№1, 1986/Обзоры и рецензии

Простор трифоновской прозы

Наталья Иванова, Проза Юрия Трифонова, М., «Советский писатель», 1984, 296 с.

Нет ничего проще, чем раскрыть все несовершенство «Студентов» – того произведения, от которого Ю. Трифонов, по его Словам, удалялся всю жизнь. Наталья Иванова поступает дальновиднее. В «Студентах» она вскрывает зерна «настоящего», зрелого Трифонова,– и становится ясно, как много способна сказать эволюция большого художника. Еще больше моментов, которые обещают будущего, состоявшегося Трифонова, Н. Иванова обнаруживает в его ранних рассказах. Внимательное прочтение их позволяет понять, например, насколько органичными, врожденными были для творческого сознания Трифонова недоверие ко всякой нетерпимости и готовность к сочувствию. Так с первых же глав книги выступает одно из ее очевидных достоинств– восприятие движущегося творчества в его единстве. Путь Трифонова предстает как целое.

На всем протяжении книги Н. Иванова держит в поле зрения эту единую, непрерывающуюся нить трифоновского творчества, видит, как в новых вещах писателя на ином уровне переосмысливаются мотивы предыдущих, как в оконченных повестях обнаруживаются зерна последующих. И когда она подходит к главным, вершинным произведениям Трифонова, читатель уже подготовлен к восприятию связанных с ними общезначимых социальных и бытийных проблем. Автор книги уже показал нам, как эти проблемы, коренные вопросы зрели в недрах творческого сознания писателя, как постепенно обнаруживали себя, все больше пронизывая содержание и художественную структуру произведений. Читая книгу, как-то незаметно для себя вместе с Трифоновым– но не менее справедливо будет сказать: я вместе с Н. Ивановой– уходишь с «морально-бытовой» поверхности жизни именно в глубины ее социально-нравственного и этико-философского содержания. Этим книга отвечает масштабу и месту прозы Трифонова в литературе последних десятилетий.

Сам писатель очень точно заметил однажды: «…На мой взгляд, социальное в глубинном, высшем его пониманий– изображение общества, как сплетение характеров– должно существовать и существует во всякой истинной литературе» 1. В. главах о «московских повестях», о «Другой жизни», «Доме на набережной», романе «Старик» Н. Иванова раскрывает, каким представало у писателя то сплетение, взаимодействие человеческих характеров, из которого и состоит плоть общественной жизни. В этих главах автор книги не раз скептически отзывается о суждениях тех критиков, которые относили прозу Трифонова по разряду «обличения мещанства». Удобный этот ярлык от Трифонова, слава богу, уже отстал, и все-таки на нем есть смысл задержаться. Ведь понятием «мещанство» продолжают привычно пользоваться и сейчас. Между тем оно не просто неточно, малосодержательно» но и затемняет смысл явлений, которые им обозначают. Понятие «мещанство» подразумевает, что имеется некая среда, которая является носителем разного рода пережитков, отрицательных моральных качеств; она и ответственна за несовершенство человеческих отношений. Однако остается неясным, что это за среда, из кого состоит, почему продолжает существовать. Никто из читателей себя к этой категории, разумеется, не относит. И всю горькую правду, которую подчас вынуждена сказать обо всех нас современная литература, мало кто принимает на свой счет: ведь это их, Мещан, беды и пороки, а мы с вами ни при чем. Одно из достоинств прозы Трифонова в том, что она разрушала этот стереотип.

В числе весьма немногих из писавших о Трифонове Н. Иванова хорошо видит то пластическое совершенство, с которым писатель воспроизводит жизнь, то «невероятное внимание, любовь к жизни», которыми полна его проза. А ведь пластикой изображения, выразительностью тех «подробностей», из которых оно складывается, художник порой способен сказать о мире не меньше, чем самим содержанием. В Трифонове мы потеряли именно такого художника, умевшего самим способом письма передать «феномен жизни» во всей ее полноте многосоставности, изменчивости– и не только передать, но и раскрыть смысл, «цену» изображаемого.

