Расширение горизонта
Продолжаем разговор, начатый статьями В. Кубилюса «Формирование национальной литературы – подражательность или художественная трансформация? (Три шага литературы в фольклор)» («Вопросы литературы», 1976, N 8) и Н. Джусойты «Уходя от фольклора…» («Вопросы литературы», 1977, N 1).
…Отец мой – Век,
А мать – Народная песня.
Я. Петерс1
В современной латышской поэзии – особенно 70-х годов – растущую роль фольклора можно заметить, что называется, невооруженным глазом.
Нет оснований также особенно жаловаться на недостаток новых теоретических, литературно-исторических и критических исследований в этом направлении, прежде всего по наиболее обширной теме: лирика – дайна.
«Количество собранных народных песен сегодня достигает уже полутора миллионов (включая варианты. – И. А.) и образует важнейшую и ценнейшую в идейно – художественном отношении область фольклора. Песни не только стояли у колыбели письменной национальной лирики, но и сопровождали ее на всех путях развития» 2, – пишет В. Валейнис.
Действительно, это так.
Однако тут же самый опытный исследователь нашей лирики замечает: «Идейно-эстетическое влияние не всякий раз было осознанным для самих поэтов; зачастую оно являлось как бы общей суммой душевного склада, психологии народа, семантических нюансов и музыкального своеобразия, что еще должно исследоваться в аспекте особенностей эстетического восприятия мира» 3.
Говоря о фольклорном влиянии, мы говорим о старом и в то же время новом явлении, которое существует не изолированно, а в синтезе с другими процессами идейно-художественного развития. Об этом я и хочу высказать некоторые соображения.
1
Чтобы приблизиться к общему – ведь возрастание роли фольклора в литературе в определенные периоды есть, несомненно, международное явление, – прежде всего необходимо, по-моему, яснее осознать специфическую роль устного народного творчества в той или иной литературе.
В этом смысле весьма содержательны статьи В. Кубилюса и Н. Джусойты, хотя главные выводы в них – во всяком случае, на первый взгляд – сформулированы как противоположные друг другу: литература идет к фольклору – литература удаляется от фольклора. Но об этом ниже.
Причины значительного удельного веса фольклора, особенно дайн, в развитии латышской литературы основательно изучены. Некоторые из них упоминает и В. Кубилюс.
Остается только еще раз подчеркнуть, что на протяжении долгих веков фольклор был почти единственным выразителем народной культуры, основным фондом искусства и знаний. Первые книги на латышском языке, правда, появились примерно четыре с половиной века назад, но первые три века (и даже дольше) это были главным образом духовные – позднее также и светские – сочинения немецких пасторов и их приспешников, которые резко отрицательно относились к народной культуре, в особенности к дайнам – «пустяшным песням». Однако, несмотря на немецкую «культуртрегерскую» политику, дайны оказались поразительно живучими, и народ унаследовал воистину грандиозное их собрание.
Устное творчество у латышей вообще играло всегда особую роль – и не только в литературе, но и в осмыслении истории, в понимании и толковании этических и эстетических вопросов и т. д. У нас сохранилось сравнительно мало хроник, летописей, исторических материалов ранних периодов нашей истории. Дайны в большой мере возмещают недостающие звенья цепи. В этой связи П. Зейле в монографии «Эстетическая мысль в Латвии» (1976) справедливо напоминает слова П. Лафарга о народных песнях: «Когда не хватает других источников, по ним можно определить обычаи, чувства и мысли тех анонимных масс, о которых мало заботились летописцы и историки…» Что бы ни говорили (и продолжают говорить!) прибалтийско-немецкие идеологи о «культурной миссии» своих предков в Прибалтике, сотни старинных дайн начисто опровергают эти разглагольствования, ясно показывая, как эту «миссию» оценивали в самых разнообразных ситуациях древние латыши: «Я немцу бы так сделал, Как немец мне делал: Я бы немца посадил На горячие кирпичи». Или: «Ад, ад, большая мыза, Адова котла лишь не было; Кабы адов котел был, Давно бы сгорела мыза». В фольклоре ад и немецкая мыза нередко сливаются в одно, так же как черт и господин (немецкий помещик обычно называется просто немцем)… Зорко подмечаются в дайнах социальные противоречия в среде самих латышей.
