№2, 1997/Зарубежная литература и искусство

«Я должен сохранить себя здесь…» (Новые страницы дневников Франца Кафки). Вступление и перевод с немецкого Е. Кацевой

Без малого три десятилетия назад в «Вопросах литературы» была опубликована первая на русском языке небольшая, всего на три листа, подборка из «Дневников» Франца Кафки (1968, N 2). Старожилы «Воплей» помнят, с какими сложностями, волнениями это было связано. Сперва необходимо было представить «куда надо» две-три рецензии германистов, затем потребовались отзывы именитых литературоведов широкого профиля, потом велено было прибавить к ним письменные мнения всех членов редколлегии журнала, после чего понадобилось специальное решение редколлегии. Все это, по мере поступления новых указаний, терпеливо собиралось и поставлялось. Но и после всего в течение нескольких месяцев верстка то вставлялась в очередной номер, то вынималась, пока она неожиданно – при первых, еще слабых, однако уже явственно ощущаемых веяниях «пражской весны» – не вскочила в уже готовый номер. Но не прошло и полугода, как раздался грохот танков печально знаменитого августа 68-го, и книга, из которой была взята та подборка, на долгие годы была не то чтобы заморожена, но тщетно билась во многие крепкие «высокие» двери, успев почему-то – к запоздалому моему ужасу, без моего, естественно, ведения – объявиться в 1981 году в русском издательстве с громким названием «Три богатыря»в… Тель-Авиве. У нас же она вышла только в 1988 году, – к этому времени все запреты почти на всех «чуждых» авторов (даже на «1984» Джорджа Оруэлла) были сняты. Почти на всех – кроме Кафки. Но усилиями Дмитрия Сергеевича Лихачева, включившегося в длинный ряд ходатаев, пала и эта крепость, и на свет стали выходить по нарастающей одно-, двух-, трех-, четырехтомник Кафки, представив русскоязычному читателю все его повествовательное наследие, часть писем к главным корреспондентам в его жизни и подготовленную когда-то, к 1968 году, большую (9 листов) подборку из дневников.

Но без полного текста «Дневников» познать творчество Кафки едва ли возможно – уж очень тесно у него переплетается одно с другим. И вот зарубежное – киевское! – издательство проявило инициативу и решило издать не «Из…», а «Дневники». Тем более, что и привычный (для Запада) объем их ныне пополнился: в 1990 году в издательстве С. Фишер вышло так называемое «критическое издание» собрания сочинений Кафки, где дневники представлены в еще более полном виде, чем в подготовленном Максом Бродом – другом и душеприказчиком Кафки – томе (1951). И хотя издание это подверглось весьма резкой критике из-за чрезмерной усложненности подачи текстов – с тщательным воспроизведением даже орфографии, не всегда общепринятой, Кафки, разбросанности (что касается дневников) записей в разных тетрадях, не всегда соответствующих хронологии, – надо отдать должное издателям, – это Ганс-Герд Кох, Михаэль Мюллер и Малькольм Паслей, – восстановившим опущенные Максом Бродом записи, казавшиеся ему слишком интимными или грубыми, могущими, с его точки зрения, плохо характеризовать Кафку, или обидными, оскорбительными для некоторых друзей и знакомых, или чересчур фрагментарными. Есть здесь и вновь обнаруженные страницы. Таковы, например, приводимые нами записи за 1920 год, который у Макса Брода был представлен всего лишь четырьмя короткими, общей сложностью на одну страницу, январскими заметками (здесь они отсутствуют, так как опубликованы в наших книжных изданиях).

