Не пропустите новый номер Подписаться
№6, 1989/Хроники

В июне 1954 года. Публикация А. Зелинского

Автор настоящей публикации – Корнелий Люцианович Зелинский (1896 – 1970), критик и литературовед, хорошо знавший литературную жизнь своего поколения. Он вышел из среды московской интеллигенции и уже в 10-х годах завязал знакомства с группой писателей, сотрудничавших с издательством «Мусагет» Э. К. Метнера. Здесь бывали Валерий Брюсов, Андрей Белый, Вячеслав Иванов, Эллис, юная Мариэтта Шагинян, встречи с которыми определяли в ту пору его литературные интересы.

Изучение литературы и философии в Московском университете было прервано событиями 1917 года. Во время гражданской войны Корнелий Зелинский становится корреспондентом РОСТА, а по возвращении в Москву в 1922 году включается в бурную литературную жизнь столицы тех лет. Вместе с Ильей Сельвинским он организует литературную группу конструктивистов, куда вошли также Б. Агапов, В. Инбер, Э. Багрицкий, Е. Габрилович, В. Луговской, Н. Панов (Дир Туманный), А. Квятковский.

В 20-е годы, годы активной деятельности ЛЦК (Литературный центр конструктивистов), в сборниках этой группы «Мена всех», «Госплан литературы», «Бизнес» появляются статьи К. Зелинского, посвященные теории литературного конструктивизма, а в 1929 году выходит его книга «Поэзия как смысл» с развернутой концепцией этого литературного движения. Невольно случилось так, что эта книга подвела черту под литературной полемикой: надвигалась коллективизация в литературе. В начале 30-го года самоликвидируется ЛЦК и ряд других групп, которые вливаются в РАПП.

После учреждения Союза писателей Корнелий Зелинский все больше посвящает себя изучению литератур народов СССР. С середины 30-х годов, в эпоху насильственного единомыслия, он надолго как бы уходит в тень литературной жизни, более двух десятилетий не публикует книг, выступая в печати лишь с рецензиями, оставаясь в течение многих лет научным сотрудником Института мировой литературы имени А. М. Горького.

В это время, сковавшее льдом реку русской литературной и общественной мысли, сместились и некоторые бытовавшие ранее представления о литературных событиях. Не книги самих писателей, а постановления о них ЦК партии, известные звонки Сталина, его встречи с писателями, его казни и милости стали во главу угла.

Были или не были эти события действительными вехами в истории литературы, но тогда они воспринимались именно так. Понимание этих событий как исторических побудило отца записать для себя и для будущих читателей те из них, которые ему приходилось наблюдать или в которых довелось участвовать. Пожалуй, наиболее важным из таких свидетельств, оставшихся пока не опубликованными, стала запись встречи Сталина с группой писателей в октябре 1932 года, состоявшейся на квартире Горького. В настоящее время эта запись в нескольких вариантах, отразивших точку зрения автора на это событие в различные исторические эпохи, готовится к публикации в журнале «Вопросы литературы».

Среди таких записей, по понятным причинам не публиковавшихся, в архиве К. Л. Зелинского сохранился очерк под рабочим названием «В июне 1954 года». Он посвящен одному из эпизодов литературной жизни, что не могли вписаться в официальный фасад той эпохи, но вместе с тем характеризовали ее лучше, чем то, что выносилось в заголовки газетных статей. Думаю, не случайно они связаны с фигурой А. А. Фадеева, который ближе других писателей стоял к подлинному источнику центральных «литературных событий» той поры.

Знакомство отца с Александром Фадеевым произошло, вероятно, в начале 30-х годов, еще до ликвидации РАППа. В конце 40-х они часто встречались в подмосковном поселке Переделкино, тогда же К. Зелинский начал собирать материал для книги о Фадееве и часто бывал на его даче у матери писателя Антонины Владимировны. В 1952 году эта объемная книга, написанная в духе тех лет и носившая название «Советский писатель», была сдана в издательство того же наименования. Однако книга не вышла, причем по просьбе самого Фадеева. «Берия никогда бы не простил мне книгу о Фадееве в 25 печатных листов», – эту фадеевскую фразу отец вспоминал не раз. В сильно переработанном и втрое сокращенном виде она вышла лишь в 1956 году.

