В процессе пересборки космоса
— Лета, тебя — наряду с Н. Сучковой и М. Марковой — часто причисляют к поэтам «вологодской школы». Само это понятие в ходу с 1960-х, когда «вологодская школа» означала — Н. Рубцов, А. Яшин, О. Фокина… Существует ли, по-твоему, такая школа сегодня, и если да — каковы ее общие поэтические черты? Можно ли говорить о преемственности по отношению к тем поэтам, которые перечислены выше?
— Мне кажется, людям удобнее воспринимать мир, когда он классифицирован. В учебнике по «Психологии критического мышления» рекомендуют располагать слова или по алфавиту, или по случайным смысловым блокам, чтобы запомнить, создавая цепочки ассоциаций. При этом в самóй познаваемой реальности (в наборе слов) ничего не меняется. Понятие «вологодская школа» — такая же внешняя рамка для удобства восприятия. Но, на мой взгляд, это как книги, поставленные на полку по формату. Мне кажется, мы с Натой и Машей неплохо смотримся вместе, но ровно потому, что мы разные. И пути у нас разные, и темы, и поэтики.
Моя «вологодскость» сформировалась в Москве — во время и после учебы в Литинституте, в общении с моими друзьями-поэтами из разных городов. И это естественный процесс: локальная идентичность формируется в столкновении с внешним окружением, когда ты понимаешь, что та или иная черта не обыденна, как воздух, а твоя особенность, по которой тебя узнают. Преемственность, может быть, и есть, но она неосознанная и нецеленаправленная. И Фокина, и Рубцов, и Яшин учились в Литинституте, они восприняли веяния своего времени. Мы — своего. Из вологодских имен для меня наиболее значимы Батюшков и Шаламов, но оба они — и вовсе вологодские только по биографии.
— А имя опять-таки Наты Сучковой? Я бы сказала, что с ее «вологодскими» стихами тебя роднит не столько география, сколько прежде всего бережное и чуткое отношение к прошлому, которое со всеми его подробностями оказывается вписано в настоящее. Вся твоя поэзия — балансирование между прошлым со всеми его голосами и приметами и собственно настоящим; с чем ты чувствуешь большую связь — с прошлым или с современностью? Где ищешь свои лирические сюжеты?
— Натины стихи для меня всегда значили очень много. И она действительно внимательна к прошлому — личному, детству и отрочеству, и окружающему их общему. Знаешь, в традиционных обществах в момент изобретения фотографии возникало множество поверий и запретов. Они основывались на идее, что фотография вбирает в себя жизнь или душу фотографируемого. Детальная фиксация наделялась способностью пленять самую суть вещей. Стихи Наты похожи на вот такие фотографии, которые суть не отпечаток реальности, а ее новый дом, в которой она остается живой, даже когда исчезает за их пределами…
Настоящее во многом формируется прошлым. Когда мы задумываемся, а что есть человек? Личность? Самость? Я? Один из ответов: воспоминания. Есть фантастические фильмы, где личность человека тесно связана с его воспоминаниями. Прошлое — согласно метафоре Яна и Алейды Ассман — коллективная память. Но память — это не то, что было тогда, а то, что вспоминается сейчас. Выбор воспоминаний и их интерпретаций — это выбор настоящего. И будущего. Табуированные темы в прошлом создают заторы, которые не дают двигаться вперед, заставляют возвращаться, ходить кругами. А проговаривание позволяет принимать и находить событиям истории место в комнате настоящего. В конфликтах памяти и в их разрешении — в непрерывности и взаимовлиянии — я и стараюсь находить темы. И это опосредовано чужим словом: отсюда в моих стихах — реплики и монологи людей, которые пытаются забыть или вспомнить, но продолжают существовать на границе между этими состояниями.
— «Вот это мама. / Вот это мама с отцом. / А бабушкиной фотографии не сохранилось…» А как по-твоему, остались ли еще табуированные темы, допустим, в поэзии? Или сейчас можно говорить обо всем, а периодически вспыхивающие скандалы вокруг той же фемпоэзии с ее педалированием темы телесного только подтверждают общие изменения?
— Я думаю, что существуют. По крайней мере — для некоторой части пишущих и читающих. И скандалы как раз показывают реакцию на запрет — высказывание маркируется как особенное, привлекает внимание. Когда маятник долго держат и отпускают, его сильно качает в обратную сторону, и только потом он выравнивается, колебания становятся нормальными. Поэтому некоторая сверхгромкость высказывания на вчера-табуированные темы показывает незаконченность процесса десакрализации. Настоящее позволение говорить возникает тогда, когда сам факт высказывания на какую-то тему не вызывает никакой реакции, только содержание и форма этого высказывания. Сейчас так происходит далеко не всегда.
— Первая твоя книга («Между водой и льдом», 2010) была целиком оформлена как «я-высказывание» и полна прямой речи: «А я стою с голубыми глазами, совсем не умею врать…», «А я еще помню сныть на уровне глаз…», «Я успею еще выспаться перед тем…», «Моя привычка думать о тебе…» и др. Во второй книге («Забыть-река», 2015) уже звучали голоса тех, кого фольклористы называют «информантами» — бабушек с их быличками («Горюшица», «Волки»), и это, пожалуй, были самые необычные и неожиданные стихотворения. Третья, «Вертоград в августе» (2020), почти полностью состоит из чужих голосов («Баба Галя»), историй («Беседки и лестницы»), жизней («Теплое одеяло памяти»). С чем связано такое движение? Предшествовало ли оно твоему увлечению фольклористикой или естественным образом родилось из него?
— Я согласна с данным в вопросе вектором, и при этом изнутри есть обратное ощущение, что чем дальше, тем больше эти книги — про меня. Вообще человек осваивает какие-то роли (пишущий человек — приемы и формулы), и они кажутся ему особенным, хотя фактически они общесоциальны. А встречи с другими людьми формируют тебя тобой. Такая вот амбивалентность.
Но мне всегда был интересен чужой голос и другой человек между мной и миром. Школьные стихи о любви я писала о любви моей подруги (хотя этого и не видно по текстам), школьная проза очень напоминает полевой дневник — жанр научных заметок, в которых антропологи фиксируют окружающую реальность. Так что выбор профессии проистекает из человеческого удивления тому, что люди разные и видят мир неодинаково. Наверное, это моя главная человеческая тема.
— С каким материалом ты чаще всего работаешь как фольклорист? Какие места, темы, «информанты» тебя привлекают?
— Десять лет я занималась похоронными причитаниями, искала места максимально далекие и глухие, чтобы застать там женщин, которые помнили эти довольно редкие традиционные тексты. Они были очень разными, чаще всего пережившими много горя, иногда — веселыми и заводными, несмотря на возраст («Я бойкáя, я вам сколь хошь напою. / Тирили-тирили…»), иногда — тихими и хрупкими, всегда — имевшими за плечами жизнь, пресловутый опыт. В Вологодской области есть места невероятной красоты, широкие песчаные реки, темные леса, дома с наружными росписями. И там есть деревни, в которых люди живут веками, есть поселки спецпереселенцев, везде свои судьбы. Побывать в них интересно, говорить с людьми — еще интереснее. В последнее время я начала ездить в другие регионы, и сопоставление традиций тоже захватывает меня.
— Насколько я помню, ты опрашиваешь не только вологодских бабушек, но и молодых людей — студентов вузов, офисных служащих и т.
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 2021