь на мировом рынке предметов искусства) — В. Кандинским. Он посетил Мерцалова в 1889 году, когда отправился изучать повседневность крестьянской жизни и взглянул на нее не глазами социального историка — с «экономическо-бытовой» точки зрения, — а увидел (как это позже сделает В. Белов в «Ладе») с живописной стороны и одновременно — в ее древней сути.

«К зырянам Тютчев не придет», — пророчествовал А. Фет. К ним пришел Кандинский и увидел в формах их орнамента, как и в горнице вологодской деревни, освященной (и освещенной) сумеречным свечением икон в красном углу, росписью тканей и предметов быта, подсказку для создания современной живописи.

Самого Мерцалова в изучении экономическо-бытовой стороны крестьянского уклада слава не пригрела, но известность и уважение в научном сообществе он приобрел. Автор первой статьи о Мерцалове, написанной спустя полтора десятилетия после его смерти, Л. Андреевский говорит об отношении к нему так:

Студенты ли сельскохозяйственного института собирают образцы почв, и они не минуют Радилова. П. К. Симони, по поручению академика А. А. Шахматова, шлет А. Е. Мерцалову программы для собирания особенностей северорусских наречий, или по поручению академика А. Н. Веселовского просит сказать, не слышно ли чего в наших краях о волотах, или велетах, как о народе-гиганте в противоположность пыжикам, и о борьбе двух рас, великанов и карликов. От разных лиц, из разных мест собирает А. Е. Мерцалов всевозможные памятники прошлого, любовно относясь к родной старине… [Андреевский 1923: 56]

Андреевский перечисляет далее тех ученых, с кем переписывался Мерцалов. Список впечатляющ, хотя не полон. Переписка была обширной. И письма, и новые книги, побеждая бездорожье, поступали в Радилово регулярно.

У Мерцалова две сквозные темы, наполненные смыслом для понимания современности. Первая — судьба крестьянства, неразрывная с общенародной и с судьбой российской государственности, увы, отказавшей себе в необходимом органе народного представительства — Земском соборе. Вторая — Смутное время как своего рода точка изначального слома российской истории, когда после трагедии в Угличе не исполнилось то, что могло исполниться. Есть ли кровь царевича на российском троне, виновен ли Борис Годунов — по мнению Мерцалова, возможный преобразователь России? Не Борис — убийца, а враги его… Или вина на нерадивых няньках, не усмотревших, как в припадке падучей больной мальчик нанес себе смертельную рану…

У Мерцалова множество публикаций в столичных журналах. И три книги. Первая — упомянутая выше «Вологодская старина». Вторая — «Очерки из истории Смутного времени» (СПб.). Обе вышли при жизни автора.

Третья — «Записки о моей жизни и времени. 1847–1903». О том, что книга существует, знал и о возможной ее утрате сожалел первый биограф Мерцалова:

Закончивши все предположенные им очерки Смутного времени, А. Е. Мерцалов начал писать «Записки о своей жизни»; об этом труде он сам сообщал в письмах Д. И. Прозорову (брату покойной жены. — И. Ш.) 1894 и след. годов. Однако написаны ли были им эти «Записки» и, если написаны, то какова их судьба, ничего не известно. А какой бы это был богатый материал, и как жаль, если он утерян безвозвратно! [Андреевский 1923: 58]

Книга, о возможной утрате которой сожалел Андреевский в 1923 году, нашлась и подготовлена для вологодского издательства «Древности Севера» в 2023-м.

2

Книга начинается с начала биографии — с рождения автора:

Я родился 12 ноября 1847 года в сельце Радилове Кадниковского уезда Вологодской губернии. Имение это было куплено в 1813 году дедом моим, Иваном Яковлевичем Мерцаловым, у г-жи Бердяевой… (л. 1)

Родился, прожил большую часть жизни, здесь и умер: «Года за полтора, за два до смерти, А. Е. Мерцалова постиг паралич, лишивший его ног, а затем началось медленное угасание, приведшее к смерти 6 мая 1906 года. Погребен А. Е. Мерцалов на кладбище Георгиевской Заднесельской церкви» [Андреевский 1923: 58] (даты приведены по старому стилю).

Начало и конец жизни, внешние события которой могли бы уместиться в один абзац. Сельское детство в небогатом помещичьем доме с заботливыми родителями. Александр остался единственным ребенком после смерти в младенчестве младшего брата Аполлона. Первоначально — домашнее образование под руководством семинаристов. Затем — Кадниковское уездное училище, мать не решилась отпустить его в Вологду. Так что в 1862 году поступил в Вологодскую гимназию сразу во второй класс.

Последовавшие годы учения и четырехлетней попытки прижиться в Вологде — время самого долгого отсутствия в родном Радилове, хотя и с постоянными наездами домой. Гимназия — с портретами учителей и некоторых воспитанников, с проблемами образования и духом, веявшим в ее стенах, — самая подробная глава в «Записках».

Здесь есть возможность перекрестных свидетельств, так как еще четыре литератора учились в Вологодской губернской мужской гимназии в 1850–1860-х годах и оставили о ней воспоминания разной степени подробности. Воспоминания перекрещиваются, чтобы согласиться или разойтись в оценке людей и событий.

Если начать с имени наибольшей сегодняшней известности, то это, несомненно, В. Гиляровский. Они с Мерцаловым взаимно не заметили друг друга. И это понятно: Гиляровский, родившийся в 1855-м3, младше восемью годами, и время их одновременного пребывания в гимназии могло быть лишь очень ограниченным. Правда, когда Мерцалов вернулся в гимназию в качестве классного наставника (1871–1874), Гиляровский все еще мог быть там или только что, бросив дом и учение, подался в бурлацкую ватагу, чтобы десять лет странствовать по России. Случай, который не мог не получить известность, но Мерцалову не запомнившийся.

