Тревожные вопросы Франсуа Мориака
Среди первых имен прозы XX века на Западе энтузиастов русской классики было немало; но Мориак неповторим.
Этот оригинальный и сильный писатель в национальной традиции, восхищавшийся всю жизнь Прустом и Андре Жидом, заявлял из интервью в интервью, что великий роман нашего XIX века нужен современной прозе, как воздух.
Он говорил в 1935-м (повторив то, о чем еще раньше писал в программной книжке «Роман»): «Произведения христианина Достоевского выше произведений Пруста, ибо Достоевский увидел в своих преступницах и проститутках существа падшие, но искупившие свою вину» 1.
Он говорил в 1969-м: «…впрочем, есть один поразительный пример: как бы мы ни любили Стендаля или Флобера – а Богу известно, как я их люблю! – мы чувствуем, что Толстой и Достоевский превосходят их по глубине. Оба русских писателя еще знают некий секрет, который другие не знают или уже не знают» 2.
Подобные суждения Мориака у нас приводили. Не приводили другие. О положении русской мысли и русского слова при большевистском режиме он говорил без обиняков, резко и точно. Мориак задавал свои тревожные вопросы: что же стало с традицией Достоевского? Где наследники Гоголя? Десятилетия эти вопросы были у нас «нецензурными»; и они остались за скобками прекрасного сборника публицистики Мориака «Не покоряться ночи…», выпущенного «Прогрессом» уже в 1986-м.
А вопросы были заданы от имени лучшей, духовно живой части мировой прозы. Вот два разделенных многими годами выступления французского писателя.
В «Новом Блокноте. 1958-1960» есть страница о Бердяеве. Из тех, кого выслали из страны в 1922-м на «философском пароходе», он оказал наибольшее влияние на литературу Запада. Олдос Хаксли взял из него эпиграф к своей самой сильной антиутопии XX века – «О, дивный новый мир»: к сожалению, утопии ныне стали осуществимы, человечеству придется подумать, как их избежать. В известной книге Альбера Камю «Бунтующий человек», тоже переведенной ныне у нас, пристальное чтение Бердяева чувствуешь едва ли не на каждой странице, где речь идет о России. Для Мориака он был «необыкновенным человеком», и тот день, что он провел за последней книгой философа «Самопознание», был необыкновенным днем его жизни.
В записи от 6 июля 1958 года писатель-католик дает понять, насколько автор книги оказался ему духовно близок:
«Вот что больше всего поражает меня в Бердяеве: этот революционер находится по сути под влиянием Толстого, особенно Достоевского, отчасти Ибсена и Ницше. Материалистический рационализм для него неприемлем, он считает его несостоятельным. Будучи вначале марксистом, он уже тогда верил в то, во что верю я. Он был с Христом. Он полагал, что Октябрьская революция совершила «настоящий погром высокой русской культуры». Он посмел написать, что «Ленин философски и культурно был реакционер, человек страшно отсталый» 3…»
А затем на той же странице у Мориака идут вопросы, вопросы…
«Что осталось в России от того наследия, которое воплощает Бердяев? Неужели все уничтожено страшным гнетом государственного материализма? Ах, как было бы увлекательно читать духовную автобиографию какого-нибудь Бердяева, таящегося в нынешней России! Пишет ли ее в этот момент кто-нибудь? Доживу ли я до того, чтобы ее открыть и порадоваться ей?» 4
Можно, конечно, сказать, что еще в 20-е прорвались в печать со своими работами Бахтин и Лосев, мы и весь мир снова услышали их голоса в 60-е. Но о духовной автобиографии неведомого Бердяева Мориак мог тогда лишь мечтать.
А почти четверть века назад, в 1934-м, он напечатал статью по поводу I съезда советских писателей – «В ожидании русского Пруста». Мориак был уже членом Французской Академии, «бессмертным», его голос был слышен повсюду. Статья появилась в газете «Нувель литтерер» 8 декабря 1934-го; она вошла в его широко известный «Дневник»; Мориак включал ее и в сборники избранных эссе, издаваемые за границей, например, в свой лондонский томик «По зрелом размышлении» (1961).
Эссе направлено против Карла Радека, едко говорившего на съезде о «буржуазной литературе». Тут важны три момента.