Фадеев был не только объектом литературного исследования отца, но и другом его. Всю жизнь он стремился постичь Фадеева как человека. И через человека, через людей он стремился постичь время, в котором довелось жить тому поколению. Литература тогда была призвана соединить несоединимое: народность творчества с продуманной системой молчания и восхвалений, талант и чиновное руководство «инженерами человеческих душ», убеждения и установленные свыше истины. Создатели и работники этого пантеона казенного вдохновения, и прежде всего сам Фадеев, жестоко поплатились за насилие над собой. В публикуемом очерке как бы на минуту приоткрывается страшная человеческая драма, которая и привела к трагическому концу одного из самых честных и талантливых советских писателей.

Очерк «В июне 1954 года» впервые был опубликован в несколько ином виде в альманахе «Минувшее» (N 5, Париж). Здесь он печатается полностью по рукописи, хранящейся в архиве нашей семьи. Эта рукопись является последним и законченным авторским вариантом.

 

В понедельник, 14 июня, вечером ко мне на дачу пришла литератор Е. Ф. Книпович и, заняв место против меня за столом, с той своей церемонной подобранностью, которая, вместе с высокой прической, придает ей тот особый облик, который имели петербургские литературные дамы начала века, сказала мне:

– Корнелий Люцианович, милый, как вы пишете? Я вижу, вы все сидите за работой. Я совершенно не в состоянии работать в эту жару. Вот уже четыре дня, как я ничего не делаю.

После нескольких таких незначащих слов Е. Ф. Книпович продолжала:

– У меня к вам есть одно дело. Я пришла с вами посоветоваться. Мы говорили с Валюшей 1, и наш выбор пал на вас. Мы знаем, что вы любите Александра Александровича, и вы поможете общему делу.

– А что такое?

– А. А. ушел из дома в прошлый вторник, и вот уже неделю никто не знает, где он. До того все было сравнительно хорошо: я бывала у него все время. Дней десять тому назад он посылал за мной и Ираклием Андрониковым и читал нам первые главы своего нового романа, около двух с половиной печатных листов. Это написано очень хорошо. Он начал с начала июня понемногу выпивать. Впрочем, когда он не в больнице, то он все время понемногу пьет. Но все в приличных рамках. За сутки четвертинка: за обедом – сто граммов, вечером – сто граммов. Валька пила вместе с ним. Если он не спал, она сидела рядом, разговаривала с ним. При этом А. А. работал. Кроме самых близких, никому не было известно, что он находится у себя на даче. В понедельник Валя уехала в Москву с поручениями А. А. Тут приехала Мария Владимировна (мать жены). Он с ней поругался. Впрочем, вы ее знаете. Это дура стоеросовая. Она взялась упрекать А. А., зачем он пьет. А Александр Александрович в таком состоянии абсолютно не терпит никаких замечаний и выговоров.

Как быть? Мы проверили все точки. Стандартный дом «прочесан». Там его нет. Нет его и во Внукове у Твардовского, и у вас, у Казакевича. Его видели в среду в Переделкине с шофером Нилина. В переделкинскую «забегаловку» он не заходил. Кроме того, у него в кармане только 30 рублей. С ними он не может ни далеко уехать, ни запить. Что вы скажете?

– Я скажу, что попытаюсь навести кое-где справки. Возможно, он по ту сторону железнодорожной линии, в деревне Федосьино. В прежние годы он любил ходить в дом электромонтера. Его румянолицая баба ему нравилась. Он любил бражничать в его доме. Кроме того, сам электромонтер довольно любопытный мужик, вроде старого Казанка из «Последнего из удэге».

В день ухода из дома А. А. Фадеев подошел к даче Вс. Иванова и, не заходя в дом, крикнул ему:

– Всеволод!

На зов вышли Вс. Иванов и его жена Тамара Владимировна. В последние месяцы А. Фадеев стал чаще, чем к кому бы то ни было другому, захаживать к Вс. Иванову. Ему было легче видеть людей «нейтральных», встреча с которыми его ни к чему не обязывает и которые «не выдадут». Поэтому в последние месяцы он встречался с Всеволодом Ивановым, К. Фединым, И. Андрониковым, Е. Книпович. Всеволоду Иванову и его семье Фадеев также читал начало своего нового романа в мае.

Фадеев стоял на дорожке перед террасой, без шляпы. Лицо его было красное, и ярко блестела седина.

– Всеволод! Я окосел.

И потом, встретившись глазами с Тамарой Владимировной (как она мне потом рассказывала), продолжал:

– Как она на меня смотрит. У нее в глазах жалость. Почему вы меня жалеете? Я не хочу этого.

