«Вопли» души
Когда журнал «Вопросы литературы» только начал выходить в свет, мне исполнилось десять лет, и я, конечно, не предполагал, что стану исследователем литературы. Вряд ли я даже слышал о таком журнале. В это время меня, как и многих моих сверстников, больше занимало освоение космоса, а любимым журналом был, скорее, «Юный техник». Между тем создание специального журнала о литературе было неслыханной новостью. Ведь слова вождя о том, что «техника решает всё», к этому времени казались тривиальностью, и никого этим было уже не удивить, а вот заявить, к примеру, что все решает литература, – могло, пожалуй, показаться опасной ересью. Однако на горизонте занималась заря «оттепели», и литература постепенно становилась все более заметной частью общественной жизни. Поэтому и «вопросы», обращенные к литературе, становились не менее актуальными и острыми, нежели «вопросы» к философии или истории. И уж точно, литература отвечала на эти вопросы общества гораздо быстрее и интереснее, чем философия и история, экономика и языкознание, к которым тоже было много «вопросов». Не прошло и пяти-шести лет, как я уже знал, что «вопросы» о литературе, по поводу нее, рожденные ею, – судьбоносны: судьбы Б. Пастернака, Евг. Евтушенко, А. Синявского и Ю. Даниэля, А Солженицына, разворачивавшиеся на наших глазах, говорили сами за себя подростку, читавшему «Литературную газету». Следом за «Литературкой» – уже читались «Вопли», постепенно становившиеся для нас такой же реальностью, как и сама литература.
Для студентов-филологов моего поколения (а мы поступили в Пермский университет как раз под конец «оттепели», в середине 1960-х годов) «Вопросы литературы», которые мы, по установившейся еще до нас традиции, запанибратски называли «Вопли», являлись любимым и, пожалуй, лучшим журналом гуманитарного профиля. Чуть ли не каждая лекция по русской литературе второй половины XIX века, которые читала наш кумир Римма Васильевна Комина (зав.кафедрой русской литературы и научный руководитель моей дипломной работы), начиналась с того, что Р. В. потрясала перед нами свежей книжкой «Воплей», восклицая: «Вы, конечно, уже читали?». Это «уже» далеко не всегда подтверждалось, но почти все из нас в ближайшие после лекции дни бежали в библиотеку и «глотали» рекомендованную нам статью или иной материал. Сказывался авторитет легендарной Коминой, принесшей с собой в Пермь, этот пересыльный пункт на пути следования декабристов в Сибирь, бунтарский дух Московского университета.
Да и сам авторитет журнала был уже велик. Ведь этот журнал аккумулировал в себе все лучшее в филологической науке и литературе, что было нам тогда известно, и, разумеется, что было дозволено. Это уже потом мы начали искать и находить то, что было не дозволено, более того, – то, что было прямо запрещено. Правда, как мне кажется сегодня, запрещенное нам часто удавалось находить в тех же самых текстах, что и дозволенное. Ведь и литература, вопросы которой мы обсуждали, была к этому времени весьма емкой и многослойной: за видимостью критики буржуазного Запада нередко вставала закамуфлированная пропаганда новых идей и решений, а за ритуальной похвалой всему марксистскому и одиозно советскому, напротив, мог стоять критический анализ или проблемное рассуждение. Чувствовалось, что в «Вопросах литературы» постоянно билась’ живая, ищущая мысль, и даже те дежурные словеса, которые приурочивались к юбилеям и съездам, вывешивались скорее ради того, чтобы параллельно им печатать что-то нетрадиционное. В текстах, публиковавшихся в литературном журнале, словно не ощущалось «дна». Стоило «нырнуть» чуть глубже, – и перед нами раздвигались новые глубины, неожиданные подтексты и контексты…