Кроме того, мы впервые публикуем самое начало дневников – с первых записей за 1910 год и далее до конца этого года, опустив уже напечатанное, за исключением четвертой записи от 19 июня, которая необходима для полноты картины. Дело в том, что иной раз может показаться, будто в дневниках имеются повторы, – но это лишь на первый взгляд. Бывает, к тому, что его особенно мучает, Кафка возвращается по нескольку раз, но в каждую запись он вносит новые нюансы, новые обороты, а то и одно лишь слово, – так важно ему для самого себя найти первопричину каких-то явлений. Именно таковы его размышления над тем, почему он стал таким, каким стал: шесть раз подряд он в этих фрагментах, а вернее – шести вариантах одного фрагмента ненаписанного автобиографического рассказа «Маленький обитатель руин», принимается – на разные лады варьируя, все уточняя и уточняя, добавляя или заменяя детали и краски, а иногда просто переставляя слова или даже слово, – за осмысление своего воспитания в детстве (надо сказать, что в столь гипертрофированной форме такого рода повторов в дневниках больше нет). Комплекс этих вопросов занимал Кафку всю жизнь, в наиболее концентрированном виде отразившись в известном письме отцу, написанном за пять лет до смерти, в 1919 году, – в этом пронзительном документе, вполне заслуживающем включения в круг обязательного чтения родителей – для понимания того, как не надо воспитывать детей. Легко убедиться: письмо это восходит к первым записям в писательском дневнике.

 

1910

Зрители цепенеют, когда мимо проезжает поезд.

«Если он задаёт мне вопросы». Это «ё», отделенное от фразы, улетает, как мяч на лугу.

Его серьезность меня убивает. Голова зажата в воротничке, волосы недвижно уложены на черепе, мускулы внизу щек затвердели на своем месте.

Лес все еще здесь? Лес все еще был почти что здесь. Но едва мой взгляд устремился дальше шагов на десять, я упустил его из виду, снова втянутый в скучный разговор.

В темном лесу, на размякшей почве я мог ориентироваться лишь благодаря белизне его воротничка1.

Во сне я просил танцовщицу Эдуардову2, чтобы она еще раз станцевала чардаш. На ее лице между нижним краем лба и серединой подбородка – широкая полоса тени или света. Как раз в этот момент пришел кто-то с отвратительными ужимками бессознательного интригана, чтобы сказать ей, что поезд сейчас отправляется. По выражению, с каким она слушала это сообщение, я с ужасом понял, что она не будет больше танцевать. «Я злая, скверная баба, не правда ли?» – сказала она. «О нет, – сказал я, – вовсе нет», – и повернулся наугад к выходу —

Перед этим я расспрашивал ее о цветах, торчавших за ее поясом. «Они от всех государей Европы», – сказала она. Я раздумывал, какой смысл заключен в том, что эти свежие цветы, торчащие за поясом, были подарены танцовщице Эдуардовой всеми государями Европы.

Танцовщица Эдуардова, любительница музыки, всюду, в том числе и в трамвае, ездит в сопровождении двух скрипачей, которых она часто просит играть. Ведь запрета не существует, так почему бы в трамвае не играть, раз игра хороша, нравится пассажирам и ничего не стоит, то есть если после окончания не производят сбора денег. Правда, поначалу это немножко ошарашивает и некоторое время каждый считает, что это неуместно. Но на полном ходу, при хорошем сквозняке и на тихой улице звучит приятно.

Танцовщица Эдуардова на открытом воздухе не так красива, как на сцене. Эта бледность, эти скулы, так натягивающие кожу, что на лице едва отражается какое-нибудь движение, выступающий, словно из углубления, большой нос, с которым не пошутишь – не попробуешь кончик на твердость или не ухватишь за спинку носа и не повернешь туда-сюда, говоря: «А теперь ты пойдешь со мной». Широкая фигура с высокой талией в слишком складчатых юбках – кому это может понравиться, – она похожа на одну из моих теток, пожилую даму, многие пожилые тетки многих людей выглядят похоже. На открытом воздухе эти изъяны не компенсируются у Эдуардов ой, собственно говоря, ничем, кроме весьма недурных ног, в ней действительно нет ничего, что давало бы повод к восторгам, удивлению или хотя бы просто вниманию. И потому я очень часто видел, как даже обычно очень обходительные, очень корректные господа при всем старании не могли скрыть своего равнодушия по отношению к Эдуардовой, такой известной танцовщице, каковой она все-таки являлась.