– Александр Александрович! Вам надо сейчас пойти домой. Не показывайтесь в таком виде никому. Давайте мы пройдем вместе, – строгим голосом классной дамы сказала Тамара Владимировна.

– Я знаю. Но провожать меня не надо. Я сейчас пойду сам.

– Может быть, вы зайдете, посидите у нас?

– Нет, я не хочу входить в дом.

Уже поздно в тот же день, в понедельник, мой сосед по даче С. А. Васильев сказал мне через забор:

– Саша у Бубеннова во Внукове. Мы там были с Сережкой Смирновым. Абсолютно ясная голова. Он пьет очень мало. Но он сидит в саду за столиком и все время говорит. Мишка Бубеннов и его Валя сбились с ног. Хотите, поедем завтра туда с утра?

– Нет, я не поеду.

– Ну, как хотите.

А. А. Фадеев ушел из дома в крайне возбужденном состоянии. В такие периоды он почти не мог спать. В Кремлевке его лечили усиленными дозами снотворного – нембутала и амитала-натрия. Но когда алкоголь вливается в жилы, то иногда не помогают пятикратные и десятикратные дозы.

А. А. Фадеев ушел из дома, не столько повздорив с Марией Владимировной, сколько поругавшись со своей сестрой Татьяной Александровной (которая, как мне рассказывала Валерия Осиповна, в понедельник была на даче в Переделкине). Она у него нашла и вынула из-под подушки наган, который Фадеев приготовил себе. «Нашла коса на камень», схлестнулась фадеевская порода друг с другом.

Во вторник, 8 июня, А. Фадеев зашел на часок вместе с нилинским шофером в переделкинскую «забегаловку». Он все понимал, и его сознание улавливало малейшие изменения в отношении, какое он мог прочитывать в глазах окружающих. Появление А. Фадеева в Переделкине, где его все знали и где все эти «завихрения», загулы, запой давным-давно были всем известны, где были известны все точки и все собутыльники, – все это не могло пройти незамеченным. Появление в «забегаловке» у моста, где солдаты благодаря его, Фадеева, хлопотам строят плотину, в группе шоферов, местных пьяниц, толпящихся у стойки, дачников, случайных посетителей из городка писателей деятеля высокого государственного положения, депутата двух Верховных Советов, члена Центрального Комитета партии, писателя всенародно известного, – все это вызывало у окружающих нездоровое любопытство. Фадеев также умел видеть себя со стороны, и это его тревожило. Состояние его души было похоже на то напряжение, какое существует между двумя полюсами

лейденской банки, где вот-вот готова проскочить искра.

– Все эти дни, – рассказывал А. Фадеев М. Бубеннову, – я провел в лесу. Из Переделкина я пошел пешком через лес во Внуково, где меня не так знают. Я рассчитал свои деньги. Я мог выпивать только 200 граммов в сутки, что стоит девять рублей. Еще я мог купить немного хлеба. Первую ночь я провел, бредя по лесу, иногда ложась на траву под деревьями. Было очень тепло и тихо. Выпала небольшая роса. И я слушал окружавшие меня звуки: движение поездов, лай собак в далеком жилье, неведомый шум леса. Я наслаждался. Я наслаждался дыханием самого леса, которое меня возвращало к моим скитаниям по тайге в годы моей партизанской юности на Дальнем Востоке. Я дышал полной грудью, и чувство безвестности, чувство того, что сейчас никто не знает, где я и кто я, вылилось в счастливое чувство свободы, независимости.

…Я смотрел на Фадеева, слушал его хрипловатый голос, напоенный какой-то счастливой печалью, и вспоминал другой случай и другого Фадеева.

Однажды, тоже летом (очевидно, после войны, в 1945 году), я был в гостях в номере гостиницы «Москва» у своего грузинского друга, писателя Константина Гамсахурдиа, который рассказал мне, как его арестовали, когда он был тяжело болен гриппом, с высокой температурой до 40. Но его бросили в машину, потом в поезд, привезли в Москву и потом отправили в лагеря на север в Коми АССР. Во время этого рассказа зазвонил телефон, спросили меня:

– Корнелий Люцианович, не спрашивайте, кто с вами говорит. – Голос был такой, словно звонили из соседнего номера, во всяком случае, по внутреннему телефону гостиницы «Москва». – Вы сейчас выйдете из гостиницы и пройдете на Лубянку, зайдете в первую дверь направо, если стать лицом к Лубянке. Там уже выписан пропуск и вас будет ждать человек. Не задерживайтесь. Через полчаса вы должны быть на месте.