Но, сказав об этом, Н. Иванова вынуждена сказать и о другом– о том, насколько невосприимчивой к эстетической природе трифоновской прозы оказалась немалая часть критики. К лучшим сторонам книги принадлежит сквозной, проходящий через все главы диалог автора с критиками Трифонова. Объем рецензии не позволяет остановиться на этом по-настоящему. Подчеркну лишь, что возражения Н. Ивановой В. Кожинову и В. Сахарову, Л. Аннинскому и Б. Панкину вполне доказательны и заслуживают поддержки.

На одной из первых страниц Н. Иванова замечает, что в своем движении от «Студентов» к «московским повестям» Трифонов «приходит к демифологизации, делегендаризации современности: и истории». И в этом действительно была основа его подхода к прошлому и настоящему. Освобождение их истинного лица от всякого рода грима– постоянная художническая задача Трифонова. Генеральной линией его творчества стало художественное опровержение разнообразных попыток увидеть действительность не такой, какова она на самом деле. Н. Иванова не педалирует эту не слишком удобную для разработки тему, но существо авторской позиции писателя раскрывает последовательно и тонко. В работах о Трифонове еще не предлагалось, к примеру, такой исчерпывающе точной характеристики образа Ганчука из «Дома на набережной». У иных авторов этот бывший рубака, ныне прогуливающийся вечерами для моциона по москворецкой набережной в купеческой шубе на лисьем меху, представал едва ли не положительным героем, с ним связывалась позитивная программа Трифонова. Н. Иванова аргументированно показывает, что Ганчук никакой не «рыцарь без страха и упрека», а всего лишь человек, удобно расположившийся в жизни и обладающий феноменальной жизненной устойчивостью. Именно для того, чтобы мы все поняли, Трифонов и рисует, например, как всего через полчаса после разгрома на ученом совете Ганчук с увлечением поедает в кондитерской на улице Горького пирожное наполеон. Вот насколько он неуязвим, но эту редкостную неуязвимость может обеспечить, очевидно, лишь стойкое равнодушие к окружающему миру, окружающим людям. И пирожное в час бурных событий служит знаком такого равнодушия. Расставленные Н. Ивановой акценты очень важны. Ведь столь непривлекательное настоящее Ганчука– это укор тому его прошлому, в котором «истинное понимание вырабатывалось в кровавой рубке». Так происходит опровержение мифа о честном ученом, несущем в себе благородство времен открытой борьбы.

Разбирая «Дом на набережной», Н. Иванова с большим искусством выявляет позицию автора повести. Эта позиция– в противостоянии забвению, в стремлении все восстановить, увековечить в памяти. Стихия памяти, живой, упругой струей бившая в прозе Трифонова, во многом прямо связана с художественной задачей показать действительность такою, какой она была, без последующих напластований, поправок, умолчаний. Мало кто сознавал и выполнял эту задачу так, как Трифонов. В этой связи Н. Иванова называет трифоновскую прозу «безыллюзорной». Трудно определить ее точнее.

«…Вечные темы, произрастающие из «сора жизни», пронизывают эти рассказы: судьба, смерть, любовь» (стр. 285),– пишет автор книги о цикле «Опрокинутый дом». Не вижу, почему это прекрасное определение не отнести ко всей прозе Трифонова, начиная с «Обмена». Вечные, «онтологические» темы присутствуют в любом его зрелом произведении, составляя подводную часть айсберга, они неизменно касаются трифоновских героев незримым, но тяжким крылом. И первая среди них, сильнее всего владевшая творческим сознанием писателя,– отношения человека со временем. Н. Иванова с большой полнотой и наблюдательностью прослеживает, как развивается в его прозе тема времени. При этом она говорит о времени у Трифонова скорее как о философской категории, проблеме, исследованием которой занят писатель. Между тем время, в неостановимый поток которого погружены люди,– это для Трифонова больше метафора. Ею он передает положение человека в окружающем мире, среди тяготеющих над нами обстоятельств: и отношения человека с историей, социально-исторической средой, и наши отношения с вечным, независимо от нас существующим бытием– все это овеществлялось, конкретизировалось Трифоновым в художественном, образном представлении о времени, эпически бесстрастном к тому, выплывут ли «загребающие руками» в его равнодушном потоке.