Моя ушная раковина на ощупь свежа, шершава, прохладна, сочна – как лист.

Я совершенно определенно пишу это из-за отчаяния по поводу моего тела, по поводу будущего этого тела.

Но если отчаяние выступает так определенно, если оно так неотрывно от своего объекта, так удерживается, словно солдат, прикрывающий отступление и разрываемый за это в клочья, – тогда это не отчаяние. Подлинное отчаяние сразу достигает своей цели и всегда обгоняет ее, (при этой запятой выявляется, что только первая фраза верна)

Ты в отчаянии?

Да? В отчаянии?

Убегаешь? Хочешь спрятаться?

Я прохожу мимо борделя, как мимо дома возлюбленной.

Писатели мелют вонючий вздор Эта запись, вероятно, вызвана чтением романа немецкого писателя В. Фреда (настоящее имя Альфред Векслер; 1879 – 1922) «Дорога одиночества», опубликованного в Берлине в 1905 году.3

Белошвейка в потоках дождя4.

Из окна купе.

Ночь кометы, 17/18 мая5. Был вместе с Бляйем6, его женой и ребенком, временами слышал себя снаружи, как поскуливание котенка, вскользь, но тем не менее.

Сколько дней опять прошли безмолвно; сегодня 29 мая. Разве нет у меня хотя бы решимости брать каждый день в руки эту ручку, этот кусочек дерева? Да, я думаю, у меня ее нет. Я гребу, езжу верхом, плаваю, загораю. Поэтому икры хороши, бедра неплохи, живот куда ни шло, а вот грудь очень убога, и если голова в затылке у меня.

Воскресенье, 19 июня, спал, проснулся, спал, проснулся, жалкая жизнь.

Если подумаю, то должен сказать, что мое воспитание во многом мне очень повредило. Я ведь воспитывался не где-то на обочине, не в каких-нибудь руинах в горах, против этого я не мог бы сказать ни слова упрека.

Опасаюсь, что весь ряд моих прошлых учителей не сможет этого понять, но охотнее всего и с удовольствием я был бы маленьким обитателем руин, обожженным солнцем, которое со всех сторон светило бы между развалинами на безучастный плющ, пусть вначале я был бы слаб под грузом моих добрых качеств, которые буйно, как мощные сорняки, разрослись бы во мне.

Если подумаю, то должен сказать, что мое воспитание во многом мне очень повредило. Этот упрек касается многих людей, а именно – моих родителей, кое-кого из родственников, отдельных посетителей нашего дома, различных писателей, совершенно определенной кухарки7, которая целый год водила меня в школу, кучи учителей (которых я должен в воспоминаниях тесно сгрудить, иначе то один, то другой отвалится, но поскольку я их так сгрудил, целое опять-таки местами крошится), некоего школьного инспектора, медленно движущихся пешеходов, короче говоря, этот упрек всажен, как кинжал, во все общество, и никто – повторяю: к сожалению, никто – не уверен, что острие кинжала не вылезет вдруг спереди или сзади, или сбоку. И никаких возражений на этот упрек я не желаю слушать, ибо слишком много я их уже слышал, и так как в большинстве возражений я был опять-таки опровергнут, то и эти возражения я включаю в свой упрек и ныне заявляю, что мое воспитание и это опровержение во многом мне очень повредили.