Зато он вспомнил другого младшего соученика — Александра Васильевича Круглова (1852–1915). Тот был все же тремя годами постарше Гиляровского, но важнее другое: Круглов в 1890-е, когда писались «Записки», — известный беллетрист, что в литературной иерархии выше газетного поэта и репортера, начинающего бытописателя «трущобной» жизни, каким в тот момент был «дядя Гиляй». А может быть, сыграли роль и обстоятельства, при которых Мерцалов видел Круглова — на собрании кружка радикально настроенных гимназистов, поклонников Бокля и Писарева, совершенно чуждых умеренно (или разумно) либеральному Мерцалову:

Это мне так надоело, что я стал мало-помалу уклоняться от посещения сходок и, наконец, вовсе их оставил. Помню, что на них я видал А. Круглова, которого приводил с собой Осипов. Он был тогда еще вполне мальчик с длинными, кудрявыми волосами и наивным выражением лица; постоянно сидел подле своего патрона и «внимал». Конечно, Осипов приводил его сюда для развивательных целей, однако я сильно сомневаюсь, чтобы наши сходки могли оказать существенное влияние на этого будущего беллетриста: впрочем, он все-таки вспоминает о них в своей статье «Накануне», напечатанной в мартовской книжке «Исторического Вестника» за 1894 год (л. 51).

Круглов вспоминал те «сходки» если и без прежнего детского восхищения, то с благодарностью за то, что на них обсуждались «серьезные» идеи и книги, хотя сам он вслед им не пошел, приобрел имя прежде всего как детский писатель (для «маленького народа») и, все более склоняясь к мыслям о душе, под конец жизни перебрался в Сергиев Посад, где и был похоронен.

Еще более разителен контраст в отношении к членам кружка у Мерцалова с Гиляровским, который сам кружок посещать не мог по малолетству, но с упоением вспоминал (правда, уже в советские годы, когда писались «Мои скитания» и когда любая идея дореволюционного бунтарства приветствовалась) наиболее радикального участника, с которым познакомил его старший друг:

Левашов, большой друг Саши (Саша Разнатовский, студент Петербургского университета, репетировавший Гиляровского и подружившийся с ним. — И. Ш.), часто бывавший у нас. Про него потом говорили, что он ушел в народ, даже кто-то видел его на Волге в армяке и в лаптях, ехавшего вниз на пароходе среди рабочих. Мне Левашов очень памятен — от него первого я услыхал новое о Стеньке Разине, о котором до той поры я знал, что он был разбойник и его за это проклинают анафемой в церквах Великим постом. В гимназии о нем учили тоже не больше этого [Гиляровский 1960: 152].

И совсем иной Левашов увиден Мерцаловым:

Левашов был по своей натуре просто фрондер — барчонок, которому нужно непременно на что-нибудь фыркать. Меня более всего поражала в нем грубость его натуры: он судил резко, сплеча; в сношениях был груб до того, что несогласных с ним мог потчевать оплеухами, и действительно раз «пожаловал в рыцари» нашего общего товарища Светлосанова (л. 49).

Фигура Саши Левашова, возникающая на перекрестке мнений, чрезвычайно характерна для их духовного разброса в вологодском обществе 1860–1870-х годов. «Барчонок»? Да, он принадлежал к одной из самых известных дворянских фамилий. Деревянный двухэтажный дом Левашовых в стиле ампир (ул. Герцена, бывш. Дворянская, 37) и сегодня — одна из архитектурных жемчужин деревянной Вологды. Левашовы не раз бывали губернскими и уездными предводителями дворянства. Отец Саши предводительствует в Грязовецком уезде. Он и пригласил к сыну в 1862 году — «подготовлять к переэкзаменовке» — вернувшегося из Петербурга и уже находящегося под надзором полиции, встречающегося с Чернышевским Л. Пантелеева [Пантелеев 1958: 308].

Лонгин Федорович Пантелеев (1840–1919), общественный деятель, издатель, мемуарист, закончил ту же гимназию, что и Мерцалов, но десятью годами ранее — в 1858-м; учился на юридическом факультете Петербургского университета, откуда вышел без степени. За участие в студенческих волнениях отбывал заключение в Петропавловской крепости (1861).

После этого он и заехал на несколько месяцев в Вологду, чтобы по возвращении оттуда в Петербург вступить в тайную организацию «Земля и воля» (1862). В 1864 году он будет арестован за «поддержание польского мятежа», приговорен к шести годам каторжных работ, замененных ссылкой в Сибирь. Окончательно вернется в Петербург в 1876-м, чтобы заняться издательским делом научно-просветительского направления. Обе книги Мерцалова будут изданы им.

После 1901 года, когда Пантелеев подписал коллективный протест против избиения участников демонстрации в Петербурге, он три года оставался за границей, где писал подробные воспоминания. Сначала они печатались в периодике, потом были изданы в трех книгах (1903, 1905–1908). Объединенные в объемистый том, они станут одной из книг, открывших популярнейшую серию, запущенную во времена оттепели, — «Литературные воспоминания» (1958).

Встречались ли они с Мерцаловым, хотя Пантелеев и был его издателем? На страницах «Записок» есть только свидетельство их переписки. В «Воспоминаниях» Пантелеева среди сотен, если не тысяч, имен Мерцалов не упомянут.

Вот такого неблагонадежного человека пригласил предводитель дворянства репетитором к своему сыну. Не был осведомлен? Не мог не быть. Скорее фрондерствовал. Сам же Пантелеев передает слух, пущенный в Вологде: «…он у Левашова возмутил крестьян против него, восстановил сына против отца» [Пантелеев 1958: 308].

Среди «неблагонадежных» уютно чувствовали себя в Вологде и высланные поляки, покровительствуемые поляком-
губернатором Станиславом Фаддеевичем Хоминским, боевым генералом, человеком из императорской свиты, остававшимся правителем Вологды в течение небывало долгого срока (19 сентября 1861 — 30 июля 1878). При первом знакомстве он было пригласил петербургского студента Пантелеева на службу и даже готовился отдать ему визит, «как пришла петербургская почта и принесла на его имя бумагу от л. петербургского оберпо­лицмейстера…» [Пантелеев 1958: 303]. Но это не помешало Пантелееву «готовить к переэкзаменовке» сына грязовецкого предводителя дворянства и бывать в обществе.