Это только один, хотя и существенный, момент. Дело в том, что сегодняшний рост фольклорного влияния преемственно связан с бурно развивавшейся в 60-е годы исторической поэзией.
О. Вациетис в этот период писал:
«…Как иначе выразить в одном целом седую старину, вековую борьбу, вековые связи нашего народа, эпопею латышских красных стрелков, Великую Отечественную войну и наши дни, если не опираться на веками проверенную латышскую народную песню?» 4
Как видим, речь идет не только о художественном историческом источнике, но и о синкретизме, преемственности, обогащении художественных возможностей современной поэзии.
Вскоре после этого автору этих строк довелось констатировать, что в нашей поэзии «удельный вес конкретных исторических образов уменьшился, но в ней остается и в новом виде продолжает жить нечто более важное – чувство взаимосвязи времен, которое столь необходимо современному человеку. То есть возрождается интерес к этическим и эстетическим ценностям фольклора – в первую очередь дайн» 5.
Об этическом значении дайн, которые, как отмечает И. Зиедонис, «являются изначальным моральным кодексом и собранием эстетических учений нашей нации» 6, следовало бы говорить гораздо больше. Поэзия – в конкретных условиях республики – первая почувствовала это и сделала немало (хотя и не обошлась местами без идиллических стилизаций, скороспелых вариаций и т. п.). Таким образом, дайны, которые и раньше были выразительницами и воспитательницами живой народной этики, в XX веке обретают в Латвии новую жизнь: поэты ощущают их как глубокую этическую основу жизни современного человека, осознают их связь с революционной борьбой нашего века, с освободительным движением в прошлом, с широкими перспективами народа в будущем.
Вот несколько строк Арии Элксне, которая (в манере дайны) говорит о роли народных песен: «Эти песни хлеб намолотили. И сажали в саду розы. Эти песни сквозь серебряную рощу К вечности унеслись. Из яблоневого цвета и слез Их ткали сироты, Их, оставляя сестру в колыбели, Прикалывал к шапке стрелок. Эти песни на руки нас взяли И пронесли через смерть. На них нашим детям и внукам Стоять так же, как на Гайзине» 7.
Эта поэтическая характеристика очень точно отражает тот мощный заряд подлинного драматизма, даже элементы трагизма, которые есть в дайнах. В этом смысле народные песни имеют особую ценность, помогая, в частности, преодолеть долго культивировавшиеся немецкими «культуртрегерами» сентиментальность и мелодраматизм «зиньгес» 8 и шлягеров. Вместе с тем в дайнах есть та глубина постижения жизни и та высота нравственных критериев, которые составляют, в сущности, выкованную веками основу народного мировосприятия – основу, разрыв с которой (если бы он был исторически возможен) был бы чреват самыми драматическими последствиями как для народа в целом, так и для отдельной личности.
Сегодняшний человек стремится в поэзии осознать свою связь с этой основой в условиях современности. В цикле «Мой улей» об этом говорит Я. Петере, строки которого взяты эпиграфом к настоящей статье.
«Отец мой – Век, а мать – Народная песня» – вот мысль, которая находит выражение во многих стихах М. Кемпе, А. Скалбе, О. Вациетиса, И. Зиедониса, Я. Сирмбардиса, В. Людена, М. Чаклайса, А.
- Здесь и далее стихи цитируются в подстрочном переводе.[↩]
- В. Валейнис, История латышской лирики, «Лиесма», Рига, 1976, стр. 9.[↩]
- Там же, стр. 11 – 11[↩]
- «Дружба народов», 1971, N 1, стр. 141.[↩]
- И. Аузинь, Человек поет свою жизнь, «Лиесма», Рига, 1975, стр. 52.[↩]
- »Ежегодник критики», N 4, «Лиесма», Рига, 1976, стр. 35. [↩]
- Гайзинь – самая высокая гора в Латвии.[↩]
- Зиньгес – от немецкого «зинген» (петь), – так называли немецкие авторы в период феодализма песни светского содержания, которые они сочиняли на латышском языке.[↩]
Хотите продолжить чтение? Подпишитесь на полный доступ к архиву.
Статья в PDF
Полный текст статьи в формате PDF доступен в составе номера №6, 1977