Я, очевидно, побледнел, потому что Константин Семенович сказал мне:

– Если ты задержишься долго у «женщины», то скажи жене, что был у меня.

Разумеется, мне было уже не до дружеской беседы, и я пошел по пути, который мне был указан. «Но человека человек послал к анчару властным взглядом».

Все было, как указано. Меня встретил молодой высокий человек с белым стеариновым лицом. Не помню уже, как мы пробирались внутри этого громадного здания. Мы поднялись на лифте и потом вошли в одну из комнат, где меня ждали некий полковник Р. и два его помощника. На столе лежала претолстенная папка. Ее полковник начал перелистывать жестом, в котором одновременно сочетались небрежность и желание ознакомиться с тем, что уже давно было хорошо изучено.

– Вот вы, Зелинский, – сказал полковник, стоя за столом (меня он посадил перед собой), – называете себя советским писателем, критиком.

– В чем же тут криминал?

– Криминал в том, что, называя себя советским, – он голосом подчеркнул это слово, – вы ничем не хотите помочь партии и государству в их работе с врагом.

– Мне кажется, это обязанность каждого советского гражданина.

– Бросьте говорить об обязанностях. Вы их не выполняете. Мы ничего до сих пор от вас не получили, а в то же время вы позволяете себе высказывания, в которых низводите Маяковского до Джамбула (тут я узнал свой разговор с одним товарищем в Алма-Ате). Вы восторженно говорили у Пастернака, что «Сестра моя жизнь» – это необычайное произведение.

– Все же я не понимаю, в чем тут криминал?

– А тут криминал в том, что при вас некоторые люди говорили и другое, а мы об этом вынуждены узнавать от других лиц, а не от вас.

Полковник Р. начал перелистывать мое досье и перечитывать мне некоторые фразы из донесений, которые он получал. Я невольно узнавал своих знакомых писателей и их жен. Да, и их жен, которые оказывались иногда куда более активными и дотошными в этом тайном репортаже.

Тут мимо меня пролетела моль. Я был в возбужденном состоянии. И вот, когда перед моим лицом мелькнула моль, я невольно смахнул ее рукой, как бы сделал это дома.

– Вот видите, – сказал полковник, – а ведь вы та же моль и я так же могу смахнуть вас рукой, как вы – это насекомое, которое, я бы сказал, не имеет пищи в нашем учреждении, не характерно для него.

Два его помощника безмолвно стояли и смотрели на меня раскрытыми очами. Их бледные лица, замершие по обе стороны их язвительно-веселого начальника, казались мне лицами помощников Харона, готовыми усадить меня в лодку, которая переплывет Стикс.

«Да, служба – не дружба, – подумал я. – Тоже ребята маются».

Это продолжалось долго. Я пришел домой в четвертом часу утра. До сих пор не понимаю, почему меня отпустили. Правда, с угрозой сказав, что это последний вызов: в следующий раз дело кончится иначе. Моя жена открыла мне дверь с лицом испуганным и в то же время недоверчивым (я жил в то время в проезде Художественного театра и с Лубянки шел пешком, бесшумно ступая своими ботинками на резиновой подошве по безлюдному Кузнецкому мосту).

Светало. Я уже не мог заснуть. Почему-то мне все виделись эти два молодых лица – белые, как свечи, и неподвижные. Их глаза все ширились и ширились, точно в сказке Андерсена.

Едва дождавшись восьми часов утра, я поехал к Фадееву на дачу в Переделкино. Тогда вокруг его дачи еще не было забора. Но я не решился войти и постучать в дверь. Я присел под деревом. Тут было видно всех, кто входил и выходил из двери. Примерно через час вышел Фадеев, он был в одних трусиках, с рыбным сачком и лопатой направляясь к своему маленькому искусственному пруду. Это была его забава, его отдых. Он любил чистить этот прудик. Завел в нем каких-то рыб, которых осенью вылавливал. До Фадеева эта дача принадлежала писателю Зазубрину, который был репрессирован еще до 1937 года и был большим хозяином: выстроил баню, начал рыть и пруд. Только Фадеев расположился, чтобы погрузиться в свое сокровище, как я вышел из-за деревьев.

– Эй, здорово, Корнелий. Раздевайся, будем чистить пруд вместе. Вон там есть грабли, которыми ты будешь собирать тину, – и Фадеев рассмеялся своим особым смехом. Но, очевидно, заметив, что я приехал к нему не просто в гости, он спросил: – Ты чего распарадился?