Я часто думаю об этом и каждый раз прихожу к выводу, что мое воспитание мне во многом очень повредило. Этот упрек относится ко множеству людей, правда, они стоят здесь рядом и, как на старых групповых портретах, не знают, что им делать: опустить глаза им не приходит в голову, а улыбнуться они от напряженного ожидания не решаются. Здесь мои родители, кое-кто из родственников, из учителей, кухарка, которую я запомнил, некоторые девушки из школы танцев, некоторые посетители нашего дома прежних времен, некоторые писатели, преподаватель плавания, билетер, школьный инспектор, затем люди, которых я лишь однажды встречал на улице, и какие-то еще, которых я сейчас не могу припомнить, и такие, которых никогда больше не вспомню, и, наконец, такие, на уроки которых я, чем-то отвлекшись тогда, вообще не обратил внимания, – короче, их так много, что надо следить, как бы не упомянуть дважды одного и того же. И к ним всем я обращаю свой упрек, знакомлю их тем самым друг с другом и никаких возражений не приемлю. Ибо воистину я уже слышал их предостаточно, и, так как большинство этих возражений я не сумел оспорить, мне ничего другого не остается, как включить и их в счет и сказать, что, как и мое воспитание, эти возражения тоже во многом очень повредили мне.

Может быть, подумают, будто я воспитывался где-то в глуши? Нет, я воспитывался в городе, в самом центре города. Не в руинах, к примеру, не в горах и не на берегу озера. Мои родители и их присные до сих пор были хмуры и серы из-за моего упрека, но вот они легко отстранили его и улыбаются, потому что я снял с них мои руки и приложил их ко лбу и думаю: мне бы быть маленьким обитателем руин, вслушивающимся в гомон галок, осененным их тенью, освежающимся под холодной луной, – пусть вначале я и был бы чуть слаб под грузом добрых качеств, которые должны были бы буйно, как сорная трава, разрастись во мне, обожженном солнцем, сквозь развалины пробивающимся со всех сторон и светящим на мое свитое из плюща ложе.

Я часто думаю об этом и предоставляю мыслям идти своим путем, не вмешиваясь, но как бы я их ни поворачивал, прихожу к выводу, что мое воспитание во многом мне страшно повредило. В этом признании заключен упрек по отношению к целому ряду людей. Здесь родители с родственниками, совершенно определенная кухарка, учителя, некоторые писатели, дружественные семьи, некий учитель плавания, уроженцы курортных мест, некоторые дамы в городском парке, по виду которых этого не скажешь, некий парикмахер, некая нищенка, некий штурман, домашний врач и еще многие другие, и их было бы еще больше, если бы я захотел и смог назвать их по имени, – короче, их так много, что надо следить, как бы не назвать в этой толпе кого-нибудь дважды. Может показаться, что уже из-за самого этого множества упрек теряет в твердости, да он и должен, собственно, терять ее, ибо упрек – не военачальник, он шагает лишь напрямик и не умеет дробиться. Даже в этом случае, раз он направлен против ушедших людей. Эти люди желали бы со всей забытой энергией остаться в памяти, но почву под ногами они вряд ли сохранят, сами ноги их – уже дым улетучившийся. И можно ли людей вот в таком состоянии сколь-нибудь успешно упрекать теперь за ошибки, совершенные ими когда-то, в прежние времена, при воспитании какого-то юноши, который сейчас для них столь же непостижим, как и они для нас. Их ведь даже не заставишь вспомнить те времена, они ни о чем не могут вспомнить, а если насесть на них, они молча оттеснят тебя в сторону, никто не в силах их принудить, но о принуждении, очевидно, и говорить нечего, ибо скорее всего они и не слышат слов. Они стоят, как усталые собаки, ибо всю свою силу они потратили на то, чтобы остаться в памяти. Но если бы действительно удалось заставить их слушать и говорить, тогда в ушах звенело бы от их контрупреков, ибо люди ведь берут с собой в потусторонний мир убежденность в безупречности мертвых и защищают ее оттуда с удесятеренной силой. И если это мнение, возможно, было бы неправильным и мертвые имели бы особенно большое уважение к живым, тогда они тем более заступились бы за свое живое прошлое, которое им ближе всего, и снова у нас звенело бы в ушах. А если и это мнение было бы неправильным и мертвые были бы как раз очень объективны, то и тогда они ни за что не могли бы согласиться, чтобы их тревожили недоказуемыми упреками. Подобные упреки человека человеку недоказуемы. Нельзя доказать ни наличия прошлых ошибок в воспитании, ни их авторства. Вот и предъяви тут упрек, который в такой ситуации не обратился бы во вздох.