Он, Мерцалов и другие вспоминают «старопольское» улыбающееся лицо еще одного поляка — Пржибыльского, прервавшего недолгое пребывание в Вологде (в том числе и учителем в гимназии), чтобы сыграть заметную роль в Январском восстании 1863–1864 годов. Расходятся только в том, какой была его дальнейшая судьба: то ли повешен, то ли (что, кажется, верно) эмигрировал и умер в Румынии.

Среди польских лиц Пантелеев обратил внимание еще на одно: «Антон (?) Корженевский, литератор из Варшавы <…> держал себя очень гордо, почти ни с кем из местного общества не познакомился» [Пантелеев 1958: 306].

Учтено ли это беглое воспоминание в биографии его сына, классика английской литературы Джозефа Конрада, тогда пятилетнего, побывавшего вместе с отцом в вологодской ссылке?

Так что из вологодских светских салонов путь открывался и в общество «бомбометателей», и к участию в польском восстании. Всех принимали — и даже не без сочувствия и интереса.

А само это общество полнее всего предстало в раннем творчестве четвертого из вологодских литераторов-мемуаристов — Николая Федоровича Бунакова (1837–1904). Он также был из числа «неблагонадежных», хотя к этому не стремился, но побеждало желание говорить правду, замечать пороки и предлагать исправление нравов. Еще задолго до того, как его неблагонадежность была установлена официально, он был сочтен таковым в вологодском обществе. Оно возмутилось, поскольку речь шла о нем самом.

Учениками в гимназии Бунаков с Мерцаловым не могли пересекаться, поскольку Бунаков на десять лет старше. Мерцалов помнил его как младшего учителя русского языка (1862–1864) и в качестве обличителя нравов чиновной Вологды. Об этой стороне своей деятельности Бунаков сам отозвался в воспоминаниях так: «Вскоре после переселения в Вологду я увлекся той обличительной литературой, той газетной гласностью, которая тогда шумно действовала на Руси» [Бунаков 1909: 46].

Сын правителя канцелярии вологодского губернатора, Бунаков несколько лет после гимназии преподавал в Тотьме, Кадникове, Вологде, но потом пошел по отцовской линии — перешел на службу, впечатления от которой и от сослуживцев сделал поводом для литературного творчества. Выступал в столичных журналах под псевдонимами, быстро расшифрованными вологодскими читателями, с сатирической беллетристикой. Своего рода повести à clé, ключ к которым без труда подбирали те, кто узнавал себя.

Последней каплей для вологодского терпения стало «Бесовское наваждение» («Русское слово», 1864, № 7). Об общем впечатлении А. Круглов вспоминал так:

Я прочел «Бесовское наваждение» Н. Федоровича. Эта повесть из вологодской жизни яркими красками, метко очерчивала «либеральное движение» и осмеивала, с одной стороны, заскорузлых консерваторов, а с другой и «мельхиоровых» прогрессистов. Кажется, не было в Вологде ни одного грамотного человека, который не читал бы этой повести [Круглов 1894: 647].

Автор вскоре оставил Вологду вместе с беллетристикой, завоевав себе имя в другой сфере — в педагогике. Его известность носила оттенок славы и порой сопровождалась признанием его «великим педагогом». Бунаков стремился упорядочить школьное обучение, особенно в народной школе, сделать его осмысленным и, как теперь бы сказали, интерактивным — через систему вопросов, обращенных к ученику. Но слава была омрачена отповедью Л. Толстого, посчитавшего систему Бунакова новым видом схоластического насилия. Тогда еще не знали, что «черный пиар — лучший пиар»; Бунаков был потрясен тем, что счел несправедливой обидой, нанесенной ему почитаемым писателем, и отвечал резко.

Репутация неблагонадежности потянулась за Бунаковым с вологодских времен, и в последней фразе «Записок» Мерцалова, относящейся к 1903 году, он возникает в этой роли:

Н. Ф. Бунаков отдан под надзор полиции в своей воронежской усадьбе именно за открытое заявление его в сельскохозяйствен<ном> комитете о необходимости созвания Собора (л. 261).

Земского собора… Так почти романным возвратом и собиранием мотивов завершаются «Записки»: упоминание о том, кого знал еще по гимназии в 1860-х, вечная несправедливость властей, «неблагонадежность» любого, в том числе разумного и справедливого, возражения им, ведь что может быть более верным для устройства России, чем созыв Земского собора с целью услышать всенародное мнение?

Мысль о насущности Земского собора красной нитью проходит через «Записки» и составляет краеугольное убеждение их автора.

3

Вернемся к биографической канве и последуем за ней с того места, как гимназия была закончена Мерцаловым. Закончена в 1868 году с серебряной медалью в числе трех лучших выпускников. Что далее — университет? С одной стороны, хотелось продолжить занятие историей, которой к этому времени увлекся. С другой — «частые студенческие волнения, аресты, высылки пугали и расхолаживали» (л. 69). Уже прозвучал выстрел Каракозова, не за горами было дело Нечаева и «Бесы» Достоевского. Мерцалова «бесовщина» отталкивала и пугала.

В решении об университете, кроме идеологической, была еще одна сторона — бытовая: «Отец же сказал: «Если надеешься сам на себя, так с Богом». Я решил последовать желанию матери и поступить на службу» (л. 66).

Начал готовиться к экзаменам, необходимым для поступления. А тут последовало несчастье, сделавшее мечту об университете окончательно неисполнимой: отец, «крепкий и бодрый», неожиданно скончался в начале декабря 1869 года.

Следующим летом Мерцалов пожаловал с визитом к губернатору искать места в его канцелярии:

Написав прошение и приложив к нему свой аттестат, я отправился к губернатору, генералу Хоминскому. Ко мне вышел старый уже, шамкающий мужчина, в военном пальто с погонами и с трубкой на очень длинном чубуке. Попыхивая, взял он мое прошение, просмотрел аттестат и удивленно заметил: «Как! С таким прекрасным аттестатом вы не пошли в университет? Отчего же это?» Я отвечал, что по домашним обстоятельствам. «Очень жаль… Но тогда — где же желаете вы служить: по судебной или административной части?» Если можно, то я желал бы начать службу в канцелярии вашего превосходительства… «Да, но в канцелярии моей нет свободных мест» (л. 72).