– Мне, Саша, надо с тобой серьезно поговорить.

Фадеев нахмурился, но характер наших отношений был таков – я не скажу дружеский, но интимно-доверительный, так что не смог бы он меня не принять, не смог бы уклониться от разговора. Сейчас многие пишут о своей дружбе с Фадеевым. Я бы хотел сказать, что само представление о дружбе у Фадеева проделало сложную эволюцию. Он сам рассказал о ней, об эволюции этих представлений, в своих произведениях, начиная с «Последнего из удэге», в котором подверг художественному анализу понятие дружбы, рисуя взаимоотношения Петра Суркова и Алеши Маленького, и кончая «Молодой гвардией», где о дружбе сказаны слова, явно навеянные общением автора со Сталиным. Случилось так, что оба эти романа создавались в годы моих частых встреч с Фадеевым. Когда он писал «Последний из удэге», мы жили с ним зимой 1931 – 32 гг. в старом деревянном доме в Малеевке, который сгорел во время нашествия немцев. Когда Фадеев заканчивал «Молодую гвардию», мы оба жили в Переделкине: я жил в двухэтажной даче Сельвинского, Фадеев со своей матерью – на своей даче. Часто ночью через оголенные осенью деревья я видел огонь в его доме. Фадеев покрывал карандашом страницу за страницей, и стопка их поднималась все выше и выше. Он работал в каком-то лихорадочном напряжении.

– Ты знаешь, – сказал он мне однажды, – мне кажется, что в творчестве есть какая-то одержимость, если хочешь – болезнь. Я совершенно потерял сон. Только утром или днем после прогулки я могу заснуть на 2 – 3 часа.

Фадеев читал мне «Молодую гвардию» главу за главой. Прочел он однажды и то место в сорок пятой главе, где рассказывается об Уле Громовой так: «Только теперь стало видно, какой огромный моральный авторитет среди подруг и товарищей был накоплен этой девушкой еще с той поры, когда, равная среди равных, она училась со всеми и ходила в степь… Уля не имела теперь подруг, приближенных к ней, она была равно внимательна, и добра, и требовательна ко всем. Но достаточно было девушкам видеть ее, обменяться с ней двумя-тремя словами, чтобы почувствовать, что это в Уле не от скудости душевной, а за этим стоит огромный мир чувств и размышлений, разных оценок людей, разных отношений к ним, и этот мир может проявить себя с неожиданной силой, особенно если заслужить его моральное осуждение. Со стороны таких натур даже ровное отношение воспринимается как награда, – что же сказать, если они хоть на мгновение приоткроют свое сердце»

– Ты что же, о себе так написал? – сказал я, прослушав эту страницу, чуть насмешливо. Но Фадеев не обиделся.

– Я теперь не начальник. Теперь в Союзе начальники Тихонов и Поликарпов. Но был человек, к которому я приглядывался много лет, у которого даже ровное отношение воспринималось как награда, а осуждение или ирония казались обвалом снега в горах.

– Ты о ком?

– О ком, о ком? Ты сам знаешь о ком.

Да, я понимал, какие наблюдения и смысл вложил Фадеев в подтекст этой фразы, адресованной девушке, которая вдруг перестала иметь подруг, особенно «приближенных к ней». В отношении героини «Молодой гвардии» это показалось мне не очень-то реальным и близким к действительности, и я сказал об этом Фадееву.

– Ну что же, – ответил Фадеев, – пусть поймут те, кому надо понять…

В течение долгих лет я наблюдал сложную гамму отношений Фадеева к Сталину. Сначала Фадеев был в него просто влюблен. Заливаясь своим фальцетным смехом, он мне рассказывал, почему Сталин решил ликвидировать РАПП.

– «Вы просто еще маленькие люди, совсем небольшие люди, куда вам браться за руководство целой литературой». Ты понимаешь, он так и сказал, что мы – маленькие люди, – ха-ха-ха.

– А это не задело твое самолюбие? – спросил я Фадеева.

– Как может задеть самолюбие то, что было святой правдой? Мы действительно были маленькие люди.

Однажды на вечере у Веры Инбер, на котором, кроме Фадеева, присутствовали одни беспартийные писатели (это было в 1936 году), Фадеев с необычайным воодушевлением пропел поистине гимн Сталину.