Н. Иванова не скрывает при этом, что отношения человека со временем для Трифонова неравноправны. «Человек обречен, время торжествует»,– дважды приводит она действительно о многом говорящую трифоновскую формулу. И делает это с полным основанием: Трифонов, в самом деле, без иллюзий смотрел на положение человеческой личности в мире. Важно понять, однако, что это вовсе не капитуляция перед всесильным временем, перед сложными загадками бытия.

Человеческий разум никогда не отрешится от того, что мы смертны, что, причастные к бескрайнему бытию человечества, мы одновременно безжалостно ограничены местом я временем своего личного существования. Это не пессимизм, это реалистическое осознание нашего положения в вечности. Трифоновское напоминание о «времени» и «судьбе», которые торжествуют над человеком,– как раз тот случай, когда человеческая мысль бесстрашно глядит в глаза данной нам участи– и тем бросает вызов равнодушию мира.

Трудно найти, что противопоставить «времени» и «судьбе». Трифонов нашел такое противопоставление. Н. Иванова прослеживает, как он открывает– и реализует– возможность соревноваться со временем в человеческой способности помнить, восстанавливать минувшее, навсегда закреплять его силой памяти. Это действительно так, хотя есть тут ложка дегтя. Ведь тем самым Трифонов слишком однозначно привязывал человека к прошлому: лишь воспоминания о нем служат для нас опорой, в них как бы заключено «оправдание» нашего существования. Отсюда тот эффект ностальгии по прошлому, который так отчетлив в его произведениях последних лет.

Но все не так просто.

По сути, Трифонов логикой и пластикой собственного творчества, языком создаваемых им «сцен» и характеров опровергал свои суждения о том, что только память– единственная возможность соревноваться со временем. Всем развитием содержания, строем и смыслом образов его последний роман «Время и место» доказывал, что в человеческой жизни возможны полнота существования и полнота соприкосновения с миром. В любой, даже несложившейся биографии таятся свои достоинства, радости, ценности. И мы способны ощутить их, противопоставить утеканию времени, давлению обстоятельств, круговороту пустяков. Смысл и цель жизни– в ней самой, в ее настоящем, а не за его пределами. Тезису о проходящей мимо человека, ежедневно теряемой нами жизни противостоит при этом сама плоть трифоновской прозы, полная, как мы помним, «невероятного внимания, любви к жизни». Такой способ письма как бы независимо от любых «обобщающих выводов» говорил о великой ценности того настоящего, в котором протекает наша жизнь.

Именно в данном им настоящем герои Трифонова имела возможность «соревноваться со временем» – не принимая его диктата, не подчиняясь его потоку. Писатель настойчиво давал понять, что человек способен не просто плыть, куда несет течение, а держать в его волнах свое направление, выбирать в общих обстоятельствах своего времени собственный путь, свое собственное поведение, свою собственную судьбу!

Словом, пессимистом Трифонов не был. Свободный от иллюзий, он вместе с тем твёрдо знал, что человеку есть что противопоставить «торжествующему» времени, бесстрастности бытия. Это следовало бы подчеркнуть.

По уровню решаемых проблем книга Н. Ивановой– одна из самых заметных литературно-критических работ последнего времени. Привычная формула: «разумеется, в работе не все равноценно» – к ней вряд ли приложима. Книга написана как раз очень ровно, в хорошо продуманных пропорциях. Она довольно подробна в первых главах,– и это нужно для того, чтобы ввести, втянуть читателя в атмосферу трифоновской прозы. Но, сделав это, Н. Иванова затем, в общем, оставляет подробности: чём дальше, тем плотнее делается письмо, главы становятся всё лаконичнее, не теряя в емкости. Это, впрочем, не значит, что со всем в книге можно согласиться. Некоторые попутные возражения уже высказаны. Есть и другие. Они касается по видимости частностей. Но за иными частностями стоит немалый смысл.