Думаю, что «Вопросы литературы» в 60-е годы реализовали принципиально иной «формат» (говоря современным языком), нежели, например, журнал «Литературный критик» 30-х. Конечно, и там, в разгар сталинской эпохи, энтузиастам творческого марксизма, вроде Георга Лукача и Михаила Лифшица, доводилось «либеральничать»: проводить гегельянские эстетические идеи, теоретизировать по поводу судеб европейского романа и сущности реализма, а «битому-перебитому» Андрею Платонову – под парадоксальным в 1930-е годы псевдонимом «Человеков» – удавалось напечатать что-нибудь и вовсе «забубённое»: вроде ликований на тему «Пушкин – наш товарищ», из которых следовало то ли что, 100 лет спустя после своей смерти, Он – рядом с нами, борется за подлинный социализм и гуманизм, то ли что еще 100 лет назад Он призывал нас, несмотря ни на что, верить, что «на обломках самовластья» все-таки напишут и Его имя, а еще столетие спустя и другие имена, вроде самого уже Платонова…
Но все же в «Литературном критике», как я понял позднее, когда стал заглядывать в его книжки, чем-то приятно походившие на «Вопли», было куда меньше подтекста, скрытой оппозиционности, вольных намеков и ассоциаций, зато куда больше было «помпеза», «трубного клича» и «барабанного боя» – то по поводу славного соцреализма, то в связи с замечательной партийностью, то по поводу какого-нибудь очередного афоризма товарища Сталина, приложимого к литературе и искусству. Конечно, и время было куда более опасное, и мечтатели были куда более искренние, взаправду твердившие по каждому поводу: «Товарищ, верь!..». Но если всерьез задуматься, «Литературный критик» 30-х все же служил прежде всего «эстетическим прикрытием» большевизма и сталинизма, искусно оттенявшим все ужасы Большого Террора, а значит, весь новоявленный либерализм и гуманизм молодых марксистов коминтерновского разлива играл в целом неблаговидную роль в советском обществе, заглушая страшное прозрение и внушая какие-то литературные надежды на лучшее будущее. Между тем оттепельные «Вопросы Литературы» – даже в «застойные» 70-е годы – выполняли иную задачу, нежели «реставрация культа» (за что охотно брались многие журналы-«современники»). Все «путное», что писалось и читалось в «Воплях», шло от души. А все, что писалось, но не читалось, – было от «лукавого».
НАШИ «ВОПЛИ»
Старшие товарищи, уже вкусившие идеологических плодов советской литературы, объяснили нам, что в этой интеллигентской «кличке» журнала – «Вопли» – был заключен некий тайный и едва ли не диссидентский смысл, а не одна лишь вольная аббревиатура в духе советского «новояза»: мол, все, о чем бы мы ни писали, – это «пустые ламентации» (кстати, сталинское выражение!) и едва ли не бессмысленные «вопли», разносимые ветром, «сотрясение воздуха». Все равно, мол, «по-нашему» (то есть так, как это мыслили в своем большинстве авторы и читатели литературного журнала) – не бывать. Остается лишь мечтать о своем, «литературном». Верить в такой подразумеваемый подтекст и такой пессимистический прогноз нам явно не хотелось, но в результате «Вопросы литературы» читались еще внимательнее, в том числе и «между строк», как будто все, что публиковалось в журнале, было написано с огромной смысловой нагрузкой (подтекст, контекст и интертекст).
Впрочем, как я понимаю это сегодня, по сути, так и было, и читать лучшие филологические тексты 60 – 80-х годов нужно было и прямо, и «поперек», и с «подоплекой», и «между строк», и в этом, собственно, заключалась главная прелесть филологического чтения в советское время. Так сказать, литературная наука, официоз и самиздат «в одном флаконе». Теперь-то и навыки такого «пристального» чтения утрачены, и сама потребность в таком «вычитывании» смыслов кажется, вроде, ненужной. Ведь для того, чтобы воспринимался филологический подтекст, недостаточно «внутреннего редактора-перестраховщика», нужна и настоящая цензура, вычитывающая подчас намеки в том, что никаких намеков не содержало. Сопротивление литературной бдительности, собственно, и порождает содержательную многослойность и многозначность филологических текстов. Так сказать, «два пишем, а три – в уме». В этом случае и пишется, и читается, как минимум, в двух измерениях, в два адреса (а то и во все три!). А в результате филологические тексты (если они не имеют культурологического подтекста) становятся «плоскими», однолинейными, не содержащими иных смыслов, кроме тех, что предполагались изначально.