Место нашлось в губернском правлении в ведении вице-губернатора Модеста Маврикиевича Кониара, мецената, игравшего на виолончели в публичных концертах. Его карь­ера впоследствии была успешной и доставила ему должность губернатора в Архангельске и в Бессарабии. В Вологде (как, впрочем, и на других постах) все дела он перепоручил секретарю правления, «малообразованному, грубому и заносчивому» поляку Константину Поступальскому, «которого все не терпели», но которого Кониар будет возить за собой с каждой новой переменой мест.

Особенности ли вологодской службы, ее ли общее бюрократическое устройство, но этот период на жизненном пути Мерцалова был самым непродолжительным:

Вот сидишь, бывало, над <…> делом, делаешь из него выборку, подводишь статьи закона, а сам думаешь: как это странно! Я решаю теперь вопрос о виновности человека, находящегося за сотни верст… Ведь я легко могу ошибиться; неумышленно, случайно… (л. 75)

Зачисленный на службу 9 ноября 1870 года, к Рождеству Мерцалов запросил об отставке и отбыл в Радилово для подготовки к должности воспитателя в гимназии или учителя в уездном училище. К марту он был готов держать экзамен, проходивший в письменной форме по отдельным предметам. Вот несколько вопросов, которые получил для письменных ответов — напомню, не университетский выпускник, а тот, у кого образование ограничивалось гимназическим курсом:

1. Колонии эллинских племен. Участие важнейших эллинских колоний в исторической судьбе древнего мира греческого и римского. 2. Папа Иннокентий III и замечательнейшие из его преемников до смерти Климента V. Влияние папства на ход исторических событий того времени и 3. Отношение России к Швеции со времени царя Иоанна IV до Петра Великого; постепенное утверждение русского владычества в остзейском крае; постепенное завоевание Финляндии (л. 77).

Среди вопросов по географии, скажем, был такой: «Англия (или Соединенные Штаты Америки) в физическом и культурном отношениях, в сравнении с Австрией».

Повторю: это вопросы по гимназической программе. Компаративистику не изучали, но материалом и сравнительным методом, видимо, владели. Экзамен проходил в зале, работа писалась под надзором директора, а потом следовал устный коллоквиум.

Экзамен выдержан, искомая должность получена. На летний отдых Мерцалов отправился в Радилово, где его и застала весть о реформе, упраздняющей должность, право на которую он только что получил: «…воспитатели были уничтожены и заменены институтом классных наставников» (л. 79) и помощников классного наставника, каковое место и занял Мерцалов на три с лишним года: с 26 августа 1871 года по 1 декабря 1874-го.

«Преобразование было недурно», но, как и во всех реформах, все решало его исполнение, которое, как и во всех реформах, почему-то буксовало — и к новым формам легко приспосабливались старые обычаи. Классные наставники из числа основных учителей, включая директора, не исполняли «своих воспитательных обязанностей, даже тяготились напоминанием о них», хотя дополнительные деньги получали исправно:

Мне очень хорошо известно, что по журналам хозяйственного комитета расходовались специальные средства гимназии на приобретение и ремонт экипажей и мебели для директора, сена для его и письмоводительской коровы, осветительных материалов для квартиры директора, инспектора и письмоводителя; одним словом, производилась масса совершенно незаконных расходов, допускаемых с самым легким сердцем. А между тем освобождение от платы за учение какого-нибудь бедного ученика допускалось всегда с большим трудом и стоило больших усилий его родителям или родственникам (л. 83).

Для помощников «дело свелось лишь к внешнему надзору за поведением учеников, что было и скучно, и утомительно»:

Я как-то раз откровенно высказал все это директору, который выслушал меня с улыбкой и добродушно заметил: «Это у вас все — нервы… Выпейте-ка стакан холодной воды». Тогда я начал понимать, а впоследствии окончательно убедился в том, что всякая служба в России требует не участливого и честного, а лишь формального отношения к делу; что служащие лица даже как бы боятся вдумываться в суть порученного им дела и в последствия своей работы, а потому скользят только по верхам и отписываются, отписываются без конца. Так идет сверху до самого низа (л. 81–82).

Директором Вологодской гимназии долгие годы был Иван Иванович Красов, гротескно-добродушный портрет которого оставил Гиляровский, — взять хотя бы показательный эпизод явления директора перед классом:

Я еще не знал, кто такой Иван Иванович, но слышал тяжелые, слоновьи шаги по коридору, и при каждом шаге вздрагивала стеклянная дверь нашего класса. Шаги смолкли, и в открытой двери появился сначала синий громадный шар с блестящими пуговицами, затем белая-белая коротенькая ручка, и, наконец, синий шар сделал какое-то смешное движение, пролез в дверь и вместе с ним появилась добродушная физиономия с длинным утиным носом и едва заметными сонными глазками [Гиляровский 1960: 158–159].

Иван Иванович был младшим братом Василия Ивановича, поэта круга Станкевича, приятельствовавшего с Белинским и поддержанного им. Поэт Красов, как и Мерцалов, родился в Кадникове и в 1820-е годы окончил Вологодскую гимназию.

Опыт участия в реформах оказался для Мерцалова неудачным. Впрочем, оценка всех основных реформ времен Александра II Освободителя следовала той же модели: величие замысла, в котором было немало хорошего, хотя в целом он и казался недостаточным, а в исполнении и применении выходила совсем дрянь. Как тут не разочароваться мыслящему русскому человеку! Мерцалов все более разочаровывался и от действий властей, и от возраставшей «бесовщины» как реакции на них.

А где же голос мыслящих людей, интеллигенции? Она тоже разочаровывала:

Что касается нашего общества, нашей интеллигенции, то я решительно не могу понять их преступной апатии… Как они могут молчать в такое время? Они должны, они обязаны были бы просто сыпать адресами и протестами и при всяком случае заявлять, что недоверие и грубые оскорбления, наносимые им, становятся наконец чрезмерными… Ничего не бывало! У нас все молчит и унизительно-покорно склоняется перед грубой, просто ошалевшей властью (л. 215).