К примеру, достаточно тонко разобравшись во многих хитросплетениях созданного Трифоновым характера Глебова– Батона из «Дома на набережной», Н. Иванова вносит, однако, в его анализ явно неверный акцент. Она подчеркивает в Глебове некую целеустремленность на пути к более высокому социальному статусу и не соглашается с тем определением, которое дается этому герою в повести: «Он был совершенноникакой, Вадик Батон». Н. Иванова полагает, что эти слова принадлежат лишь повествователю и не выражают авторской точки зрения. «Батон только с первого взгляда «никакой»,– утверждает она.– На самом же деле он отчетливо проводит в жизнь свою линию, удовлетворяет свою страсть, добивается любыми способами того, чего «хочет» (стр. 221). Все это приложимо скорее к Кандаурову, чем к Глебову. Уже на следующей странице книги Н. Иванова это подтверждает, приводя трифоновские слова: «Глебов относился к особой породе богатырей: готов был топтаться на распутье до последней возможности…» Это мало походит на готовность идти к цели любыми способами, «до упора». Не случайно Н. Иванова тут же запутывается в собственных метафорах. Сперва она пишет: «В повести возникает иронический образ дороги, на которой стоит Глебов: дороги, которая никуда не ведет…» (стр. 222). Но уже в следующей фразе утверждает: «У него только один путь– наверх» (там же). Нет уж, надо выбрать что-нибудь одно: либо Дорога (она же путь) никуда не ведет, либо она все-таки ведет куда-то– например, наверх.

А все из-за того, что, отвергнув определение, которое дано в повести Глебову, Н. Иванова не может, однако, уйти от самого факта, что он действительно никакой, что сам его способ жить и преуспевать основан на неопределенности поступков, на отсутствии собственных решений, сильных страстей. Даже великолепную идею «мырнуть» в ганчуковские терема он заимствовал со стороны, из случайного разговора. Но, проникшись ею, он уже на другое утро «встал другим человеком. Он понял, что может полюбить Соню». И это искреннее чувство. Глебов отнюдь не симулирует любовь. Так же он искренен и когда оставляет дом и дочь Ганчуков навсегда: его влечение к Соне действительно само по себе иссякло, когда положение Ганчука пошатнулось. Такова эта натура, даже любовное чувство возникает и исчезает у Глебова в зависимости от обстоятельств. Это и значит быть «никаким», не иметь внутренних нравственных основ личности. Всего однажды прозвучавшее словцо, Как бывает у Трифонова, несет в себе большой и определенный смысл. В Батоне– Глебове нет ничего, что мешало бы приспособиться, «гениальнейшим образом» приноровиться к любому положению вещей. Именно, приспособление к обстоятельствам как способ жить и процветать запечатлено в. Батоне.– Глебове, приспособление к обстоятельствам, каковы бы они ни были, пусть самые подлые. В этом значение образа, которое, надо думать, сохранится надолго. Стремление преуспеть любой ценой существовало во все времена. Но герой, достигающий желанного жизненного статуса благодаря тому, что он именно «никакой»,– это совершенно определенная социальная характеристика того бремени, феномен которого и стремился воссоздать Трифонов. Так что его словечком не стоило пренебрегать.