Поначалу нам казалось, что все подобные «страшилки» (насчет того, что «Вопли» – это просто «вопли» и стенания интеллигенции, на всякий случай держащей «фигу в кармане») являются сильным преувеличением, идущим от застарелого страха перед возвращением сталинизма. Впрочем, страхи эти, как мы понимали, были вполне обоснованными. Противостояние «Нового мира» А. Твардовского и кочетовского «Октября» мог не заметить только человек, не научившийся читать и думать. Сборники «Литература и современность», выходившие под знаком «оттепели», довольно выпукло рисовали картину жесткой литературно-идейной борьбы между советскими «архаистами» и «новаторами», демонстрируя невиданный прежде плюрализм оценок, интерпретаций и мнений, где все же «тон» по традиции задавали литературные чиновники, придерживавшиеся умеренно консервативных советских взглядов. И все же, мы были уверены, «оттепель» необратима, и будущее принадлежит «новаторам».
Об этом свидетельствовали многие литературные примеры. Был опубликован и вскоре запрещен «Теркин на том свете» (невидимая сторона луны – «книги про бойца», сразу придававшая многомерность всему «Василию Теркину», представавшему бойцом не только с немецким фашизмом, но и с советским коммунизмом). Уже был опубликован весь (дозволенный в 60-е годы) Александр Солженицын, включая его «Захара-Калиту». Вышел синий том избранной прозы Михаила Булгакова и журнальный вариант «Мастера и Маргариты». Со скрипом печатался, но все же печатался белорусский экзистенциалист Василь Быков. Да и у нас, в Перми, были свои экзистенциалисты: отчаянно воевал за правду Виктор Астафьев, сопротивляясь настырному «социальному заказу» писать роман о рабочем классе Урала и создавать образ «нового Павки Корчагина». Астафьев же тем временем писал «Кражу», антивоенную пастораль «Пастух и пастушка» и совсем жуткую «Людочку», чем вызывал недовольство пермских партийных властей.
А в Москве увидели свет и ранние образчики советского постмодернизма – катаевские «Святой колодец» и «Трава забвенья», битовские рассказы и повести «из романа». Продолжала самоутверждаться, хотя и в новых формах, бывшая «эстрадная» поэзия – Е. Евтушенко, А. Вознесенский, Б. Ахмадулина, рядом с которой произрастала «тихая поэзия» – Аре. Тарковский, Вл. Соколов, Н. Рубцов… Все новые и новые имена возвращались то из Зарубежья, то из советского небытия – И. Бунин и Л. Андреев, И. Бабель и Б. Пильняк, М. Цветаева и О. Мандельштам. Большую лепту в это трудное возвращение вносили и «Вопросы литературы» – то публикациями, то статьями, то рецензиями на вышедшее в свет. А. Битов даже ухитрился напечатать литературоведческую статью героя своего «Пушкинского дома» Левы Одоевцева под свой фамилией.
В этом смысле «Вопли» были хорошим путеводителем по советской культурной жизни того времени. Взглянуть сегодня на один список рецензий, опубликованных, к примеру, в 1965 году! Одни только имена рецензентов говорят за себя! А. Аникст, П. Берков, Я. Билинкис, Б. Бухштао, Г. Бялый, Вл. Гусев, М. Зельдович, М. Капустин, С. Маканин, С. Маркиш, Т. Мотылева, Л. Пинский, Е. Покусаев, Б. Путилов, Н. Степанов, А. Чудаков.