Это уже из другой эпохи — Николая II, явившей исход, подготовленный сначала половинчатым успехом реформ, а затем и вовсе — отказом от них. Молчат, не сыплют «адресами», одна надежда, что в будущем проснутся: «Быть может, наша будущая интеллигенция сумеет воспользоваться этим народным движением для осуществления своей цели и урегулирует его так или иначе…» (л. 207–208). Народным движением попытаются, конечно, воспользоваться, но урегулируют его скорее «иначе», чем «так». До полного «урегулирования», слава богу, Мерцалов не дожил: предусмотрительно умер десятью годами ранее.

А что сам он был готов предложить и настойчиво проповедовал?

Нам прежде всего нужно слышать голос народа, от него самого узнать о застарелых недугах его организма и затем лечить их не наобум, а по правильному диагнозу. Это пожелание — не мечта о народном представительстве и не конституционные иллюзии на европейский образец, а лишь возвращение к старорусским основам государственной жизни, к вековым заветам нашей истории… (л. 172)

Но разве Земский собор, главная политическая идея Мерцалова, — не мечта о народном представительстве, пусть в старорусской форме оглядывающейся назад утопии?

Славянофил? Книга Н. Данилевского «Россия и Европа» (1871), по собственному признанию, заинтересовала его (л. 87). Кстати, получить ее Мерцалов мог почти из первых рук, так как Данилевский вторым браком был женат на Ольге Александровне Межаковой, старшей сестре мерцаловского одноклас­сника Эммануила. Ссылку по делу Петрашевского Данилевский отбывал в 1851–1852 годах в Вологде. Мерцалов бывал у Межаковых в великолепном Никольском в 25 верстах от Радилова, брал книги из их библиотеки.

Мерцалов не хотел бы, пожалуй, подводить себя под какой-либо идеологический ярлык. Он слишком близко жил к реальной деревне, чтобы предаваться патриархальной мечте о том, что едва ли существовало, а если и существовало, то уничтожалось на его глазах. В «Записках» он не заявляет о великом предназначении или богоносном народе, пусть и хотел бы верить в будущее вопреки настоящему.

У Мерцалова в тексте время от времени пробегают поэтические аллюзии. Их не так много, и они предсказуемы для сознания, для которого литература и поэзия — это формы общественной мысли. Так что, если у него что-то вспоминается, то обличительное и сострадательное: «Погост» И. Никитина, «Узник» Я. Полонского, у Пушкина — «Последняя туча рассеянной бури…». Чаще всего вспоминается Некрасов, но не цитатно, хотя есть аллюзия на «От ликующих, праздно болтающих…» (л. 175), — а как знаковая фигура в тогдашних спорах, начиная с гимназии: Пушкин или Некрасов?

Любопытен эпизод, когда Мерцалов берет верх, предъявив гимназистам-радикалам пример нравственного и идео­логического отступления их кумира — некрасовскую оду Комиссарову, спасителю императора и России при покушении Каракозова. Однокласснику Левашову, воспитаннику Пантелеева и читателю герценовского «Колокола», пришлось признать позор почитаемого им поэта, в адрес которого он бросил: «Подлец!» (л. 64).

Среди нечастых поэтических аллюзий показательна одна, скрытая: «Россия стала черна неправдой черной» (л. 182). Стихотворение А. Хомякова «России» («Тебя призвал на брань святую, / Тебя Господь наш полюбил…»), написанное 23 марта 1854 года, могло быть напечатано только в годы александровской оттепели («Русская беседа», 1860, № 2):

В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена;
Безбожной лести, лжи тлетворной,
И лени мертвой и позорной,
И всякой мерзости полна!

В более раннем стихотворении с таким же названием — «России» (1839) — Хомяков на первую строку: «Гордись, тебе льстецы сказали…» — откликался грозным предупреждением: «Не верь, не слушай, не гордись…» «Не гордись», так как земное величие обманчиво, — и приводил уже свершившиеся примеры тому: «Грозней тебя был Рим великой <…> / И нестерпим был огнь булата / В руках алтайских дикарей… // И что же Рим? и где монголы? / И, скрыв в груди предсмертный стон, / Кует бессильные крамолы, / Дрожа над бездной, Альбион!»

В новом стихотворении речь идет не о призрачности величия, основанного на силе, но о различии реальности и предназначения, настоящего и будущего. Стихотворение вызвало бурю возмущения в разных партиях. Нашлись и такие, кому было понятно и близко, как и Мерцалову, понимание России в сочетании ее великого предназначения и современного унижения.

Мерцалов писал о реальности опыта, а не о воображаемом величии. Реальность, бывшая у него перед глазами, являла собой драматические судьбы двух основных классов населения: крестьянства и дворянства.

4

Еще раз вернемся к канве биографии, чтобы завершить разговор о ней.

Семейные обстоятельства опять сделали за Мерцалова выбор: 7 октября 1874 года скоропостижно скончалась мать. Не оставалось ничего другого, как завершить уже и без того тяготившую службу и навсегда поселиться в Радилове. Нечастые наезды в Кадников, еще более редкие — в Вологду. По одному разу в столицы — видеть места прошедшей славы, где разыгрывались события, занимавшие Мерцалова как историка.

Очень короткой была собственная семейная жизнь. Восемнадцатилетняя Алевтина Ивановна Прозорова, на которой он женился по любви в феврале 1875-го, спустя полтора года умерла от дизентерии. Ее брат Дмитрий останется самым близким человеком, во всяком случае именно ему будет завещано Радилово, проданное им местным крестьянам в 1914 году.

Теперь на Мерцалове лежали все заботы о радиловском хозяйстве. После смерти отца предусмотрительная мать начала готовить его к самостоятельной жизни землевладельца. Летом она брала его с собой в поля, учила входить в дело, но это было лишь слабым предисловием к тому, чем предстояло овладеть и что Мерцалов воспринимал теперь без энтузиазма, но как необходимость.

Трудно сказать, читал ли он «Анну Каренину». Из романов на страницах «Записок» вспоминаются только два: «Бедные дворяне» А. Потехина (1861) и «Ходок» П. Боборыкина (1895). Оба, вероятно, с отнесением их к самому себе. Мерцалов, правда, был не из бедных, а из небогатых дворян. Боборыкин же предложил картину нравов интеллигенции как «деятелей умственного освобождения». Он считался в этом специалистом, ведь и само слово «интеллигенция» в его современном значении он употребил едва ли не первым.