Съезд, для Мориака, не свободная дискуссия писателей, а помпезное большевистское шоу. Впрочем, это и не скрывалось. «Такой съезд, как этот, не собрать никому, кроме нас – большевиков» 5, – сказал Жданов. (Известно, сколько его участников осталось потом в живых.) Радеку дали читать на съезде доклад-директиву о мировой литературе.
Пруст и Джойс были тогда постоянными мишенями на собраниях наших писателей, разумеется, и на съезде. Ситуация совершенно гротескная: на Западе 10-30-х высокая литературная эпоха, а мы, извольте видеть, заявляем вместе со Ждановым, что Запад загнивает. Бичевались персонажи современных классиков, того же Пруста: что нам за дело до его салонной публики?
На это резко реагировал Мориак. Всякий человек, писал он, «в силу того лишь, что он существует на земле, что он дышит, страдает, любит, ненавидит, – будь то под лепными потолками особняка Германтов, в комнате кокотки Одетты Сван, на кухне семьи Гранде или в бедном доме Ионвилля, где чахнет Эмма Бовари, – способен побудить к созданию шедевра» 6.
И тут же Мориак высказал то, что было для него принципиально важным: он сравнил докладчика на съезде с аббатом Бетлеемом, осудившим все его произведения и их героев.
«Большевики возрождают вечное смешение моральной и социальной ценности людей и того человеческого интереса, который они представляют для романиста. Напоминание об этом интересе прежде шло к нам от здравого смысла, и все же совсем неплохо, что благодаря большевизму некая упрощенность в понимании этой проблемы ныне равномерно установилась у правых и левых, у Радека и аббата Бетлеема» 7.
Мориака сильно задел весь последний раздел доклада: «Джемс Джойс или социалистический реализм?». Это там попало сачонным персонажам Пруста. А потом был начат разговор об «Улиссе» с очевидной целью: отвадить от этой заманчиво-сложной прозы несмышленышей-писателей. А она вызывала на протяжении всех 30-х острый интерес в нашей художественной среде. И особенно у тех, кому был доступен оригинал (или западные переводы, как Мандельштаму). Эйзенштейн обсуждал с Джойсом возможность экранизации «Улисса» и использовал его для занятий с кинематографистами. Анна Ахматова прочла его шесть раз (о чем говорила Лидии Чуковской). Радек, видимо, книгу не читал, а листал, если мог роман о летнем дне в Дублине, 16 июня 1904 года, отнести к 1916-му, году восстания.
Да и надо ли было вчитываться в эту прозу, чтобы дать такое афористическое ее определение: «Куча навоза, в котором копошатся черви, заснятая кинематографическим аппаратом через микроскоп, – вот Джойс» 8. При этом область доступного литературе, «честной прозе о человеке» (Хемингуэй), сжималась, как шагреневая кожа. По Радеку, важно лишь крупное. А не обыденное, не низкое, не пошлое в жизни, не подробности и мелочи.
И это – после Гоголя? Спорить об «Улиссе» Мориак не стал; весь его яростный ответ Радеку – о судьбе русской прозы.
«О, мы слишком хорошо понимаем, почему у Гоголя, Толстого, Тургенева, Достоевского не оказалось ни одного наследника в стране, которая прежде стояла во главе европейской литературы. Но если когда-либо этот наследник родится, если когда-либо зерно русского гения сумеет прорасти в стороне от советских оранжерей, дать цветы и плоды, это будет не то, что воображает Радек» 9.
Отлично сказано!
- Franjois Mauriac, Les paroles restent, P., 1985, p. 66. (Тексты Мориака даются в переводе Евгении Лысенко.)[↩]
- Ibidem, p. 154.[↩]
- Цит. по: Н. А. Бердяев, Самопознание (Опыт философской автобиографии), М., 1991, с. 151.[↩]
- Francois Mauriac, Le Nouveau Bloc-Notes. 1958-1960, P., 1961, p. 75. стр. 207[↩]
- «Первый всесоюзный съезд советских писателей. 1934. Стенографический отчет», М., 1934, с. 3.[↩]
- Franfois Mauriac, Journal 1932-1939, Р., 1947, р. 211-212.стр. 208[↩]
- Francis Mauriac, Journal 1932-1939, р. 211.[↩]
- «Первый всесоюзный съезд советских писателей», с. 316.[↩]
- Francis Mauriac, Journal 1932-1939, р. 212.
стр. 209
[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.