В общем, было очевидно, что «возвращающееся» хорошо забытое старое все же приходит в литературную и общественную жизнь скорее «вопреки», а не «благодаря», а все неожиданно «вторгающееся без спроса» новое оказывается не просто «незваным», но и совершенно нежелательным – для официоза. Бросалось в глаза, что есть некое широкое магистральное «течение» культурной жизни, которому дан «зеленый свет» откуда-то «сверху», и есть трудное плавание «против течения», которому создаются всяческие препоны. Борьба противоборствующих тенденций, обострившаяся с началом «оттепели», и к концу ее отнюдь не была завершена. Надо отдать должное студенческой молодежи, нас больше все-таки интересовало то, что пробивалось «против течения», а не то, что плыло по поверхности, как щепка, и я думаю, что дело было не в одном только «запретном плоде», который сладок в силу своей запрещенности. Полагаю, что гораздо важнее здесь был устойчивый интерес к новому, ко всему тому, что рождалось в послесталинскую эпоху и манифестировало «оттепель» и столь пугавшую власти «конвергенцию». Ведь этому объективно принадлежало будущее. А все то, что «плыло по течению» или держалось всеми силами за «Краткий курс», принадлежало прошлому. Умные люди из этого самого «прошлого» первыми хотели отмежеваться от него, «отплыть» подальше.
С нетерпением ожидался каждый новый выпуск мемуаров Ильи Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь», в которых просматривалась «иная» история советской литературы, нежели та, которая соответствовала мифам сталинского «Краткого курса». В мемуарах И. Г, то и дело всплывали неслыханные прежде имена, произведения, интерпретации, заставлявшие задуматься о «ножницах», отделявших то, что преподносилось нам официально – в качестве советской литературы, от того, что было на самом деле. И этот «двойной счет» пробуждал плодотворный скептицизм, звавший отказаться от слепой веры в идеологические фетиши «советизма» и самому разобраться в том, «что такое хорошо и что такое плохо» в литературе и литературной науке.
Когда вспыхнула полемика между Роже Гароди, провозгласившим «реализм без берегов», куда чудодейственным образом зачислялись Кафка и Пикассо, нас привлекала в «ренегате» Французской компартии не его странное желание интегрировать реализм и модернизм в одном «формате», а попытка пересмотра одиозных, набивших оскомину концепций реализма и соцреализма, стремление сломать идеологические схемы, мешающие непосредственному восприятию искусства. Может быть, споривший с ревизионистом Гароди тогдашний директор ИМЛИ Б. Сучков был и прав в отношении реализма и модернизма, но автор «Исторических судеб реализма», награжденных Госпремией, и статьи в «Воплях» «Современные аспекты теории социалистического реализма» (1974, N 5) все же представлялся нам, несмотря на свой лагерный опыт, скорее голосом Советской власти, нежели советской литературы, а это сразу снижало доверие к его сентенциям и повышало интерес к западному ревизионизму.
Журнал «Вопросы литературы» тоже воплощал собой возникший в советской культуре идейно-эстетический плюрализм. Ни о каком политическом разномыслии, конечно, не могло идти и речи. Но сам разброс публикуемых литературоведческих и литературно-критических материалов, а также
литературно-эстетических оценок говорил о многом. Заставить людей, столь разных, принадлежащих к разным историческим и культурным поколениям, думать и писать одинаково – было уже невозможно. Бросалось в глаза другое: одни из авторов печатались постоянно, хотя в их статьях было трудно усмотреть что-то новое; напротив, некоторые из авторов публиковались так редко, что было трудно понять, чем они вообще занимаются в литературе. Особенно было обидно, когда почти не публиковались те, кого читать было интересно. Крайне редки, например, были публикации талантливых и часто парадоксальных Ю. Манна, Я. Билинкиса, С Бочарова, Г.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №2, 2007