Из других писательских имен — герценовский «Колокол», «щедринские администраторы»… Граф Толстой как автор письма государю по поводу непринятой им депутации тверских земцев и их петиции, в которой Мерцалов видел не что иное, как «продолжение дела декабристов» (л. 185).

Толстовского Левина нет, а именно Константин Дмитриевич кажется мне тем литературным типом, к которому принадлежит Мерцалов, пусть и далекий от столичной аристократии, пусть из другого жизненного круга, но также сторонящийся суеты, выбирающий между реальным делом и его умственным обобщением, между хозяйством и литературой. В отличие от Левина, он выбрал литературу, точнее — историю.

Но и хозяйство не пустил на самотек. Сначала попробовал пойти по колее того, что получил в наследство, но очень скоро понял, что заботы о хлебе и его выращивании, присмотр за работниками (без такого присмотра — недобросовестными исполнителями) отнимают все время и не дают результата. Тогда пахоту на тощих землях заменил на «луговство», благодатное в краю озер, речек и болот. Доход невелик, но постоянен и достаточен для жизни скромной, посвященной труду собирания и изучения исторических документов.

Живший среди крестьян, Мерцалов их не идеализировал, хотя мысль об их жизни, о ее справедливом устройстве сопровождает «Записки», как и опыт этой жизни проходит сквозь его собственную. Детской памятью, когда «в народе проявлялось страстное ожидание свободы», он запомнил встреченную бабу:

Сурово взглянув на меня, она заговорила на ходу, не останавливаясь: «Скоро у вас, господ, отнимут крестьян, не придется тебе ими владеть да нашего брата мучить». Злобный тон этих слов поразил меня и так запечатлелся в моей памяти, что и теперь я живо помню эту сцену: голову бабы в черном платке… (л. 11)

Запомнил, чтобы не ответно озлобиться, но оценить вину перед крестьянином, перед которым пришло время исполнить дворянский долг. Ожидаемый манифест принес освобождение, но не дал свободы, невозможной для крестьянина без земли. А земли он не получил.

О трех необходимых составляющих реформы говорит Мерцалов: крестьянской, земской и судебной. Первая связана с освобождением и отношением к земле. Вторая — с формой и органами государственного устройства. Третья — с устройством суда, справедливого и понятного крестьянам.

Освободили, но земли не дали. Без земли крестьянин утрачивал связь с традицией, с нравственной основой прежней жизни, но не обретал связи с новой. Результат?

Я знал соседние Радилову деревни (государственные и помещичьи) до великой реформы, знаю их и теперь, и положа руку на сердце, должен сказать, что они не только не улучшили своего экономического быта за это время, но положительно ухудшили его, а в нравственном и умственном отношениях нисколько не прогрессировали. С болью в сердце констатирую я этот факт, ибо горько сознавать, что великий акт 19 февраля не дал тех благих результатов, на которые можно было бы рассчитывать…

Еще раз повторяю: не кабаки бы надо было открывать в 1863 году, а школы! (л. 107–108)

Винная реформа 1863 года воспринималась как не менее важный шаг в процессе государственного преобразования, чем отмена крепостного права. Была упразднена система откупов, порождавшая огромные богатства откупщиков и подкуп местного чиновничества. Введенный теперь механизм вольной продажи спиртного всеми желающими регулировался путем акцизов. О реальных результатах этой задуманной во благо реформы и говорит Мерцалов — спивается освобожденная без земли деревня.

А что земство? Без Земского собора, мечты Мерцалова, то есть без наделения его общегосударственным значением, земство введено в качестве органов местного самоуправления, самоорганизации общества, структуру которого оно не изменило. У власти по-прежнему дворяне, им достаются плоды реформы. Мерцалов ссылается на реальные примеры грабежа и беззакония в рамках этой новой системы. Иногда в земство приходят вовсе опустившиеся дворяне и злоупотребляют новой властью почем зря, но злоупотребления повсеместны и с участием самых почтенных членов общества.

«Когда я поселился в деревне, мужики часто просили меня объяснить — что такое «земство»?» К чему оно, кроме как новый налог: «Не надо нам этого земства!» (л. 108).

Как ни дико звучит этот отзыв, тем не менее и я должен сказать: да, было бы не хуже, если бы нам вовсе не дали земства, чем иметь такое, какое существовало в Кадниковском уезде в течение 20 лет (с 1873-го по 1894 год). Это было вовсе не то земство, какое задумано законодателем, а лишь самая жалкая пародия на него! Дело в том, что за все это время председателем управы был местный предводитель дворянства Межаков, который, искусно подбирая и проводя в гласные «своих» людей, сумел с лишком 20 лет бесконтрольно царить в земстве и делать, что только ему было угодно, а не то, чего требовали местные пользы и нужды <…> В хорошем виде содержалась одна грунтовая дорога в уезде — та, которая вела из Кадникова в усадьбу председателя, — но и она исправлялась натурою; земских врачей было мало, да и те, которые были, беря пример с председателя, ничего не делали; школ также было недостаточно, а постановка их самая неудовле­творительная, не в учебном отношении, конечно, а с материальной стороны, зависевшей от земства. Таким образом, наше земство, беря с мужика довольно большой налог, со своей стороны давало ему немного, а потому и неудивительно, что мужик относился к нему весьма недоверчиво (л. 108–111).

Каков итог? «…Результаты двух великих реформ — крестьянской и земской, — поскольку они отразились на населении Кадниковского уезда, были не блестящи» (л. 111).

А что с судебной реформой? Мерцалов готов признать, что тут быстрого результата ждать не стоило, но все же сравнивает по своему личному опыту присяжного в волостном суде меру участия в нем крестьян, их готовность и заинтересованность. В сентябре 1883 года присяжных от крестьян можно было не принимать во внимание, их и не принимали:

Когда мы уходили в совещательную комнату, старшины не обращали на них никакого внимания, не предлагали никаких вопросов, не отбирали голосов, а, посоветовавшись с более выдающимися из присяжных, ничтоже сумняшеся писали ответы (л. 112).