Не всегда точно, на мой взгляд, истолковывает Н. Иванова такую важнейшую сторону авторской ПОЗИЦИЙ Трифонова, как его почти неизменное «сочувствие» героям. Она утверждает, что такое сочувствие «носит не только этический, но и эстетический характер: оно гарантирует объективность подхода к герою…» (стр. 254– 255). Само по себе это глубоко верно. В самом деле, сознание, что герой заслуживает именно внимания к своему миру, а не просто оценочного подхода, неотделимо от того эффекта достоверности, которого достигает Трифонов в изображении людей. Именно художник, признающий право героя, пусть необразцового, на сочувствие к себе, способен дать ему слово для самораскрытия, воссоздать человека изнутри его самого. Однако самораскрытие героев вовсе не ведет у Трифонова к их оправданию. При всей способности проникнуть внутрь персонажа, передать органичность его поведения, понять мотивы, которыми он оправдывает свои поступки, сам писатель этих поступков отнюдь не прощает. В том числе и тогда, когда пишет тех, кто нуждается в сострадании. Вот этого Н., Иванова иной раз как бы не берет в расчет. «Трифонов в данном случае осуждению предпочитает сожаление» (стр. 193),– говорит она об одном из второстепенных персонажей. Но во многом так же она оценивает отношение писателя и к таким значительным его героям, как Ольга Васильевна из «Другой жизни» ИЛИ старик Летунов. С этим трудно согласиться. Конечно, и сострадание, и жалость, и сочувствие присутствуют в фактуре названных, да и многих других, трифоновских образов. Однако не было ничего, что он предпочел бы осуждению, если именно его заслуживал герой. (Иное дело, что оно выражалось у Трифонова не в лоб, не во всеуслышание, а средствами самого изображения.) Никакой «самосуд совести», сознание героями своей вины не могли заменить для писателя художественного «суда» над ними. Н. Иванова полагает, что Трифонов предпочитал «не спешить с приговором», Может быть, и предпочитал, но от обязанности его вынести не уклонялся. Были вещи, простить которые не способно было его заставить никакое сострадание.

Думаю, что близость этической и эстетической позиций Трифонова Н. Иванова восприняла слишком буквально. Сострадание к герою становится как бы обязательным условием художественного эффекта. И в иных случаях начинает заслонять от автора книги то ясное, свободное от «зыбкости» трифоновское отношение к персонажам, которое сама же Н. Иванова по справедливости высоко ценит.

Так произошло с образом Ольги Васильевны. Это, пожалуй, единственная во всей книге характеристика трифоновского героя, которую полностью невозможно принять. Способ изображения характера подменил в данном случае содержание этого характера, самораскрытие персонажа уравнялось с авторской оценкой его. Н. Иванова старается найти в тексте оправдание и даже возвышение героини. Она обнаруживает в ней не только «очистительную работу сознания» (стр. 204), но в финале повести еще и «скачок ее в другое духовное состояние» (стр. 208). Между тем смысл финала «Другой жизни» совсем иной. Последние пятьдесят– шестьдесят строк обратным светом освещают произошедшее; становится ясно, что все те непрерывные «заботы», которыми Ольга Васильевна отравляла жизнь Сергея, были не ради Сергея, а просто, чтобы выразить себя. Прожив двадцать лет с незаурядным человеком и так его и не поняв, героиня все эти годы делала одно– старалась превратить его в заурядного. И теперь, когда жизненный поток вынес ее к другому, новому человеку, решает, «что вины ее не было»… Это и есть авторский приговор, не всеми, как оказалось, услышанный, но, тем не менее, произнесенный твердо.

Созданный Трифоновым образный мир сразу не охватить, он открывает простор для все новых суждений. Об этом, собственно, и говорят высказанные здесь возражения. Оценки работы они не меняют. «Судьбу прозы Трифонова можно назвать счастливой»,– заметила Н. Иванова на одной из страниц. Думаю, что появление ее книги подтверждает такое заявление. Прекрасно написанная, содержательно и точно судящая о Трифонове, она принадлежит, конечно, к числу счастливых для памяти писателя обстоятельств.

  1. ЮрийТрифонов, Продолжительные уроки, М., 1975, с.61– 62.[]

Цитировать

Воздвиженский, В. Простор трифоновской прозы / В. Воздвиженский // Вопросы литературы. - 1986 - №1. - C. 245-252
Копировать