– Какое у нас сейчас замечательное правительство! – восхищался Фадеев. – Никогда в истории России не было такого замечательного правительства.

Он восхищался Сталиным. Фадеев, однако, забыл о разговоре, который произошел у А. М. Горького (этот разговор передавали и Фадеев, и П. А. Павленко).

Перед тем как встретиться с группой писателей 26 октября 1932 года (мне пришлось присутствовать на этой встрече, выступать и говорить со Сталиным), состоялась предварительная встреча писателей-коммунистов со Сталиным, Молотовым, Кагановичем, Ворошиловым, Бухариным – тоже на квартире у Горького,

Выпили. Фадеев и другие писатели обратились к Сталину с просьбой рассказать что-нибудь из своих воспоминаний о Ленине. Подвыпивший Бухарин, который сидел рядом со Сталиным, взял его за нос и сказал:

– Ну, соври им что-нибудь про Ленина.

Сталин был оскорблен. Горький, как хозяин, был несколько растерян. Сталин сказал:

– Ты, Николай, лучше расскажи Алексею Максимовичу, что ты на меня наговорил, будто я хотел отравить Ленина.

Бухарин ответил:

– Ну, ты же сам рассказывал, что Ленин просил у тебя яд, когда ему стало совсем плохо, и он считал, что бесцельно существование, при котором он точно заключен в склеротической камере для смертников – ни говорить, ни писать, ни действовать не может. Что тебе тогда сказал Ленин, повтори то, что ты говорил на заседании Политбюро?

Сталин неохотно, но с достоинством сказал, отвалясь на спинку стула и расстегнув свой серый френч:

– Ильич понимал, что он умирает, и он действительно сказал мне, – я не знаю, в шутку или серьезно, но я вам рассказал как серьезную просьбу, – чтобы я принес ему яд, потому что с этой просьбой он не может обратиться ни к Наде, ни к Марусе. – «Вы самый жестокий член партии» – эти слова, как показалось Павленко, Сталин произнес даже с оттенком некоторой гордости.

Все замолкли после этого рассказа. Никому уже не хотелось дальше расспрашивать Сталина. Но Фадеев, когда рассказывал про этот эпизод, добавил от себя, что Сталин был действительно железный человек, но ему надо было разоблачить клевету Бухарина перед Горьким, и он это сделал.

Как-то в 1945 году Поликарпов (незадолго до этого бывший у Фадеева) рассказал ему, что недавно был на заседании Политбюро, на котором обсуждался вопрос о высшей партийной школе и о том, какой возраст считать предельным при поступлении в школу.

Сталин сказал (в пересказе Фадеева):

– Чтобы приготовить работника, надо по крайней мере лет десять. Надо его обкатать. Бывает так, что поток несет камни. Большие и малые. Он стирает углы камней, обкатывает их. Для того чтобы управлять государством – надо уметь «обкатывать» людей. Надо уметь притирать людей друг к другу. А потом обкатанный работник сам становится «потоком», сам начинает обкатывать других людей.

– Ты подумай, – сказал Фадеев, – как это мудро. Я представил себе всю громаду государства и понял, что это значит: в таком государстве «обкатать» людей. Кажется, что при этом люди теряют свои индивидуальности, свои «углы». Но в известной мере это неизбежно. Представь себе, что все люди стояли бы углами друг к другу. «Поток» жизни должен непременно притереть, обломать эти углы, чтобы камни, большие и малые, покатились вместе.

Сначала, вероятно, в Политбюро люди тоже торчали углами к друг другу. А потом попривыкли, обкатались вместе. В Сталине подкупает неподкупность.

Поскольку наш разговор только между нами, – говорил Фадеев, – и я верю, что ты не передашь никому, я тебе могу сказать, как Сталин снял с важного дела своего, в общем, ближайшего друга Ворошилова. В письме, разосланном всем членам ЦК, говорилось, что Ворошилов не хочет ехать в Венгрию, ссылаясь на свою неподготовленность. Сталин считал его мотивы непринципиальными, и, с другой стороны, он продемонстрировал свою несостоятельность в важных делах. Что ж, факты показали: завалил военное руководство, не справился. Сталин оставил Ворошилова в своих друзьях, но от дела отстранил. И так во всем: принципиален с головы до ног. Последователен. И не позволяет себе быть добрым.

Не позволяет обмануться добром. Я считаю, что Сталин скорей недоверчивый человек. Он видит вокруг себя столько обмана и предательств, что просто должен выработать в себе настороженность к людям, привычку их проверять, и проверять во всем.