Да и сами крестьяне, если допускала суть дела (а оно чаще всего шло не более как о присуждении права на одну-две десятины земли), предпочитали упрощенную процедуру мирового суда, где жалобу можно было даже не подавать письменно, ограничившись устным заявлением.

Спустя десять лет положение круто изменилось: в той же роли присяжных крестьяне «были очень внимательны, самостоятельны в суждениях и в высшей степени добросовестны. Меня это радует, ибо воочию доказывает рост нашей гражданственности» (л. 167).

Редкий и даже редчайший в «Записках» пример того, как изменения нужно было признать во благо, а реформу — имеющей реальный результат. Так что-то все-таки срабатывало?

Но благие изменения остаются в стороне от внимания мыслящего русского человека. Мысль поглощена сожалением о реформах, не оправдавших надежд, поскольку половинчатых, о ее результатах — разочаровывающих, поскольку слишком медленных… А потом мысль и вовсе приведена в отчаяние, когда реформам положен конец ввиду ужесточения власти, реагирующей ответным насилием на бомбы и выстрелы. Реформы должны исполняться здесь и сразу, а если нет, то — «до основанья, а затем…». Затем уж примемся за строительство светлого мира.

И причем тут бесы? В своем пророческом романе Достоевский несколько упростил ситуацию, сочтя, что бесовские дела требуют бесовского обличья и нрава. А что, если не Петр Верховенский, а Софья Перовская? Какие же бесы, разве что не ангелы, чистые и светлые, из лучшего побуждения к свободе и справедливости застрелившие царя-освободителя за то, что не до конца и не сразу освободил, «не до основанья»… Медлительность реформы приводила в отчаяние, от которого одни хватались за бомбу и шли на виселицу, а другие впадали в депрессию.

Те, кто с бомбами, пугали Мерцалова, выбравшего депрессию и полноту разочарования во времени и в людях:

Одни говорят, что время создает людей; другие думают, что люди со­здают время… Но лишь одно несомненно, что люди нашего поколения не создали времени, и наше время не создало людей. За всем тем, следует сказать, что пульс общественной жизни падал слишком долго; еще немного, — и настанет поворотный момент, за которым или духовная смерть, или возрождение (л. 210).

Напряженное ожидание осенью 1880 года — ждать добра или худа, отставки графа Лорис-Меликова или новой программы, а может быть, и конституции — заставляет Мерцалова с 28 октября перейти к подневной фиксации событий и обратиться к своему дневнику («Хорошо, что я записал тогда свои впечатления и чувства», л. 121), сменив на дневник форму «Записок».

Напряжение лишь росло после 1 марта — убийства Александра II. Надежды исчезали с новыми мерами правительства, с публичными казнями виновных — жестокостью на жестокость, и обе жестокости представляются трагическими. Надежды окончательно сменяются разочарованием и опустошенностью:

Сентября 14, 1881. Вот почти год, как я начал свой дневник. Замечательный год! Какие поразительные события, какие удивительные перемены и неожиданности! Нахожу, что дневник следует прекратить, потому что говорить стало не о чем… И сделалось это как-то вдруг; неожиданно явилось сознание, что вот наши умные речи и благие пожелания — пустяки, как есть пустяки. И на сердце лег какой-то холодок… А что-то готовит нам будущее? Быть может, режим Николая I, подкрашенный казенным славянофильством? (л. 149–150)

На этом ни дневник, ни «Записки» не оборвутся. Еще сотня тетрадных страниц будет заполнена. Здесь и перечень текущих местных злоупотреблений, и отклик на столичные новости, все более разочаровывающие и депрессивные, — реформы кончились. Мерцалов возвращается к своим историческим размышлениям. Вопреки Карамзину и Костомарову (в согласии с М. Погодиным и другими сторонниками критики документов и фактов), готов оправдать Бориса и даже возвеличить его: «Годунов — достойная личность, оклеветанная боярством…» (л. 160).

Промелькнет ли у автора редкая надежда на новую петицию или протест графа Толстого, посетует ли он на отступление нашего общества, осудит ли тех «талантливых людей», которые торопились в светлое будущее, «желали прямо перейти к социальной республике, к коммуне» (л. 183), — все записи теперь объединены общим настроением, о котором Мерцалов говорит в письме Д. Прозорову на новый 1896 год:

Новый год я встретил в своей обычной, хорошо известной Вам, обстановке и здоров, но нравственное мое состояние по-прежнему тяжело. Да и может ли быть иначе?.. В самом деле, я ведь человек 60-х годов и вступал в жизнь в период обновления русского общества; затем был свидетелем, как наша жизнь, хоть спотыкаясь, но все-таки шла вперед… И вот дожил до поры, когда эта жизнь приняла гнетуще-мрачный колорит и настало какое-то угрюмое затишье. Сознание этого тяжелым камнем лежит у меня на сердце и, по всей вероятности, будет лежать так до смерти… Да, тяжело в наше беспутное время жить хоть сколько-нибудь мыслящему человеку…

Беспутное время, трудное для мыслящего человека.

Вложенное в тетрадь «Записок», это письмо выглядит сопроводительным посланием к будущему читателю-потомку, о котором Мерцалов с горестной надеждой вспоминал и в тексте «Записок»:

О, будущие поколения русских людей! Если до вас дойдут эти строки, узнайте, какие стеснения, какое нравственное томление суждено было выносить нам, несчастным современниками жалкой эпохи! (л. 190)

5

Мерцалов умер в 1906 году, а его первый биограф Андреевский побывал в Радилове еще до продажи имения — первый раз в 1910-м. По его словам, многое было сдано в архив или передано в частные руки самим Мерцаловым или по его завещанию. Оставались ли там какие-либо документы?

Странно, что Андреевский не видел «Записок», сожалея об их отсутствии. Рукопись сохранилась у его вдовы Веры Дмитриевны.