Таков и упрек, который я имею предъявить. У него здоровое нутро, теория его поддерживает. То, что действительно во мне испорчено, я пока забуду или прощу и не стану поднимать шума. Зато я могу в любой момент доказать, что мое воспитание было направлено на то, чтобы сделать из меня другого человека, а не того, каким я стал. Так что вред, который мне могли бы причинить мои воспитатели своими намерениями, этот вред я ставлю им в упрек, я требую из их рук человека, каким я сейчас являюсь, и поскольку дать мне его они не могут, я подниму из упрека и смеха такой барабанный шум, что он достигнет потустороннего мира. Однако все это лишь служит для другой цели. Упрек по поводу того, что они все же испортили часть меня, добрую часть меня они испортили, – во сне она порой мне является, как иным является мертвая невеста, – этот упрек, который всегда готов вот-вот превратиться во вздох, именно он пусть невредимым перейдет по ту сторону как честный упрек, каков он и есть. На самом деле так и получается, что большой упрек, с которым ничего не может случиться, берет маленький за руку, – большой идет, маленький припрыгивает, но как только маленький попадает на ту сторону, он сразу же дает о себе знать, как мы всегда этого и ожидали, он трубит в трубу, будто по барабану барабанит.

  1. Первые пять коротких записей, отделенных в дневнике друг от друга чертой, видимо, являются заготовками какого-то рассказа.[]
  2. Евгения Эдуардова (1882 – 1960) – танцовщица Петербургского императорского балета, гастролировавшего 24 и 25 мая 1909 года в Праге. Кафка, видимо, побывал на одном из этих представлений, вызвавших восторженные отклики в прессе. В «Прагер тагеблат» критик Венцель Риттер фон Бельски писал, что кульминацией вечера был цыганский танец Эдуардовой с ее «небывалой дикой грацией». Балет снова гастролировал в Праге в январе 1913 года, и Кафка писал своей невесте Фелице Бауэр: «Завтра увижу русский балет. Года два назад я уже видел его и много месяцев вспоминал о нем, в особенности потрясающую танцовщицу Эдуардову».[]
  3. []
  4. Запись относится к размышлениям по поводу пьесы Герхарта Гауптмана (1862 – 1946) «Бишофсбергские девы» («Die Jungfern von Bischofsberg»), приведенным далее.[]
  5. Осенью 1909 года пражские газеты постоянно информировали о приближении кометы Галлея.[]
  6. Франц Бляй (1871 – 1942) – немецкий писатель. В издававшемся Бляйем журнале «Гиперион» в марте 1908 года были опубликованы восемь текстов Кафки под общим названием «Созерцание», в мае 1909 года – два фрагмента из первой повести Кафки «Описание одной схватки» (1903 – 1904): «Разговор с богомольцем» и «Разговор с пьяным».

    Вечером 18 мая 1910 года Кафка вместе с Бляйем и его семьей ходили к горе Лаврентия. Газеты сообщали, что прохождение кометы Галлея над Прагой можно будет увидеть 19 мая между четырьмя и пятью часами утра, и уже с вечера горожане собирались на возвышенностях.

    []

  7. Эту кухарку, упоминаемую также и в следующих записях, Кафка вспоминает и в письме Милене Есенской от 21 июня 1920 года: «Наша кухарка, маленькая сухая тощая остроносая, с ввалившимися щеками, желтоватая, но крепкая, энергично и уверенно водила меня каждое утро в школу. Целый год так повторялось из утра в утро».[]

Цитировать

Кафка, Ф. «Я должен сохранить себя здесь…» (Новые страницы дневников Франца Кафки). Вступление и перевод с немецкого Е. Кацевой / Ф. Кафка, Е. Кацева // Вопросы литературы. - 1997 - №2. - C. 166-189
Копировать