Когда я стал секретарем Союза, я был настроен возвышенно и романтично. Мне хотелось всех поднять, подбодрить. Помнишь, я на Шевченковском диспуте в Киеве сказал несколько слов в защиту Мейерхольда, что-де его критиковали за формализм, но и у него есть положительное, и что-то в этом роде. Приезжаю в Москву, и меня вызывают в ЦК, в Кремль.

В Кремле меня проводят прямо к Сталину. Сталин был занят, сказал мне:

– Вы пока посидите и почитайте тут некоторые бумаги.

Это были папки, содержавшие протоколы допроса Миши Кольцова и Белова, бывшего командующего Московским военным округом. Что могло быть общего у Кольцова и у Белова? Ты понимаешь? Кольцов, журналист, писатель, и Белов, военный, человек совсем другой среды. И однако в показаниях их было сказано, что они были связаны, работали вместе.

Кольцов говорил там, в своих показаниях, что он потерял веру в возможность победы у нас социализма (его Радек еще в этом уговаривал) и он предался германской разведке. Я понимаю теперь, что он мог быть принят даже самим Гитлером. Но как человек умный, он усомнился в возможности победы фашизма и для перестраховки связался и с французской разведкой тоже. Решил, что быть шпионом в демократической стране лучше: всегда туда можно будет скрыться.

Так вот, и Кольцов, и Белов в своих показаниях много писали о Мейерхольде как резиденте иностранной разведки тоже, как участнике их шпионской группы.

Потом приходит Сталин и говорит мне:

– Ну как, прочли?

– Лучше бы я, тов. Сталин, этого не читал, лучше бы мне всего этого не знать.

Так мне все это грязно показалось.

– Нам бы этого тоже хотелось бы не знать и не читать, – сказал мне Сталин, – но что же делать, приходится. Теперь вы, надеюсь, понимаете, кого вы поддерживали своим выступлением. А вот Мейерхольда, с вашего позволения, мы намерены арестовать.

Каково мне было все это слушать? Но каково мне было потом встречаться с Мейерхольдом! Его арестовали только через пять месяцев после этого случая. Он приходил в Союз, здоровался со мной, лез целоваться, а я знал про него такое, что не мог уже и смотреть на него.

«Вот оно, «одинаково ровное отношение» ко всем людям. Вот оно откуда у Фадеева – стремление всегда поменьше упоминать фамилий конкретных лиц в своих произведениях. Мало ли что может произойти с людьми? Судьба лиц превратна. Лица уходят, идеи остаются», – так думал я, когда Фадеев, недовольный, нахмурившийся, шел голый, в одних трусиках, к себе домой, бросив у пруда лопату и рыбный сачок. Его ноги ступали сильно и упруго, вся фигура его излучала ощущение мускулистого здоровья.

– Посиди на террасе, – сказал мне Фадеев. – Я сейчас переоденусь.

Хотя я и не спал всю ночь, но все во мне было возбуждено. Я сидел один на длинной террасе, похожей на корабль, слушая пение птиц. В открытое окно доносилось утреннее дуновение трав, и все это смешивалось с ощущением то ли возвращенной жизни, то ли прощания с ней. Прошло много времени. Я ждал 15, 20 минут. Вероятно, минут через 45 или больше спустился со второго этажа Фадеев.

Он был одет в безукоризненно накрахмаленную рубашку, серый костюм, вымыт, причесан. Фадеев сел против меня, выложив обе руки на стол, сцепив их пальцами.

– Ну, что ты можешь сообщить, зачем ты приехал? Уже вся эта поза и манера разговаривать показали мне,

что Фадеев с кем-то переговорил по телефону в Москве и что вообще я должен приготовиться к разговору совершенно официальному.

Я рассказал Фадееву просто как информацию, без всяких эмоций, так сказать – в «обезжиренной форме», о беседе, которую я имел этой ночью.