Рукопись, конечно, могли передать Андреевскому после того, как статья появилась в 1923-м, а он уже не возвращался к Мерцалову. Судя по небольшой заметке об Андреевском в Вологодской энциклопедии (2006), он, экономист (или юрист?) по образованию, занимался не только краеведением. До революции служил в Министерстве путей сообщения, после возвращения в Вологду в 1918-м недолгое время до ее закрытия редактировал газету «Северное Эхо», а в 1920-е годы был председателем Коммунального банка в Вологде и членом правления ВОИСКа (Вологодского общества изучения Северного края) [Панов 2006]. Видимо, суммой этой деятельности и определяется неопределенность даты смерти Андреевского в Вологодской энциклопедии — «после 1935 года». Арестован4?

Вера Дмитриевна Андреевская-Прозоровская (1886–1960) едва ли не с того момента, как в 1918 году Вологодский учительский институт был превращен в педагогический, работала в нем. В первые годы преподавала новую историю и вела семинарий по истории Французской революции (сведения из файла на сайте ВОГУ, подготовленном к его столетию); в 1923 году выпустила краткий очерк истории одежды [Андреевская 1923]. Работа в институте, прерываясь, сочеталась с работой в разных школах, дольше всего в бывшей женской гимназии5. В 1946–1956 годах, до выхода на пенсию, Вера Дмитриевна была методистом по кафедре литературы… Руководила студенческой практикой в школе, благо опыт школьной работы у нее был огромный — от заведующей в начале 1920-х до учителя.

Детской памятью помню Веру Дмитриевну: старая, казалось — очень старая дама (говорили, что капризная). Несколько раз встречал ее летом в деревне Починок, километрах в пятнадцати от Вологды по Ленинградской дороге, где она жила в доме, построенном еще ее мужем. Небольшой трехкомнатный дом с мезонином, казавшийся на фоне крестьянских хозяйств если не помещичьей усадьбой, то дачной. Вера Дмитриевна проводила в нем лето, хотя, кажется, он уже принадлежал сельской школе или перешел в ее владение после смерти хозяйки.

В городе Вера Дмитриевна жила на втором этаже деревянного дома по Советскому проспекту, снесенного в конце 1960-х при постройке нового здания драматического театра. Однажды я заходил к ней с мамой Музой Васильевной, которая была знакома с Верой Дмитриевной по недолгой работе в пединституте и бывала приглашаема на five-o-clock’и: белая крахмальная скатерть, хорошо заваренный чай в гарднеровских чашках, вазочка домашнего печенья. Осколки дворянского быта в догнивающем деревянном доме в начале второй половины XX века.

Рукопись Мерцалова была передана Верой Дмитриевной не маме, а моему отцу Олегу Владимировичу Шайтанову, многолетнему декану вологодского историко-филологического факультета. Незадолго до смерти (она умерла 7 марта 1960 года) Вера Дмитриевна пригласила его к себе. Просила выбрать книги, которые были бы интересны. Отец, не библиофил, выбрал только то, что могло быть нужно ему как преподавателю зарубежной литературы: брокгаузовский трехтомник Байрона, три тома Шелли в переводах Бальмонта… Они и сейчас передо мной на книжной полке.

И как знак особого доверия — рукопись Мерцалова со словами, что особенно просит взять ее, так как боится, чтобы она не пропала. Это то, что я слышал от отца.

Мерцалова Вера Дмитриевна не могла не знать, не встречать в детстве и в юности — они оба из Кадникова. Маленький уездный городок «с присутствием в нем дворянского элемента», как представил его в своих воспоминаниях Н. Бунаков [Бунаков 1909: 39]. Отец Веры Дмитриевны — инспектор народных училищ. В кадниковском прошлом, вероятно, и истоки интереса Андреевских к Мерцалову, и объяснение того, как и почему у них могла оказаться рукопись его «Записок».

Вот эта рукопись — толстая тетрадь в линейку в черном коленкоровом переплете, почти заполненная: 257 пронумерованных страниц записаны с правой стороны разворота. С левой стороны — немногочисленные дополнения. Чистыми остались только четыре листа. Так что жизни на записки хватило как раз в объем тетради.

Теперь рукопись подготовлена к изданию. Ожидания Андреевского оправдались: «богатый материал», и как жаль, если бы он был «утерян безвозвратно».

Провинция небогата личными свидетельствами ее бытовой истории. А в «Записках» Мерцалова далеко не только быт, но бытование мысли, сопровождающей главнейшие события второй половины XIX века. Личное и бытовое их переживание, свидетельство того, кто прожил эти события, наблюдая реакцию современников, оценивая взглядом историка происходящее, теряясь в ожиданиях и предчувствуя трагедию российской бескомпромиссности.

  1. В XIX веке было принято для села и волости написание их названия как Задносельское. Но уже первый биограф Мерцалова Л. Андреевский пишет так, как и принято впоследствии: Заднесельское.[]
  2. Цит. по рукописи А. Мерцалова «Записки о моей жизни и времени». Все цитаты из «Записок…» приводятся по их рукописному тексту и в согласии с нумерацией листов. Расшифровка и перевод в электронную версию Л. Егоровой.[]
  3. Точная дата рождения Гиляровского, вместо прежде считавшегося 1853 года, — 26.11(08.12).1855. Она была установлена по Государственному архиву Вологодской области Ю. Розановым [Русские… 2009: 150].[]
  4. Если и есть повод искать причину, то только потому, что предполагаемая дата смерти может означать арест еще до начала Большого террора, когда повод все же бывал необходим. Таким поводом могла быть и активная деятельность Андреевского во времена нэпа, а что еще в большей мере — близкое знакомство с академиком С. Платоновым, чьей ученицей по Бестужевским женским курсам и Петербургскому университету была Вера Дмитриевна. По их приглашению Платонов бывал в Вологде для чтения лекций, а в начале 1930-х он стал центральной фигурой для одного из самых громких политических дел. Видимо, вспомнили, сколь высокой была репутация Платонова как общественного деятеля, едва ли не конкурента Керенского на пост главы Временного правительства. См. публикацию писем Андреевских к Платонову [Митрофанов 2013].[]
  5. Педагогическая биография В. Андреевской кратко представлена в очерке о ней в кн.: [Школа… 2005: 34–35].[]