– Ну, что же, – ответил мне Фадеев успокоительным, безразличным тоном, – это, конечно, неправильно, что на тебя кричали, что тебе угрожали. Ты, конечно, не принадлежишь к тем интеллигентам, с которыми можно разговаривать подобным образом. Но вообще-то я тебе должен сказать вот что: нечего тебе обижаться на людей, которые тебя пригласили в это учреждение. Каждое дело поручается тем людям, которые могут его выполнить. Посади тебя на их место и поручи тебе вылавливать врагов народа, ты бы это дело завалил через два дня. Это не игра в бирюльки и не светский прием. И я думаю, что ты прекрасно понимаешь, что партия обрекает тех людей, которых она туда посылает, не на легкую работу. Я даже удивляюсь тому, что ты, взрослый человек, обращаешься ко мне с такого рода делами. – Тут Фадеев набрал в грудь воздуха и с тем воодушевлением, которое было нам так знакомо по его ораторским выступлениям в Союзе писателей, продолжал: – Я еще тебе должен сказать, что мне как-то сказал Иосиф Виссарионович, что все ваши писатели изображают из себя каких-то недотрог. Идет борьба, тяжелая борьба. Ты же сам прекрасно знаешь, государство и партия с огромными усилиями вылавливают всех тех, кто вредит строительству социализма, кто начинает сопротивляться, поскольку это новое начинает набирать силы и идти вперед и вперед. «А вы, – сказал мне Иосиф Виссарионович, – вместо того чтобы помочь государству, начинаете разыгрывать какие-то фанаберии, писать жалобы и т. п.». Подумаешь, кто-то тебя там оскорбил, кто-то на тебя возвысил голос. Ты на фронте, вот что ты должен помнить.

Тут в голосе Фадеева прозвучал уже металл, и я понял, что притронулся сразу ко многим струнам его души, начиная от потревоженной идиллии с ловлей рыбешек в пруду и кончая теми грозами, которые он нес в душе, почерпнув их где-то там, в недоступном для меня «верху».

«Что же, – думал я, уходя от него на станцию в это безоблачное утро, – жизнь обкатывает людей, как камешки, и ты, мой милый Саша, тоже в этом обдирочном барабане. Поблагодари судьбу: если она не улыбнулась тебе, то по крайней мере сохранила так называемое «ровное отношение».

А вот сейчас я видел другого Фадеева, того Фадеева, который возвратился из леса. Он говорил [Бубеннову]:

– У меня на даче в Переделкине в шкафу висит пиджак, который я надеваю в парадных случаях. Я испытывал мальчишеское удовольствие от того, что его нет на моих плечах. Он мне казался свинцовым. Так много груза лежит на мне, что иногда его хочется отставить в сторону. Я не могу жить в моем доме <…>. Мне противен вообще мой дом.

Рано утром я подошел к станции Внуково. Издалека, из-за деревьев, видел, как открывалась «забегаловка», как продавец мыл кружки для пива, прыскал водой на пол, открывал дверь. Я подошел, чтобы выпить свои сто граммов и закусить кусочком хлеба с луком. Потом я снова ушел в лес. Я бродил по лесу, два-три раза в день возвращаясь в «забегаловку». Но жизнь моя была здесь, в лесу. Какое это чудесное чувство, когда ты слушаешь, как утром просыпается природа! Только на рассвете меня очень раздражал звук моторов, которые заводили на Внуковском аэродроме. Я был сам с собой, сам с собой, – несколько раз повторил Фадеев, – и вокруг меня был целый мир. И я был никому и ничем не обязан.

Утром в субботу, 12 июня, М. Бубеннов (как он рассказывал мне) приехал на станцию на своем блестящем «ЗИМе». Они с шофером решили зайти в местную «забегаловку». Возле стойки стояла небольшая очередь, среди которой были грузчики со станции, сезонные рабочие, те неопределенного вида мужчины и женщины, всегда плохо одетые, в стоптанных ботинках, которые начинают свой день со стопки и заканчивают его той же стопкой. В этой цепочке людей, дежуривших возле стойки с одним продавцом в фартуке, который наливал в стаканчики по сто граммов, отпускал засохшие бутерброды с заплесневелой колбасой, разливал в кружки пиво, предварительно обмакнув их в ведро с мутной водой, стоял и высокий человек в сером пиджаке, в шляпе, прямо державшийся. Руки он держал по швам, и его ярко-серебряная, отдающая уже в желтизну голова выделялась над всеми. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, смиренно дожидаясь своей очереди.

– Я его сразу узнал, – сказал мне М. Бубеннов. – Я подошел и тронул его за рукав: «Александр Александрович! Поедемте ко мне».

  1. Имеется в виду В. О. Зарахани, секретарь А. А. Фадеева. []

Цитировать

Зелинский, К. В июне 1954 года. Публикация А. Зелинского / К. Зелинский // Вопросы литературы. - 1989 - №6. - C. 150-185
Копировать

Нашли ошибку?

Сообщение об ошибке